– Доброго здоровьичка. Наше вам. Здоровеньки буллы. Бог помощь, – прозвучали настороженные голоса.
Несмотря на их преувеличенную громкость, Петя расслышал металлическое клацанье. Вот и приехали, товарищ комиссар. С бандитами, пожалуй, разберутся, но позднее, когда хладные трупы трех смелых товарищей будут валяться на мокрой траве, а перепуганные дружным залпом кони – метаться меж деревьев и кустарников. Однако без паники, мы тоже кой-чему учились. Винтовка за спиной, ее не снять, но самовзвод он тут, закреплен в переметной суме. Незаметно тронув повод и слегка надавив правым шенкелем, Петя развернул Голована левым боком к подводам – со стороны показалось, будто мерин развернулся сам, по собственной конской охоте. Правая ладонь легла на револьвер. Петя расстегнул правую суму заранее, точно так же как заранее расстегнул кобуру комиссар и свою переметную Левка. Но комиссар на Таньке, тот был весь на виду и занят разговором, зато вот Люцифер, пританцовывая, тоже повернулся так и этак, дав Левке возможность произвести аналогичный Петиному маневр.
– Откуда и куда, товарищи? – добродушно спросил у мародеров Толкачев.
– А тебе есть дело? – неприветливо ответил очкастому здоровый парень, молодой, уверенный, в британском френче, новенькой фуражке. Со звездой, как и сказала женщина. Эмалевые звездочки наличествовали у каждого – тогда как Петя до сих пор носил самодельную, собственноручно вырезанную из жестянки для консервов.
– Да кто его знает, – улыбнулся Толкачев незлой улыбкой, – вдруг нам с вами по дороге.
Предположение парням со звездочками не понравилось. Петя ощутил, как на подводах, на первой и на замыкающей, что-то шевельнулось. Левка в ответ на сомнительные действия принялся изображать безразличие. Замурлыкал себе под нос, вероятно первое, что вспомнилось. Петя расслышал, отчетливо, шершавые немецкие слова: «Дайн швестер лейбт мит а козак». Успел подумать: «Ты бы еще по-латышски запел». Левка и сам сообразил, что промахнулся, но было поздно. Любому православному было теперь понятно: перед ним, на рыжем, на гнедом, на вороном – палачи из подвалов ЧК. В особенности двое, что на рыжем и на гнедом. У Пети столь отчетливых признаков чекизма, как идиш и очки, не наблюдалось. У Пети был готовый к бою самовзвод.
– А коль и по дороге, – потянулся, зевая, здоровый. – Вы верхами, мы на колесах, со скотом, чего вам с нами тащиться.
Прозвучало как «езжайте куда ехали».
– Коровенка-то справная, – пригляделся Толкачев к скотинке. – Красивая. В снабарме получили?
– Чего? – не понял парень.
– Откуда коровенка, говорю?
– Слушай, мил человек, – раздался голос с передней подводы, – ты бы ехал по своей пути, не цеплялся бы к добрым людям.
– Верно! – вмешался, осмелев, сосед здорового. – Причепился как репей. Глядит в четыре глаза и чепляется. Интеллигенция, мать. Понаехали.
Корова, словно бы услышав, что речь зашла о ней, издала протяжное мычанье. Ей ответила ржанием запряженная в подводу лошадь. Голован под Петей сделал шаг назад, и в этот момент боец Майстренко увидел, как на подводах, на передней и на задней, вскинулись винтовки. Петя перевел глаза на среднюю – в руке у здорового блеснул вороненый, вроде Петиного, наган.
– Кому говорю, не цепляйся! – здоровый спрыгнул на землю. Красивое его лицо в секунду сделалось уродливым. Он схватил толкачевскую Таньку за повод.
– Назад! – заорал Толкачев.
С передней и задней подводы соскочили двое с винтовками. Корова мычала. Оглушительно и металлически жахнуло из трехлинейки. Люцифер метнулся в сторону. Толкачев вскинул руку с нагайкой – откуда она? – рыжуха рванула, комиссар едва не грохнулся на землю. Детина, с перекосившимся внезапно лицом, выбросил руку с наганом и кинулся – но почему, почему, почему? – на Петю. Пробежав три шага, содрогнулся всем телом, приподнялся на цыпочки, стал ловить руками в воздухе, разевая, словно силясь что-то выкрикнуть, пузырящийся и покрасневший рот. На неестественно вытянутых, негнущихся, одеревенелых ногах сделал шаг, другой – а на третьем, не сгибаясь, спиленным столбом рухнул Головану под ноги. Вниз лицом, в подсохшую за ночь грязь.
Корова мычала, ржали запряженные в подводы лошади, пятеро бандитов улепетывали к роще, следом несся Шифман с Люцифером, за Шифманом нахлестывал Татьяну Толкачев. С бугра, отсекая мародеров от деревьев, летели Лядов, Мицкевич и прочие. «Бросай оружие! Бросай! Только пальни мне, падла, всех положим прямо на месте!»
Петя тронул Голована шенкелями.
Самоснабженцы швыряли винтовки. Шифман, спрыгнув с Люцифера, хлобыстнул одного, невысокого и рыжего по шнобелю. «Он первый стрельнул, сучий выродок, он». Остальные спешно подставляли руки: вяжите, товарищи, вяжите, мы не хотели, чистая случайность, пусть лучше разберется трибунал, чем прямо здесь. «Товарищи, оно само пальнуло, это Бардаков, он всё, падла, мало ему». Петя, подъезжая, заметил самовзвод. В собственной руке, судорожно сжатой, побелевшей. И наконец-то понял что к чему.
Капитан Майн Рид, роман из техасской пустыни. Мустангер Морис Джеральд против Кассия Колхауна. Вы залили мою сорочку, сэр, позвольте мне ответить тем же.
– Тебе за это ордер полагается, – язвил на обратном пути Незабудько, – Боевого Красного Знамени. И мандат – на красные штаны. За меткую стрельбу по красным конникам.
«Почему штаны? – не понимал Майстренко. – Намекает, что я испугался? Я испугался? Нет. Просто сделал… механически… автоматически. Механически, автоматически убил. Красного конника».
– Боец Незабудько! Приказываю заткнуться.
Голос эскадронного. Оба взвода снова вместе? Боец Майстренко не заметил, когда и где они соединились. А вот и голос Незабудько.
– Слушаюсь, вашескобродие. Рад стараться, ваше…
Майстренко не увидел, как комэск ткнул остроумца кулаком в физиономию и как тот откинулся от полученного импульса в сторону. Другой бы сверзился – но не природный всадник Незабудько. Снова слышен его голос, обиженный и наглый, как всегда.
– Премного благодарны-с. Мир народам, хлеб голодным. Люди братья. Всяк сверчок…
Не такой уж и дурак он, Незабудько. Сыплет как из пулемета. Возмущенные голоса Шифмана и Кораблева: «Да заткнись ты, гад, без тебя всем тошно, надоел, вот зараза, нахватался».
Снова голос эскадронного, простуженный, осипший.
– А для шибко любопытных, во избежанье недоразумениев, я не скобродием был, а благородием. Выше подъесаула не приподнялся. Штабс-капитана, штабс-ротмистра, если кто по-казацкому не понимает. Вопросы остались?
На хуторе предъявили населению пятерых захваченных и тело одного убитого. «Они?» Население растерянно молчало. «Они?» – подъехал Лядов к деду и дружине. «Они?» Дедок кивнул, неохотно, будто бы не радуясь исходу. «Забирай корову. И сорочки. И портки. Гребни, юбки, зеркала. Каждый свое забирайте. Веселее. Страшно? А вы думали как? Красная армия не ноет, красная армия сражается. За вас. И если надо – карает преступников».
Мародеры на подводах испуганно сжались – не намерен ли чокнутый комвзвода учинить прямо здесь показательную экзекуцию? Лядов же негромко и бесстрастно поинтересовался у дедовой снохи: «Тебя который лапал? Туточки и тамочки? Не этот?» Молодка, бросив взгляд на покойника, не ответила.
– Шагом – марш! – рявкнул Лядов, да так, что молодайка вздрогнула. Шенкеля привычно, сами собой шевельнулись, и кони, осознав задачу, двинулись по шляху, уходя всё дальше и дальше от места – преступления, убийства, казни? Пусть разбираются политотдел и трибунал.
«И вот такая амеба, – размышлял комиссар Толкачев, косясь против воли на подводу с мертвецом, – которой на всё наплевать… Она примажется к любому дело и любое дело опозорит. Осквернит. Но белогвардейщина, петлюровщина, пилсудчина, они позорны сами по себе. А вот когда ты позоришь, оскверняешь святое дело освобождения – где угодно, в армии, в совдепе, в продотряде, в ЧК, – ты худший из врагов. Мальчишка из Житомира страдает, что первой же пулей убил своего. Петя, товарищ, это гражданская война. Потому что любая война гражданская. Между правдой и ложью, между злом и, пардон за выражение, добром. Быть может, пуля, выпущенная тобою сегодня, самая нужная и справедливая в твоей жизни».
И занятно еще, подумал Толкачев немного позже, как представил бы эту историю тот одессит, собкор из «Красного кавалериста». Тоже в очках, втихомолку строчащий в блокнотике и, судя по брюзгливой физиономии, презирающий всю Конную скопом. Пришелец из иного мира, в ненавистной и мерзкой ему среде, на чужой, непонятной войне. Какого черта? В поисках впечатлений? Невиданных красок и образов? Ну да, они, собкоры, через одного мнят себя Золя и Мопассанами.
Комиссар неловко потянул за повод и, поравнявшись, поехал рядом с Голованом и Петром. Теребить бойца не стоило, но всё же стоило быть вместе.
***
В те дни, в первой декаде июля дивизии Конной сражались под Ровно. Наше наступление началось второго, продолжалось третьего и достигло критической точки четвертого.
Ровно представляло собой железнодорожный и шоссейный узел, капитально превосходящий по густоте житомирский и новоградский и сопоставимый по транспортному значению разве что с лежащим на западе ковельским. Падение Ровно не только перечеркивало польскую аннексию Волыни, но и разрывало рокадные, то есть параллельные фронту, железнодорожные коммуникации – от Львова на юге до Вильно на севере. Более того, оно лишало польскую вторую армию, оттесняемую нами в болота Полесья, сообщений с Ковелем и, как следствие, с Польшей. При этом главком Пилсудский и командующий фронтом Рыдз требовали от подчиненных поскорее устроить Буденному Канны. Не уточняя, как именно, и полагаясь, надо полагать, на инициативу.
Подчиненным Рыдза было не до Канн. Они сопротивлялись, и сопротивлялись яростно. Ярость Конной не знала пределов. Полки переправлялись с восточного берега Горыни, захватывали плацдармы на западном, теряли, отбивали, расширяли и просачивались вглубь, охватывая город с юга, запада, востока. Четвертого числа, в день перехода в наступление Запфронта, польские части под Ровно подверглись концентрическому удару трех дивизий – шестой, одиннадцатой, четырнадцатой. Четвертая сковывала противника на севере.
Утром неприятель еще держался, отражая первые наши атаки и пытаясь контратаковать. По здолб?новскому шоссе были направлены шесть танков от француза Луи Рено, не ромбовидных неуклюжих «баков», а наиновейших, со вращающейся башней; по параллельной шоссе чугунке двигались гуськом сразу три бронепоезда. Бронепоездов конармейцы навидались достаточно, тогда как танки были в диковинку и на отдельных бойцов в Здолб?нове произвели неблагоприятное впечатление – именно то, на которое рассчитывал противник. Положение, однако, было быстро и решительно исправлено: с открытой позиции, прямой наводкой по технике ударил артдивизион одиннадцатой. Бронепоезд лишился трубы, загорелся один из «рено», и бронесилы Речи Посполитой, справедливо сочтя препятствие непреодолимым, предпочли возвратиться назад.
В полдень наступил перелом. Поля под Ровно наводнились тысячами всадников. Сновали тачанки, разворачивались батареи, занимали исходные позиции броневики. На это великолепие с растущим беспокойством, с унынием взирали разбросанные там и сям остатки первой польской кавдивизии – бравшей в апреле Казатин и теперь, спустя два с лишним месяца насчитывавшей менее тысячи сабель, – и первой польской кавбригады, недавно прибывшей на фронт, не имевшей связи с соседями, а на месте – ни одного командира полка. На неприкрытых участках наши эскадроны то и дело прорывались в тылы оборонявшихся, приводя тыловиков в изумление и недоумение. Польский автор, описавший ситуацию, определил ее словами «жуткий хаос» (koszmarny baiagan).
Уныние, однако, было не всеобщим. Начальник третьей пехдивизии легионов генерал Бербецкий, который собственно и должен был защитить от Буденного Ровно, в этот критический момент, по слухам, угощался в кондитерской мороженным. Осуждать его за это невозможно – день действительно выдался жарким. Получив донесения о намерениях и числе большевиков Бербецкий, не утратив хладнокровия, распорядился снять дивизию с позиций и колонной отходить на запад, к Луцку. Сообщить о решении соседям и командующему армией – на такое Бербецкий времени тратить не стал.
Польский командарм, небрежно брошенный на произвол судьбы, не удержался и вмешался в дело лично. Он не дал Бербецкому самовольно отойти на запад – и перенаправил на север, не позволив дивизии оторваться от армии. Удивительные представления начдива о субординации объяснялись, возможно, тем, что командарм был «пруссаком», то есть бывшим кайзеровским офицером, подчиняться которому «легионисту» Бербецкому – а легионисты почитали себя элитой – было как-то… словом, можно было и не подчиняться. Впрочем, безнаказанно уйти на Луцк Бербецкий бы не смог: луцкое шоссе еще утром перехватила шестая кавдивизия.
(Не следует исключать, что сведения о Бербецком, а взяты они нами из эмигрантской польской книжки, не вполне соответствуют истине. Дело в том, что после второй мировой Бербецкий, что крайне неэтично, возвратился в народную Польшу. И что уж совсем верх цинизма, не подвергся в богомерзкой Антипольше репрессиям. Эмиграция такого не прощала. Так что возможно, Бербецкий мороженого не ел.)
Несколько часов положение было неясным, третья пехотная легионов покидала город незаметно, а брошенные на окраинах подразделения, не имевшие счастья входить в ее состав, а также кавдивизия и кавбригада volens nolens создавали видимость сопротивления. Лишь в одиннадцать вечера над освобожденным Ровно были подняты красные флаги.
В полештарме, разместившемся в гостинице «Версаль», подсчитывали трофеи. Бронепоезд, радиостанция, состав с исправным паровозом, два орудия в запряжках, обильные боеприпасы и самое отрадное – тысяча пятьсот коней. Пленных насчитали тысячу, порубленных интервентов – семь сотен.
(С цифрами потерь противника следует быть осторожным. Приблизительные данные донесений, как правило, суммировались в качестве точных и в итоге небольшие преувеличения комэсков, комполка, комбригов и начдивов давали серьезное прибавление к реальному числу. Этим грешила любая сторона конфликта – до тех пор пока на этапах и в лагерях не устанавливали количества необходимых пайков.)
Польские кавбригада и остатки кавдивизии сумели, действуя на собственный страх и риск, отступить и избежать уничтожения.