Дорогой Александр Михайлович!
Вернулся я из Читы, где Соболев давал представление, названное мною «Его лебединая песня». Вся гнусь нашего времени, все литературные вывихи, всё шкурничество и дешёвое игранье в народность и партийность сосредоточились в этом человеке, как в сточной яме, беспросветной, вонючей, но сверху прикрытой зелёненькой травкой.
На память благодарные провинциалы – народ добрый, гостеприимный, по простоте душевной всему свято верящий, особенно тому, что касается литературы, – подарили ему великолепную медвежью шкуру.
Семинар читинский богат впечатлениями, поездками, но на нём происходило неприкрытое развращение начинающих авторов, с которыми заигрывали, возводили их в гении и скорее тащили в Союз. Хочется Соболеву уйти в отставку в почестях и поклонниках. В Москве ему это не удаётся, так с российской братвой в игрушки играет.
Но я успел многое. Съездил на границу Монголии – был у шишкобоев в кедрачах, на рыбалке был, в колхозе слушал наши наиудивительнейшие сибирские песни, ещё кое-где сохранившиеся и не убитые колмановскими и табачниковыми.
Дома меня ждало Ваше маленькое и печальное письмо. Я ещё раз с горечью отметил, как тяжела и губительна для здоровья наша работа. Впрочем, не для всех – есть люди, которые и в литературе живут легко, припеваючи и ходят румяные и весёлые по редакциям.
Мои дела таковы: «Новый мир» решил твёрдо давать повесть, но в будущем году, потому что у них там смена начальства в отделе прозы, да и редактор ушла в отпуск. А я где-то и рад этому, потому что замотался и потому что можно будет готовить вещь к печати не торопясь и с толком. Вот потому и пишу Вам, что, наверное, попаду в столицу не скоро.
Уезжаю в деревню. Там хорошо пишется в непогоду, ибо и делать больше нечего, как читать и писать. А я уже давненько ничего не писал всерьёз и шибко стосковался по работе. Задумок очень много. Наверное, начну писать маленькую повесть из войны под названием «Легенда о пастухе и пастушке»[74 - в окончательном варианте повесть будет называться «Пастух и пастушка». – Сост.], где мне хочется высказать всю человеческую тоску об обыкновенном, самом земном счастье и чистой, здоровой любви, даже подзаголовок зрел было – «Современная идиллия», но претенциозно больно, и я уже отказался от него[75 - в окончательном варианте в подзаголовок повести автор поставит слова «Современная пастораль». – Сост.]. Тему я эту начинал ещё в «Звездопаде», но не довёл до того накала и до той боли, до которой надо бы, чтоб твёрдые лбы, то и дело хватающиеся за оружие, хоть немного задумались бы над тем, на что они поднимают руку.
Вот и Ваш рассказ я почитал. И у Вас сквозит вина перед святой русской бабой, которая имеет право на своё счастье, на добропорядочную жизнь, а её принудили унижаться, выуживать счастливые мгновения запретно, оскорбительно для неё. Я содрогаюсь, когда находятся наши писатели, неуважительно «отражающие» таких вот женщин, но это, как правило, плохие писатели, бесчувственные люди.
А «Молодая гвардия» уже в третий раз завернула мне повесть, всё требуют оптимизма побольше, а где я его возьму? Подожду журнальный вариант, и, если ещё будут кочевряжиться, я унесу повесть в другое издательство.
Ну, поправляйтесь скорее и отдыхайте. Привет семейству Вашему. Виктор
Ноябрь 1965 г.
Быковка
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Сижу я в деревушке, пишу – хорошо так жить! Недавно лишь остановился лёд, а то всё жил без вестей, без почты, правда, радио слушал – «Спидола» у меня. Было трудно настраиваться работать после длительного перерыва, но у меня есть хороший причал, рассказы о детстве. И как мне нужно начать работу, я берусь за этот цикл, работаю с радостью, с удовольствием, и от них, от этих вещей, уже перехожу к более серьёзным. А погляжу, погляжу потом и убеждаться начинаю, что то, что мне кажется серьёзным, куда как хуже, лукавей и на что-то уже похоже, чем мои легко пишущиеся, бесхитростные и ни на что, кроме точной памяти о любимых людях, дедушке и бабушке, да о своём грустном и прекрасном детстве, не претендующие.
Постепенно собирается книжка – уже есть рассказов восемь, больших и маленьких. Только что закончил и непременно Вам, для весёлости настроения, пришлю рассказ «Монах в новых штанах» (пишу ученической ручкой и, как в школе, делаю кляксу за кляксой) – самый большой это рассказ в цикле. Уже продумал, как составить книжку, чем начать, чем кончить – есть внутренний заряд разбить всю эту надуманную литературу об экзотике Сибири бесхитростными и точными рассказами об этой очень русской, очень простой, очень доброй земле, ни людьми, ни языком, ничем, кроме богатств земных и, может быть, душевных, не отличающейся от остальной России.
Придумали всю Сибирь командированные писатели, и эта, выдуманная, земля вроде бы уж возобладала, и даже сибирские писатели многие, из молодых особенно, уж начинают гоняться за выдуманной землёй и понять того не могут, что тягаться им тут с Яковлевыми, Алексиными и другими – Баруздиными и Аксёновыми силёнок не хватит, – эти на ходу подмётки рвут.
Нужно мне в книжку написать ещё пять рассказов – это я решил сделать к 68-му году. Мучаю давно уже «серьёзный» рассказ «Синие сумерки», и кто кого – он меня или я его, но должны домучить. Тоже пришлю его Вам посмотреть, что-то меня в нём не устраивает, что-то в нём «не звучит» – может быть, Вы увидите?
Пришлю я Вам это, как только жена перепечатает на машинке. В «Новый мир» пока не зовут, а я уже отвык от повести, весь в новых замыслах, и как за неё буду снова приниматься – ума не приложу. Очень мучает меня маленькая повесть о войне. Есть уже название, всё есть – нет лишь решимости взяться за неё. Всякий раз, как писать о войне, я, ровно перед взаправдашней атакой, робею, набираюсь духу, всё выверяю, выверяю, как бы чего не забыть, где бы не соврать, не слукавить, и это ведь всё при том же «тик-так», которое стучит каждому из нас.
Вот ещё замысел, ещё в утробе она, повесть-то, а уже знаешь, против чего будут возражать издатели, и тратишь уйму мыслительной продукции на то, как сказать всё и чтоб «не заметили». Всё-таки в очень сложных мы условиях работаем, и надо дивиться жизнестойкости и приспособляемости русской нашей литературы. И что бы мы действительно делали, чем бы жили, если б в самом деле ко времени и к пути не появлялись у нас Твардовские?
Я так был рад тому, что Вы о нём написали, что и слов нет сказать, как рад. Глубинка наша писательская, пользующаяся ошмётками московских сплетен, клянёт мужика, ничего не понимая: «Объевреился!», «Интеллигентщину и снобизм в журнале развёл!», «Россию затирает поэтическую, чтобы самому первым быть» и т. д., и т. п. Слушаешь такое, индо и печаль возьмёт и злость на дубовость нашу и графоманскую периферийную озлобленность, которая предпочитает написать роман, не думая, страниц этак на 800 или тыщу, о том, как «был ничем, а стал всем», а этот бездумный, пошлый роман, принятый местными властями и хваленный на читательской конференции, Твардовский вот не печатает.
Правильно и делает! Я его уважаю давно, и не потому, что вот он меня там приголубил, может, ещё и забодают. Я и видел-то его один лишь раз, и говорил с ним минуты три, не более, а обогрел он меня, как русская печка, у которой тепло унутреннее, долгостойкое, и от него, как от доброго лекарства, проходят болезни костяные и насморки всякие. (Во завернул, а?! Твардовский – и русская печь! Пусть ещё кто придумает! Это влияние жизни в деревне. Вчера без жены я топил эту самую печь, сунул в неё голову – лез за чугуном – и опалил себе весь чуб.)
Девятый номер «Нового мира» я караулил, дети мои караулили и всё-таки не скараулили – его мгновенно расхватали в рознице. Теперь буду ждать очереди на него в Союзе и там же «Знамя» возьму с Вашей статьёй, как возвращусь (числа 22-го) из деревни. Меня очень радует, что наиболее разумные, не оголтелые дубари, а доподлинно читающие люди знают «Новый мир» и всё чаще и чаще раздаются голоса: «Это единственный стоящий журнал». Может, кого-то и о чём-то заставит это задуматься.
А надо бы задуматься-то!
Ездил я по читинским землям в одной бригаде с Ник. Ник. Яновским из Новосибирска – милейший дядька, умница и разумница, суждения его о литературе откровенны, прямы, и вот прислал он мне свою книгу «С веком наравне» и только что вышедшую в Новосибирске книгу о современной прозе. Прочёл я её до середины, и до того мне стало тошно, и не из-за книги (книгу плохую всяк может написать), а из-за Николая Николаевича, из-за того, что он с серьёзным видом ратует за бесспорное, утверждает утверждённое, убеждает в величии социализма и полезности его миру мыслящему на основе таких созданий этого великого направления, как Балуев, ангелочки-девочки из повестей Ильи Лаврова и сконструированный хитромудрым Сашей Рекемчуком депутат местного совета Коля Бабушкин!
Хотел уж я написать Николаю Николаевичу из села этого заснеженного послание, а потом подумал: «Зачем? Ведь он же притворяется! Если б заблуждался – другое дело. А знать, хорошей, многострадальной души человек и книжку с хорошей надписью прислал». Вот тут и думай чего хочешь!
Ещё читаю книгу Черкасова «Записки охотника Восточной Сибири», случайно купленную в уценённых книгах. Бог мой, какой это кладезь языка, наблюдательности, душевности, а сам Черкасов – это ж образец кристально честного русского человека! На душе тепло делается, как такое и о таком читаешь!
Ничего письмо-то я Вам накатал! Дал стране угля! Целый вечер будете разбираться, потому как поболтать мне здесь не с кем – терпите!
Как приеду в Москву (всё надеюсь, что скоро позовут), так Вам и позвоню сразу, а может, когда и в деревушку к себе вызову, отдохнуть маленько от столицы. Вот бы мы уж поболтали под треск и щёлк дров в русской печке. Читали ль вы стихи Джемса Клиффорда в № 7 «Нашего современника» за прошлый год? Я их очень полюбил. Всё вот хожу по избе и твержу:
Мой дедушка Дик
был славный старик —
храню до сих пор его трубки.
Был смел он и прям
и очень упрям,
и в спорах не шёл на уступки.
Мой дедушка Дик
силён был как бык,
ругался, как шкипер на баке.
Был дока старик,
мой дедушка Дик,
в работе, в попойке и в драке и т. д.
Особенно полюбилось мне его «Кафе»; а строчки эти совершенно неожиданные в конце: «И вертится планета, и летит к своей неотвратимой катастрофе» всякий раз берут за живое и ещё наводят на мысль о том, что наши поэты не умеют, а также не могут из-за «тик-так» позволить себе говорить так вот «вольно» обо всём, что питает людей и души. Это в тот миг, в тот час, когда планета «вертится и летит…» в самом деле куда-то к чертям на кулички. А может, мне из деревни так кажется? Может, в Москве она летит совсем по-иному? По другим орбитам?
Если не приеду, напишите мне: куда и чего у вас там летит.
Вас обнимаю за душевные письма и особенно за строки о Твардовском. Славно у меня на душе от них, поэтому и расписался так неудержимо.
Ваш Виктор
22 ноября 1965 г.
Быковка
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Сегодня я последний день в деревне и поэтому могу себе позволить писать что угодно и делать тоже, что вздумается, ибо в городе, там ни дела, ни работы, как говорится.
Пробыл я здесь 20 дней в этот раз и много ходил по лесу, пилил и колол дрова, рыбачил, а между тем докончил два рассказа (на 40 страниц и на 28 страниц) да ещё набросал черновик третьего. Мне остаётся только благодарить провидение, как говорят европейцы, за то, что оно подсунуло мне этот «дом творчества», где крестьянам жить худо, очень уж они отторгнуты от людей и мира, а мне лучше не надо. Ещё одно противоречие жизни!
Новостей я никаких не знаю, ни о Солженицыне, ни о других. Из Вашего письма и о Смирнове и о Чаковском только узнал. Будем надеяться – всё, что ни свершается, к лучшему. Да, пока вроде, тьфу, тьфу, просветы какие-то в жизни начались. Боязно от того, что за всем этим последует. Так уж нас приучили – с недоверием смотреть в завтра. И вины в этом нашей нет, а беда наша только.
В «Новый мир» меня пока не зовут. Может, ещё и забодает Твардовский меня. Но будем надеяться на лучший исход! Трудно мне будет приняться за повесть снова. Я совершенно от неё отвык, и новые замыслы толпой обступили меня и теребят со всех сторон, даже во сне не оставляют в покое.
На очереди небольшая повесть о войне. А я писать о войне всякий раз боюсь. Боюсь перед памятью убитых друзей сделать что-нибудь недостойно, слукавить, а ещё памяти своей боюсь. Иной раз так и думаю, что сдохну, разворошив всё и заглянув в нутро войны. Словом, всякий раз будто перед взаправдашним боем. Оттого и так мало я написал о войне – увиливаю всё. Но эта повестушка одолевает[76 - речь идёт о повести «Пастух и пастушка». – Сост.] – она из тех, что может получиться или очень хорошо, или очень плохо. Буду надеяться на первое, иначе и начинать не стоит.