У кого и какие тут могут быть слова? Эх, страна…
В мастерских
Гохуа
– Представляешь, покойник меня обнял и спрашивает: «Когда?»
Ни о чём не говорит, ни к чему не обязывает. Это возможный разговор 1989 года в мастерских, где, на самом деле, должен быть один художник, но обитает всегда много артистов. Отсюда и стиль.
В том году Юра заговорил о гохуа. Наши краски, наши цвета, наши картины. Всё что относится к разным краскам нашей земли. Так объясняет. И пытается одним движением, не отрывая кисть от бумаги, изобразить это самое гохуа. День пытается, два пытается, вот и третьи сутки пытается. Всё потому что границы открылись. И Китай хлынул к нам. А великий Ге Ша, отправившийся из Пекина в Мангышлак, завернул в нашу мастерскую.
До этого мы о гохуа и слыхом не слыхивали. Ленина на линолеуме вырезали, гуашью мазали, маслом писали. До Ильича заказывали «четверик», то есть Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина, потом одного замазали, пошли заказы на «тройку» – Маркса, Энгельса, Ленина, а в последние годы, перед открытием границы, автоматически размножали только Ильича. Пережил.
В перерывах между деньгами, то есть заказами и пьянками, каждый выводил что-то своё. Но после «четвериков», «троек» и ильичей очень трудно оживить воображение и что-нибудь выдать. Как сказал Юра, это как жопа, затянутая паутиной. Видимо, так намекает на творческий застой, хотя ему намного легче, чем другим. Он – график, человек, владеющий острейшим ножом, которым вырезает всё, что необходимо, на линолеуме, а нужные заказы нарезал давным-давно и уже успел забыть о них.
Руки его, по мере необходимости, могут превращаться в перья для туши, карандаши, кисти, флейцы.
– Вот, – потряс он однажды жилистыми руками, отмерив их по локоть, – до этих пор золотые, а дальше – платина.
Но вдруг всё эти фигуры завертелись и исчезли в какой-то вихрящейся красной мгле, как в турбине. Куда их выбросило, неизвестно.
Но мы же остались. А Юра даже не заметил этих перемен. Он теперь занимался акварелью. Вот уже три дня вода привлекает его больше водки! Потому что гохуа это – вода и краски, не акварель, гохуа – это непрерывное движение воды и краски!
Мастерские занимают в многоэтажках верхние этажи или подвалы, а также нежилые строения в переулках и дворах. В одних и тех же мастерских можно принимать делегации иностранцев, а иногда – ставить пьесу «На дне».
Живописец, актёр, поэт, изгнанный из дома за неверность или спившийся начальник, подозрительная бездомная личность, директор чего-то, которому грозит тюремный срок за растрату – это неполная категория обитателей мастерских. Здесь происходят встречи невероятных и неправдоподобных судеб. У каждой свой случай и своя история.
Но весь устоявшийся порядок нарушило неожиданное явление гохуа.
Было так. Бежит начальница культуры, не хрен собачий. Вбегает со своими причиндалами в мастерскую Юры. Заказ на «тройку» или Ильича? Нет, начальница рисует совсем другую картину:
– Иностранец со свитой! Желает видеть все русские знаменитости, особенно художников и поэтов. Пьянь и дрянь вон отсюдова, кроме, кроме, – мазнув взглядом по присутствующим, ткнула пальцем в меня, – На месте. Поэзий развлечёшь.
Бутылки, куски хлеба, полные банки окурков и пепельниц, хвосты селедок – всё в мешок и на антресоли. Дежурный коврик на пол, на стол – белейший матовый ватман. Юра не воспринимает всё ослепляющее и глянцевое. На ватман водружается ваза, из которой много лет торчат высохший репейник и какие-то злаковые.
Толпа выметнулась по приказу начальницы и сразу вернулась.
Лица ополоснули, бороды причесали. Ободрились. Ждём-с…
Делегация нагрянула, как стая изысканных и говорливых птиц. Одни китайцы. Но Ге Ша оказался евреем. В Мангышлак едет. По пути заезжает ко всем знаменитым русским художникам, которые в дальнейшем могут стать его рекомендациями в России, как и он сам – рекомендацией для них в Китае.
Грянули залпы, полетели пробки шампанских, зашипело в бокалах, забулькало в стаканах. Мастерскую озарили вспышки фотоаппаратов. Немедленно вспыхнула гулянка!
И в этой вакханалии Ге Ша показал Юре стиль гохуа. Он изящно взял рукой кисть и, обмакнув её в акварельные краски, одним движением вывел на матовом ватмане летящую в белом пространстве белку.
Так было сломано равномерное течение нашей жизни. Вопрос, который прозвучал в начале рассказа, отпал сам по себе…
Через несколько месяцев в мастерскую поднялся почтальон и торжественно вручил Юрию Анатольевичу бандероль. Там были номера цветных китайских журналов, на одном из разворотов – мы и мастерская Юры.
Теперь он время от времени отрывается от своего гохуа, тычет в иероглифы и объясняет:
– Это про нас. Тут всё про нас. Это китайцы так пишут… В общем, гохуа.
Кони Гефеста
1990 год. Зима. Город на Восточной окраине России. От угла дома на пересечении улиц Ленина и Островского до невзрачного магазина из белого кирпича получилась утоптанная по снегу диагональ, пролегающая через площадь Декабристов с выходом на угол улиц Чкалова и Полины Осипенко. По диагонали люди ходили за водкой.
По обе стороны этой тропинки первые бомжи перестройки собирали «бычки» самокруток, сигарет «Прима», «Астра». Но в магазинах порой и этого не было. Пакеты ещё не валялись, бутылок тоже не наблюдалось, сами сдавали. Свалок тоже не припоминаю…
– Ты понимаешь, я Гефест, – объяснял мне по пути Юрий Анатольевич, затягиваясь самокруткой из крепчайшей махорки. – А Гефест – это урод. Вот послушай…
Мы остановились и разговорились, удивляя прохожих, тоже любителей этой диагонали. Дыша на меня табаком, внимательно смотря в глаза, Круглов стал рассказывать историю жизни урода Гефеста.
– Мы с ним люди одной судьбы, – убеждённо говорил мой друг. – Родился он тщедушным, хромым, щупленьким. В общем, не жилец… Как и я…
Началась эта история ночью.
Никогда не знаешь на что или кого наткнёшься, собираясь в гости к художнику. Часа в два ночи я набросал стихотворение. Это были впечатления: опять же Круглов, пейзаж – река, ивняки, отмель и лодка…
Еще немного! Первый лучик робко
Забрезжит сквозь извивы ивняков.
На отмели ссутуленная лодка
Все ждет меня из глупых городов…
Меня мучило, что цвета пейзажа напоминали стиль Яна Ивановича Шплатова: что-то матовое, приглушённое, с едва заметным коричневым оттенком. Строки надо было показать Круглову. Сейчас ему, наверное, очень одиноко…
За окном общаги была густая темень, где-то далеко не то стреляли, не то били железом об железо, что-то ухало и бухало, кричали люди. Город жил страшной жизнью голодных и злых зомби, повсюду стояли железные киоски с решетками и массивными дверями. Квартиры становились точками бандитов и бастионами напуганных горожан. В это время неплохо зарабатывали сварщики: нужны были тысячи дверей и решеток. По ночам часто стреляли, слышались пьяные крики и мольбы о помощи. Казалось, что сосед душит соседа, а в каждом переулке можно наткнуться на нож или убитого человека.
Но, независимо от этой страшной обстановки голода, холода и разгула бандитизма, через весь город пролегал незримый путь от моей общаги на улице Шилова до мастерской Круглова, окна которой светили, как маяк в ночи, на девятом этаже дома на углу улиц Островского и Ленина. Похмельно, красно, но светили.
Мы ходили напрямую, срезая все возможные углы. В тот раз я отправился Круглову в третьем часу ночи. Путь был неблизкий, ходьба по ночному городу было делом привычным, к тому же согревало чувство, что среди этого жуткого разгула озверевших уродов, в любое время дня и ночи ждёт меня близкий человек, который вникнет в строки, написанные в каком-то полубреду. Да и вся жизнь в те годы проходила как в полубреду…
К четырём часам ночи я дошел до мастерской. По пути наткнулся на толпу пьяных, еле-еле отбился от них, перемахнул через забор и слышал за спиной крики: «Лови нерусского!» Для таких случаев я всегда носил подаренную мне офицерами-афганцами гранату без чеки, иногда цепь или кастет. (Кстати, чтобы потом не повторяться: в те годы, Круглов носил за голенищем унта преострейший сапожный нож, которым он резал линолеум для гравюр и бумагу).
Юрий Анатольевич не спал. Он раздумывал перед натянутым холстом, на котором были изображены убегающие по каким-то ступеням (внутри Парфенона? здание в Афинах?) кони. За ними полз, протягивая руки, старый грек в красном хитоне, из-под которого выбегал кривой и кровавый, в алых пятнах, след. Круглов курил самокрутку, то отходил от работы, то снова приближался. И, наклоняя голову, рассматривал и размышлял о чём-то очень важном, будто силился вспомнить что-то произошедшее с ним давным-давно и забытое до поры до времени.
– Кони Гефеста, – коротко ответил на мой недоуменный взгляд Юрий Анатольевич. – Чай будешь?
У нас никогда и ничего не происходило просто так. Любая пьянка – проверка мастерства. В те годы наш друг Володя Литвинов замечал: «Я как новая машина. Проверяю себя на всех скоростях и во всех режимах». Так вот, мы похлебали чай, я прочитал Юрию Анатольевичу стихотворение, он всплеснул руками и горячо заговорил об искусстве, бросив в паузе:
– Ты прав, тут Шплатовым припахивает… Это его стиль. Кстати, единственный и неповторимый…
Спали мы от силы часа три-четыре. Утром вспомнили, что надо отмечать событие: стихотворение и коней Гефеста. И вот теперь идём «в девятку» за водкой, стоим на протоптанной диагонали, ведущей в магазин, и Круглов продолжает речь, начатую еще перед рассветом:
– В общем, не жилец был Гефест. Как и я. Близкие даже не думали, что я выживу. Они всё время куда-то переезжали вдоль Шилки. Рассказывали, что возили меня в сундуке. И мать у меня была такая же, как и у Гефеста.