Поразило выступление Шаламова. Он читал «Шерри-бренди» – рассказ, посвящённый смерти Мандельштама в лагере, сам по себе трагичный и вызывающий, но особенно волнующий в исполнении автора, высокого, корявого, с какой-то изломанной жестикуляцией, нервно переживающего каждую свою фразу.
В середине рассказа Эренбургу пришла записка, он её прочитал и молча сунул в карман. Потом я узнал, что кто-то из нашего партийного начальства забеспокоился и просил Илью Григорьевича «тактично прервать это выступление». Он тактично… этого не сделал. А в заключение высказал надежду, что этот вечер поможет приблизить издание книги поэта.
Читали стихи Мандельштама. Какой-то студент Щукинского училища был приглашён специально для этого, но читал плохо, без понимания, а в одном стихотворении вообще забыл последнюю строфу.
– Я качался в далёком саду… На простой деревянной качели… – стали подсказывать из зала.
Так что слова одного из выступавших о том, что «Мандельштам – поэт широко известный в узком кругу литераторов», звучали эффектно, но были не очень справедливы.
Год спустя, когда умерла Анна Ахматова, на мехмате прошёл вечер её памяти – первый в стране, ведь советская власть до сих пор относилась к ней не очень одобрительно и как бы не заметила её ухода.
Думаю, всё это было результатом активности Вали Гефтера, как и выпуск альманаха «Гамма». Альманах носил более или менее литературный характер, но словесное творчество тогда было либо просоветским, либо… считалось неприемлемым (неважно уже, каким оно было по сути). Наш альманах просоветским не был. В нём имелись произведения с других факультетов и, кажется, даже не из МГУ. Мы решили повесить его не на мехмате, а внизу, в холле между двумя большими аудиториями. Там стоят круглые колонны, и нам пришлось раздобыть листы какого-то пластика, а на них уже прикреплять произведения.
Ничего такого уж антисоветского там не было. Но и советского не было, что считалось ошибочным для лучшего вуза страны. Так что провисел наш настенный альманах лишь один вечер. На следующий день его сняли, а «Голос Америки» (который глушили, но многие ухитрялись его слушать) сообщил, что в Московском университете вышел новый диссидентский журнал. Получалось, как бы печатный…
МГУ нередко становился и площадкой для острых спектаклей. Прежде всего, они шли в университетском театре, находившемся в здании гуманитарных факультетов. Там я смотрел спектакль «Карьера Артуро Уи»[122 - «Карьера Артуро Уи, которой могло не быть»: пьеса-памфлет Бертольда Брехта, написанная в 1941 году. В Студенческом театре МГУ его поставил Марк Захаров совместно с Сергеем Юткевичем.] Бертольда Брехта (с великолепной сценой, когда одинокий человек марширует на сцене, скандируя «Что я могу сделать один?», – а потом к нему присоединяются ещё один, и ещё, и уже вся сцена полна народом, сотрясающим её и скандирующим ту же фразу). Ещё запомнился спектакль «Хочу быть честным»[123 - Спектакль поставил Марк Захаров в 1966 году. t] Владимира Войновича (вроде бы советский спектакль, но побуждающий переосмыслить всё, что происходит вокруг). Оба спектакля ставил Марк Захаров, тогда ещё не очень известный.
У нас, в главном здании, особое впечатление произвёл на меня выездной спектакль театра на Таганке «Добрый человек из Сезуана»[124 - Спектакль был поставлен Любимовым в 1964 году.] по Брехту.
Играли Высоцкий и Славина. Спектакль меня заворожил количеством песен (там были и песни на слова Марины Цветаевой, в те времена практически запрещённой), а также игрой актёров, молодых и азартных.
Высоцкий тогда был мне совершенно не известен (хотя, как выяснилось позже, я распевал со всеми на целине некоторые из его песен, считая их народными). Но после этого спектакля я готов был идти на любое представление, в каком бы он ни участвовал. Мне удалось позже побывать на его спектаклях в театре на Таганке. И – самое печальное – на генеральной репетиции спектакля, посвящённого его памяти.
Хочется сказать немного и о музыке. Таня Зиновьева, с которой у меня со второго курса завязались особые отношения, занималась в Фортепьянном классе МГУ, и я часто оказывался там, на репетициях и концертах, в качестве благодарного слушателя. Руководила классом Ундина Михайловна Дубова-Сергеева – обаятельная и энергичная. Вдохновенный педагог, она создала этот класс ещё в тридцатые годы и вела его полвека! Занимались там студенты и выпускники университета. Для меня их исполнительское мастерство было настоящим откровением. Непрофессиональные музыканты, многие не только играли на впечатляющем уровне, но и поражали своим особенно непосредственным отношением к музыке, которое профессионалу сохранить трудно. До сих пор помню игру Димы Гальцова, Саши Дубянского, Наташи Зимяниной…
В классе Ундины Михайловны когда-то занималась Наталья Решетовская, первая (а тогда и единственная) жена Солженицына. Она уже не выступала, но с Ундиной Михайловной поддерживала добрые отношения. В частности, приносила последние работы Александра Исаевича. Иногда Ундина Михайловна, зная моё пристрастие к литературе, давала почитать их мне, буквально на день. «В круге первом» я читал в авторской машинописи, с рабочими замечаниями Солженицына на полях, и это делало книгу особенно достоверной.
Круги общения
Нашу первую бригаду разнесло по всем трём отделениям мехмата, а целинники были вообще с разных курсов, – поэтому ниточки общения проникали для меня по всему факультету. Это не значит, разумеется, что я был знаком со всеми на факультете, но воспринимал его как единую среду общения. Хотя, если возможен общий эпитет для всех мехматян, то это слово «разные».
Но всё-таки попробую описать несколько основных кругов общения (точнее говоря, линий).
Один круг составляли наши одноклассники – вернее, уже первая бригада – со всякими дополнениями. Своими стали и Саша Лукшин, массивный, громко смеющийся, и его приятель-одноклассник Саша Денисов, худой, высокий и тоже умевший бурно веселиться. Лукшин позже женился на Лене Белкиной из нашего класса, так что мы вроде как все и породнились. Всё это были, в основном, москвичи.
Другим кругом стали для меня целинники. Здесь многие были иногородними, жили в общежитии, и я проводил там немало времени. Как и все, дружил с Валерой Ященко (не дружить с ним было невозможно, таким он был доброжелательным и улыбчивым) и его будущей женой Верой Портянниковой, высокой и стремительной. Временами вёл дискуссии с Валерой Лезнером (позже – Деснянским), нашим энергичным целинным командиром. Саша Тизик, с небрежно расслабленными повадками, приохотил меня к игре в «го». Даже когда он закончил мехмат (на пару лет раньше меня), мы с ним пытались играть по переписке (не было ещё электронной почты, всё на бумаге). Но го – это не шахматы, и одну-единственную переписочную партию мы так и не доиграли.
Была ещё Заочная математическая школа, о ней чуть ниже. Был Клуб интересных встреч, о нём чуть выше. Любопытно, что все эти круги, хотя и существовали внутри мехмата, никак не определялись математическими интересами. Тяги к профессиональному, цеховому общению у меня не было. Не воспринимал я как компанию ни свою изначальную сто шестую группу, ни однокашников по кафедре вероятностей, где я учился после выбора специализации.
Может быть, вообще в студенческие годы для общения важнее не то, чему вместе учишься, а какие-то другие человеческие особенности?.. Или мне уже не хватало интереса к математике, чтобы он был объединяющим элементом?..
Научный атеизм в религиозной интерпретации
На мехмате, как и повсюду при советской власти, студенты обязаны были изучать «общественные дисциплины». Если попадался догматичный преподаватель, это становилось довольно противным занятием. Но бывали исключения. По-моему, на мехмате они возникали чаще, чем на других факультетах.
Повезло нам, например, с историей философии (может быть, название курса было и другим, более идеологическим, но содержание его было именно таким). Помню только фамилию преподавательницы: Киселёва. По тогдашнему долгу службы она раскрывала нам порочную сущность идеалистического мышления, но по свойству характера терпимо, даже поощрительно, относилась к самостоятельным взглядам на философию. В сессию я с азартом рассказывал о своём любимце Сократе и о мудрости его взглядов на жизнь, но никаких пагубных для зачётки последствий не возникло.
Когда надо было сдавать зачёт по научному атеизму (сама мысль об этом вызывала зубную боль), экстравагантный выход придумал Матвей Блехерман. Компанией из трёх человек (третьим был наш однокурсник-поляк) мы отправились к преподавателю и попросили принять у нас экзамен досрочно, причём в нетрадиционной форме. Один из нас будет излагать материал с точки зрения правоверного иудея (эту роль взял на себя Матвей), другой – с позиции буддиста (я тогда много читал восточной философско-религиозной литературы), а третий – будет отвечать, как католик (наш третий компаньон, собственно, и был католиком).
Преподаватель сначала был несколько ошарашен нашим предложением, Но, подумав, согласился – при условии, что мы не будем об этом распространяться.
Пожалеть никому не пришлось. С таким энтузиазмом каждый из нас играл свою роль и с таким интересом мы все задавали друг другу уточняющие вопросы, что научный атеизм остался лишь условным обозначением нашей встречи.
Либерализм непромывания мозгов
Наш факультет вполне можно было назвать либеральным – по тогдашним меркам. Конечно, как и всюду, за делами присматривал партком. Как и всюду, преподавали идеологические дисциплины. Но математика раскрепощала мышление, и коммунистические идеологемы с их мнимыми доказательствами не могли здесь восприниматься всерьёз.
Партком, который во многих организационных вопросах считался главнее академического руководства, в годы моей учёбы был либеральнее, чем на других факультетах. А комитет комсомола старался направить студенческую энергию в русло организации стройотрядов и на проведение культурных мероприятий на грани допустимого.
Неизбежно приходилось принимать некоторые декоративные правила идеологических игр, но у преподавателей не было никакого желания участвовать в обычном совковом промывании мозгов подрастающему поколению.
Вот за это непромывание мозгов в годы нарастающих заморозков после хрущёвской оттепели я благодарен своей альма мехматер. Никто не хотел специально нарываться на неприятности, но не было и рвения культивировать советские догмы. (Нет ничего постоянного, и я ощутил разницу, когда под самый конец моего пребывания на мехмате у нас сменился партком.)
Даже этот нейтральный пассивный либерализм имел своё весомое значение. Он позволял студентам развиваться свободнее, разнообразнее, живее.
Всё-таки я не зря радовался, что попал на мехмат!
Впрочем, либеральная атмосфера на факультете существовала не сама по себе, как всеобщий идеологический нейтралитет, а была итоговым результатом взаимодействия разных сил, иногда активно противоборствующих. Были и математики, подписывавшие письма протеста, и свои упёртые партийные догматики. Но мало кто из студентов был вовлечён в эти подспудные течения, и о многом я узнал лишь спустя годы и десятилетия.
ЗМШ
Четыре года я проработал в заочной математической школе (ЗМШ). Это созданная при мехмате система поиска и поддержки школьников с математическими способностями по всей стране. Любой школьник мог записаться в ЗМШ, получать оттуда тематические пособия и прочие вспомогательные материалы, посылать свои решения задач, которые ему возвращали с замечаниями и советами. На общественных началах (денег не платили, привилегий не было) просматривали работы мехматяне, среди которых был и я.
Впрочем, некоторые привилегии были. Главная – общение с интересными ребятами-змшатами, которые даже в тетрадях с заданиями, в своих вопросах и комментариях проявляли ум и характер. Ещё я пару раз ездил от ЗМШ в командировки.
Один раз – по Владимирской области. Был во Владимире, Суздале, Вязниках, Мстёре. Общался со школьниками и учителями-энтузиастами, рассказывал про ЗМШ. Суздаль и Мстёра понравились особенно.
В Суздаль я заехал, собственно, вне маршрута командировки. Тогда город не был ещё таким туристическим центром, каким стал позднее, и выглядел скорее по-деревенски. Дело было зимой, дети катались на санках с горы. Когда до меня дошло, что это остатки древних крепостных валов, я ощутил связь прошлого с сегодняшним днём острее, чем когда-либо. А поздно вечером, услыхав колокольный звон, доносящийся от церкви, которой любовался ещё днём, я подошёл к ней, но никак не мог высмотреть фигуру звонаря на колокольне. Ни человека, ни света, а колокола качаются! Как же я был удивлён, когда узнал, что они управляются автоматически. Опять древность неожиданно обернулась современностью.
В Мстёре местный учитель, в школе у которого я выступал, привёл меня в мастерские, где рождались знаменитые расписные изделия. Мне показали музей, его экспонаты впечатляли. А чем я был совершенно заворожён, так это самим процессом росписи и палитрой порошковых красок. Только одно обстоятельство показалось удручающим: лишь немногие мастера делают оригинальные рисунки для росписи, а все остальные живописуют по этим композициям, превратившимся в шаблоны.
В Калинине (теперь Тверь) я участвовал в проведении областной олимпиады. Любопытно было оказаться по ту сторону черты «ученик – преподаватель» после того, как в пятьдесят второй школе я был участником по эту сторону. Но ещё увлекательней были встречи с теми, чьи тетради я проверял заочно. Можно было увидеть, насколько совпали мои представления о тех, с кем я теперь общался вживе. Один мальчик у меня был очень талантливый, позже он поступил на мехмат.
Сам город Калинин вызвал у меня приятные и печальные чувства одновременно. Смутно проглядывал красивый, старинный город, но теперь он выглядел откровенно ветхим. Хочется надеяться, что там всё изменилось с течением времени в лучшую сторону.
Кроме рабочих выпусков, отпечатанных на ротапринте, выходили симпатичные брошюры ЗМШ, которые я с удовольствием собирал. Они соединяли меня со школьным интересом к математике, точнее с памятью об этом интересе. Сама же ЗМШ больше привлекала меня своим педагогическим элементом. Мне было приятно помогать другим ходить теми же тропинками, по которым когда-то бродил сам. Сейчас я понимаю, что меня подталкивали к этому и педагогические гены, и педагогическое призвание.
Кого искать? Кому помогать?
ЗМШ, которая начала работать как раз в тот год, когда я поступил на мехмат, развивалась очень успешно. Сейчас она превратилась во Всероссийскую заочную многопредметную школу, и математическое отделение стало лишь «одним из». Это разумно, потому что вылавливать будущих математиков столь же полезно, как искать таланты в других областях, помогая пробиваться тем, кто далеко от столицы.
Позволю себе пофантазировать и сказать, что не менее важным мне представляется создание ещё одного отделения такой школы – внепредметного. Можно назвать его отделением общего развития. На таком отделении происходило бы общение просто со способными детьми, неважно в чём выражается их талант. Здесь студенты разных факультетов отвечали бы на вопросы, ободряли, помогали сориентироваться в жизни (ведь это происходит не сразу) и, когда это на пользу, рекомендовали бы то или иное предметное отделение.
В случае, если в какой-то ситуации возникнет замешательство у студента, на помощь ему может прийти бригадир преподавателей (как это происходило и в ЗМШ), а если надо – кто-то из ещё более опытных педагогов. Ведь сейчас эта деятельность отсчитывается от того или иного факультета, ищут подходящих абитуриентов. На самом деле отсчитывать надо от ребёнка, от того, в чём он нуждается для благоприятного развития. Да и абитуриент, прошедший через внепредметное отделение, будет лучше подходить для выбранного им факультета, а главное – для жизни.
Это уже не вопрос поиска талантов применительно к той или иной конкретной области. Это проблема стратегии общества, если оно желает содействовать развитию человека в ранней юности. Если же такого устремления нет, это проблема общества.
Кафедра вероятностей