– Попытайся просунуть ее сквозь прутья, попроси кого-нибудь из солдат принести воды. Если это не немцы – возможно, не откажут. Колодец или колонка где-то рядом. Говорит же Сашка – бабка воду несет…
Нас всех сильно мучают голод и жажда. Но пожалуй, больше жажда. В Гатчине, перед отправкой эшелона в путь, к уже заполненному составу подъехала машина, груженная ящиками с хлебом, и несколько солдат принялись раздавать буханки от вагона к вагону в голодные очереди. При этом предупреждали: выданного хлеба должно хватить на весь путь. Каждому досталось тогда по небольшой, тяжелой и вязкой, замешанной пополам с опилками, буханке.
Хлеба уже давно нет в помине – никогда не забуду, как одна молодая женщина съела сразу всю буханку и тут же умерла в страшных мучениях. Ее унесли на носилках – вытянувшуюся, странно притихшую после долгого неистового крика… Так вот. Хлеб-то нам тогда дали, а воды не приносили ни разу. Хорошо, если на полях, куда нас раз в сутки по-прежнему ненадолго выгоняют из вагонов, удается найти какую-либо канаву или лужу с водой. Но иногда возвращаемся ни с чем и тогда ждем с пересохшими ртами до следующей остановки.
Потеснив Сашку, я снова поднялась к оконцу, не без труда просунула круглое донышко сквозь ржавую решетку. На перроне стояли солдаты в незнакомой, зелено-коричневой форме. Все, как один, черноволосые, смуглые. Определенно не немцы. Кто-то в вагоне произносит слово «мадьяры».
– Камераден… пожалуйста… – С трудом подбирая слова, я говорю на немецком. – Не можете ли вы принести немного воды. Здесь где-то поблизости должен быть колодец. Мы не пили уже несколько дней. Пожалуйста…
Солдаты, как по команде, повернули головы, смотрят на нас с Сашкой. Один из них подхватывает просунутую сквозь прутья бутылку, спрашивает тоже на немецком:
– Ты кто – эстонка или латышка? Откуда вас гонят?
– Я – русская, из России… Пожалуйста, воды… Если вам нетрудно.
– Русская?! Из России? Так пусть тебя Сталин напоит. – В глазах солдата ярится злоба. Бутылка со звоном летит под перрон. – Вот своего Сталина и попроси, а не нас…
Мадьяры… Женя говорит, что так называют то ли венгров, то ли румын. За что они так ненавидят нас?
10 мая
Седьмой день пути, и, кажется, наше вынужденное путешествие подходит к концу. Около полудня ввалились в вагон двое немцев-провожатых, объявили, что скоро германская граница, после чего с брезгливыми гримасами на физиономиях принялись трясти и перекидывать наше убогое имущество.
Значит, уже подъезжаем. Через какое-то время останется позади германская граница, и мы уже официально станем невольниками. Настоящими рабами. Мое сердце пронзила боль. Так и не смогли, не сумели сбежать. А может, все-таки попытаться? Вот сейчас, сразу… Пока эти типы тут копаются – спрыгнуть четверым на перрон, а там – под вагон. И ходу, ходу… Город, где стоим, вроде не такой уж маленький, на первых порах можно запросто затеряться в нем. А потом – на Восток. К своим…
Я посмотрела на Зою. У нее глаза тоже были полны слез. Она поняла меня, едва заметно качнула головой. Нет, ничего не выйдет. Теперь уже ничего не получится. Посмотри, сколько кругом солдатни. Не успеешь сделать и шага, как они подстрелят тебя.
– Ну и куда же нас теперь определят в этой вашей Германии? – громко, помогая себе жестами, спрашивает мама. – Что мы будем там делать?
– Кайне зорге[5 - Не беспокойся (нем.).], матка. Сейчас война, работы на всех хватит. В первую очередь всех поместят в фильтрационный лагерь, там вытряхнут из вас вшей и прочую нечисть, а уж затем распределят по разным местам – кого на фабрики либо на заводы, кого в шахты, а кого в сельское хозяйство. – Немец с усмешкой смотрит на маму. – Ты, матка, безусловно, попадешь к какому-нибудь бауеру, будешь коров доить… Знаешь, где у коров сиськи находятся? – Проржав громко, как лошадь, немец переходит на серьезный лад: – Наша Германия – высокоцивилизованная страна, все вы должны быть довольными, что увидите ее. У нас везде и всюду орднунг – порядок. Но сейчас война, рабочих рук не хватает. Вот вы, «остарбайтеры», и замените тех, кто на фронте.
– Вас ист дас? Что это такое? – Второй немец держит в руках мой дневник, неприязненно разглядывает его. – Чье это?
– Это моя тетрадь, – с неприятным холодком в сердце говорю я, подходя к солдату. – Я… переписываю здесь песни. Люблю петь – герне зинге. Пожалуйста, отдайте мне.
– Любишь петь? – Солдат насмешливо смотрит на меня. От него резко несет самогоном. – Смотрите-ка, она любит петь и, вероятно, надеется заниматься этим в Германии. Нет, милая, забудь про свои увлечения, тебе будет некогда заниматься там песнями. Ты будешь работать. Поняла? Только работать! А это, – солдат брезгливо протягивает мне тетрадь, – это ты сейчас же уничтожь. Разорви и выброси.
– Яволь! Так точно! – с дрожью в голосе послушно отвечаю я хмельному немцу, сжимая в руках помятую тетрадь. – Я непременно разорву ее и выброшу. Сейчас же. И никогда не буду больше петь, тем более в вашей распрекрасной Германии. А буду работать, работать и работать. Только работать.
В какой-то мере я последовала приказу немца-провожатого. Однако не уничтожила свою тетрадь, а просто далеко запрятала ее. До лучших времен, если таковые, конечно, настанут.
1 августа
Суббота
Итак, я в Германии. Германия, Германия! Что я знала о тебе в школе и какая ты на самом деле! Швабия и Пруссия, Рурский бассейн и Саксония, Бавария и Тюрингия – безобидные школьные, заученные слова, ничего не дающие ни уму, ни сердцу. А вот ты настоящая – кичливая и надутая, холодная и настороженная, чужая и ненавистная.
Уже скоро три месяца, как оккупанты выгнали меня из родного дома. Три месяца, а как будто прошла целая вечность. Я могу пересчитать, восстановить в событиях каждый отдельный день, и в то же время все эти дни сливаются в моем сознании в один нудный, кошмарный сон – сон, который приснился когда-то очень давно и который хотелось бы забыть как можно скорей, вычеркнуть напрочь из памяти.
Но разве можно, в самом деле, забыть то черное для меня утро – четвертого мая, или тот голодный, вшивый эшелон, или те страшные, томительно-долгие дни в лагерях, или, наконец, ту издевательскую «биржу труда», от порога которой и началась, уже официально, наша рабская жизнь в Германии?
Лихая судьба в образе набитого российскими изгнанниками товарного состава забросила нас в так называемую Вест-Преуссен – в Западную Пруссию. Нашим пристанищем оказалось поместье Маргаретенхоф, что расположено на расстоянии полутора километров от деревни Грозз-Кребс. Ближайшим городом в этой округе является город Мариенвердер, который находится примерно в двенадцати километрах от Грозз-Кребса.
В поместье нас, русских, – девять человек. Девять совершенно разных людей, с разными характерами, разными вкусами, с разными привычками, но объединенных чем-то таким общим и близким, что это роднит нас всех и помогает жить одной большой, относительно дружной семьей. Я немножко познакомлю тебя, моя тетрадь, с каждым из нас, но прежде хочу рассказать о том, что предшествовало нашему прибытию в Маргаретенхоф.
После двух недель голодного существования в лагере, где-то в предместьях Данцига, в один ветреный, холодный вечер большую группу людей – примерно человек сто – вывели под конвоем из-за ограды лагеря, под конвоем же провели на станцию, погрузили в товарные вагоны, где не было ни окон, ни единой светлой щели, и в совершенной темноте повезли в неизвестном направлении. Ночью поезд остановился, нас всех опять повыгоняли из вагонов и тем же порядком повели по тихим, безлюдным улицам какого-то городка. Это и был город Мариенвердер.
Остаток ночи мы провели в холодных, сырых бараках. Мы сидели на полу, на грязной, вонючей соломе, и, конечно, никому из нас было не до сна. А утром загремели засовы, распахнулась дверь, и два охранника по очереди стали выталкивать нас по крутым ступеням на улицу. Потом, собрав всех вместе, погнали, как стадо баранов, по узкой улочке на маленькую площадь, вокруг которой стояли подводы и нетерпеливо прохаживались взад и вперед какие-то «господа». Площадь эта и здание перед ней и оказались пресловутой «биржей труда», а ожидающие люди (мне тошно называть их «людьми»!) – и были теперешними нашими хозяевами.
И началась церемония купли-продажи «живого товара» с Востока. Я не могу без отвращения и без чувства гадливости вспоминать все то, что происходило там, на той площади, в тот день.
Они набросились на нас, как стервятники, выхватывали из толпы, щупали, мяли, открывали рты, считали зубы. Да, да, в просвещенной, цивилизованной Германии они считали у нас зубы, как на ярмарке лошадей!
Вот один из «хозяев», длинный и сухопарый немец, потянул меня за рукав из толпы невольников и, оглядев со всех сторон, подтолкнул к группе уже отобранных «восточников». Сквозь общий многоголосый плач я услышала крик моей мамы. Этот крик, резанув прямо по сердцу, вывел наконец меня из состояния какого-то тупого, безразличного оцепенения, в котором находилась еще со дней пребывания в лагере. Задыхаясь от ужаса, от страха потерять маму, я ринулась к столу, который вынесли прямо на площадь и за которым безразличные чиновники уже оформляли первые «купчие». С дрожью в голосе, с трудом отбирая в памяти нужные слова, я по-немецки говорила им о том, что они не имеют права издеваться над нами только за то, что мы – русские, что это бесчеловечно, это жестоко разлучать вот так близких людей.
Чиновники молча, с усмешкой смотрели мне в рот, а среди «хозяев» вдруг произошло какое-то движение. Человек пять их направились ко мне, а один, круглый и пузатый, опередив всех, проворно схватил за руку. И мне стало понятно, что не мои возвышенные слова произвели на них какое-то доброе действие, а просто мое умение немножко владеть их языком привлекло ко мне их чисто деляческое внимание.
Тот первый, долговязый, вяло заспорил со вторым, но последний, вытащив в круг и мою маму, объявил, что берет и ее в придачу.
Мне они оба были противны, но, чувствуя свое, пусть совсем маленькое в тот миг превосходство, я решительно показала на Симу с Ниной, которые, бледные и напуганные, стояли в стороне (и которых ведь тоже могли разлучить), и сказала, что это мои сестра и племянница и что без них я никуда не пойду. Понимаю сейчас, что это было рискованно: ставить свои условия. Но все обошлось. Только тот первый, длинный, пренебрежительно махнул рукой и отошел, а второй, с кислой миной повернув Нину раза два кругом и, по-видимому, решив, что и она может на что-нибудь сгодиться, поманил нас, четверых, за собой пальцем и подвел к подводе, около которой уныло стояли в ожидании дальнейших событий уже ранее отобранные четыре человека русских… Значит, сделка совершилась и этот круглый, толстый, с затылком, как у борова, человек – отныне наш хозяин. Как странно это слово! Даже сейчас, после двух месяцев, я не могу привыкнуть к нему и не привыкну, видно, никогда.
…У подводы мы стояли понуро и молча, исподлобья оглядывая друг друга. Кроме нас четверых, здесь были: один средних лет мужчина, пожилая, но на вид крепкая женщина, рослая девушка и мальчик, чуть постарше Нины. Женщина и девушка плакали, мальчик угрюмо смотрел себе под ноги: их только что разлучили со старшей дочерью и сестрой.
Наконец все формальности улажены, мы усаживаемся на телегу и по узеньким, чистеньким, аккуратно-игрушечным улицам выезжаем за город. Оглянувшись на нас, прокатил мимо на мотоцикле наш теперешний хозяин. Сытые лошади мирно цокают подковами. Широкая асфальтовая дорога, вся обсаженная высокими тенистыми деревьями, петляет между ровными, всюду разделанными полосками земли. Здесь уже настоящее лето, и солнце, пробиваясь сквозь зелень, греет чувствительно жарко. И воздух, и солнце, и трава – почти все как в России, но только в сердце у меня такая дикая, такая черная тоска, что я, не выдержав, припадаю лицом к мешкам и, вдыхая их кисло-грязный запах, плачу горько и безнадежно.
Поднимаю голову оттого, что кто-то тихо и осторожно теребит меня за плечо. Что такое?! Пожилой, красноносый немец-возница, виновато улыбаясь, говорит на ломаном русском языке, что нам здесь, у этого хозяина, будет не так уж и плохо, что он, конечно, понимает и сочувствует нам в нашем несчастье, но, к сожалению, ничего не поделаешь – война, а еще – что он знает Россию и что даже жил там, только очень давно – тридцать лет назад.
Потом немец достает откуда-то из-под сиденья бумажный сверток, разворачивает его и подает всем по небольшому куску мягкого, душистого хлеба, тонко, по-немецки, намазанного каким-то жиром.
«Это жена приготовила, ешьте, – тихо говорит он. – Мы ведь тоже простые люди, и мы-то знаем, что вы голодны».
Нас не нужно приглашать второй раз. Пахучий полузабытый запах настоящего хлеба действительно напомнил всем, до какой же степени мы голодны! Но у меня кусок застревает в горле от изумления и от досады: как, неужели и среди них, немцев, есть нормальные люди?
Потом немец, его зовут Гельб, сообщает, что он работает у фермера на скотном дворе дояром, что живет с женою, дочерью и сыном в маленьком, принадлежащем хозяину домике и что старший сын у него на фронте, в России. Затем рассказывает о самом фермере, что у того тоже сын воюет сейчас в России, что есть дочь и жена – полукалека, которую в начале войны разбил паралич. Напоследок добавляет, что там, в поместье, уже живет одна «молодая русская», которую привезли с биржи недели две назад.
Сообщив все эти сведения, немец умолкает. Ни у кого из нас тоже нет настроения что-либо говорить, и весь оставшийся до хутора путь все подавленно молчим. Наконец вдали показывается красная черепичная крыша большого строения, и наш возница, очнувшись от дремоты, тычет в ту сторону кнутом и объявляет: «Маргаретенхоф. Приехали…»
Значит, еще десять минут пути, и начнется для нас новая жизнь, заполненная до краев тяжелой, нудной работой, полная незаслуженных оскорблений и унижений. Но о ней я продолжу как-нибудь потом, а то и так, пользуясь тем, что завтра воскресенье, я расписалась до двух часов ночи.
2 августа
Воскресенье
После обеда наши хлопцы разошлись куда-то, мама гремит посудой в кухне, Симу срочно вызвали в усадьбу что-то делать, а я, послонявшись без цели по комнате, снова достаю тебя, моя заветная тетрадь, и снова подсаживаюсь к столу. Только с тобою, мой дневник, я могу говорить свободно и откровенно, только твоим страницам я могу открыть все то, что творится у меня в сердце. Только им. Я даже посвятила тебе небольшое рифмованное четырехстишье, что родилось как-то в приливе вдохновения на прополке свеклы:
Когда на сердце станет пусто,
Змеей вползет тоска,
Когда природа смотрит грустно