– Прошу – не надо так часто у меня убирать…– Стал ходить по комнате,стараясь ходьбой успокоить себя. – Я… я и сам могу.
„Не обижайся на меня, отецушка!.. Сделаю так, как ты хочешь… А бледный я – капилляры ленятся румянить щеки.”
Сергей не знал, почему его родители живут врозь. Спрашивать он не смел, предчувствуя, что взаимоотношения взрослых настолько сложно переплелись, что это не доступно детскому пониманию. Но очень любя мать и отца, желая, чтобы они жили вместе, и не зная, как это сделать, мальчик очень страдал, чувствуя горечь и печаль, звучавшие у него в душе по-баховски.
Отец приготовил яичницу, салат из помидоров и огурцов, и они с Сергеем стали ужинать. Потом отец встал из-за стола, быстро вышел на кухню и вернулся с искривленным ртом, будто съел что-то невкусное. Подув в кулак и понюхав кусочек хлеба, он вздрогнул как от озноба. Он ничего не ел, а только улыбался, будто улыбка была единственным удовольствием в его жизни.
– Мать дома? – В глазах отца, казалось сыну, не было прозрачной глубины, отражающей мысли и чувства, – одна лишь муть, надолго спрятавшая под своей ряской все нежное, светлое, хорошее.
– Мать на работе…
– Понятно…Трудно вам будет с матерью. Жизнь – не Дворец культу-ры. Хотя на театральное зрелище похожа. Трудно вам будет потому, что вы не артисты. У каждого артиста в жизни должно быть свое амплуа. Ни у тебя, ни у матери его нет. У меня тоже…Все места в жизни хороши – и на галерке, и в партере, но главное: слышать боль ближнего, вовремя отозваться. Но самые первые места, знай, взрывоопасные, они заминированы завистниками! – И, вздохнув, остановился возле сына. – Я боюсь за тебя. Природа-старуха не сыпнула в твой характер аджики – а надо бы!.. Я хочу, чтобы ты в этой жизни был не хилой березкой, а мускулистым дубом, могущим выдержать любую бурю! Таким был Бетховен! Да, таким!
Павел подходит к пианино и, поглаживая стопку нот, смотрит на портрет Бетховена и Ференца Листа – словно они его родные братья, которым он может поведать самое сокровенное. Он садится на табурет, закрывает глаза – и оживает бессмертная «Лунная» соната Людвига Бетховена, которую маэстро посвятил возлюбленной своей Джульетте Гвиччарди.
«Четырнадцатая фортепианная соната Бетховена – до-диез минор, – улыбается Сергей композитору, и ему кажется, что он дышит не воздухом, а гениальным шедевром. Соната живыми, волнующими звуками рассказывает о великом музыканте и его жизни. – Соната-фантазия – так называл ее Бетховен. Однако Рельштаб, немецкий поэт, очень любивший музыку Бетховена, назвал ее «Лунной»… Она звучит во мне как в храме! Я словно стал сонатой, отец! Мне хочется плакать, ибо все так понятно, ощутимо, чисто-прозрачно… это то, к чему должен стремится каждый! Великая печаль великого человека… Соната эта – живительный оазис в музыке… источник, из которого мы пьем – чтобы жить! Я учусь у Вас. Бетховен, понимать людей и жить!..»
Сережка внимательно слушал и догадывался, что отец рассказывает и о своей жизни.
Павел долго не открывал глаза – соната все звучала в его сердце, и казалось, она бесконечна как и космос. Он осторожно опустил крышку пианино, словно положил красную гвоздику на могилу гениального композитора.
– Музыка Бетховена, сын мой, рождает в человеке человека!
– Сергей! Сережка! Вы-хо-ди! – дружно кричали за окном.
– Иди поиграй – чего стоишь?
Когда Сережка вернулся, отец спал. Двухметровый, коромысло в плечах, он казался сейчас слабым, беззащитным. И выражение лица было такое, словно у него отняли что-то дорогое, сокровенное и никогда не вернут.
Сын подошел, прислушался к горячему дыханию отца – что-то в горле у него забулькало, захрипело, и Сергей подумал, что ему плохо.
– Отец! – ласково прикоснулся к плечу, но в ответ еще громче и быстрее захрипело и забулькало.
Сергей хотел было потрясти отца за плечо, но побоялся разбудить. Приложил ухо к тяжело дышащей груди – сердце торопилось, тревожно стучало, словно говоря своему обладателю, что очень устало и хочет отдохнуть. Отрок сел на стул возле дивана, внимательно вслушиваясь в каждый звук, готовый, если понадобится, побежать на улицу к телефонной будке.
– Жанна…это ты?! – стал говорить Павел сквозь сон.
«Он бредит,– мелькнуло у Сережки. – Жанна – кто такая?»
– Какого черта пришла?! – с хрипом продолжал Павел.– мало сожрала жертв, пиранья, акула?! Изыди! Прошу! Умоляю – изыди! Опять этот валун …этот валун!.. Он раздавит меня!..– Потный, мотая головой из стороны в сторону, пытается оттолкнуть от себя что-то. – Прошу, люди, освободите меня!..Бюрократы – кровососущие клопы в нашем обществе…Социологи, право…правоохранительные и юридические органы бессильны перед всемогущей монополией бюрократизма. Клопов нужно уничтожать хлорофосом! И еще: надо пропылесосить наше общество хорошенько, чтобы ни соринки, ни пылинки, ни грязинки не было!.. Ты опять явился, свинорылый лизоблюд?! И тебя, инфузория поганая, нужно уничтожить дустом!
Сергей, едва касаясь щеки отца, целует его и слышит:
– Я – царь, я – раб, я – червь, я – бог! – И, перевернувшись на другой бок, говорит: – Это … это не я – Державин сказал!
Глава вторая
1.
Сергей медленно шел по горячим мраморным плитам к обелиску. Мемориальные доски как пюпитры с нотами реквиема. Мальчик слышит: голоса погибших громово вздымаются хоралом в небо. И в сердце своем, ставшим огромным как вселенная, слышит он многомиллионный стук сердец всех павших.
Он очень волновался, не стесняясь слез своих. Когда ложил сирень у обелиска Славы, казалось ему, все погибшие смотрели на него, и среди них – его дед, пропавший без вести.
Кресало памяти давно высекло в сердце отрока искру – и горит в нем вечный огонь благоговения. И все кажется Сережке, что если прикоснется к обелиску, то услышит, как бьется живое сердце Неизвестного Солдата.
«Это память твоя, твое бессмертие горят огнем!» – Сергей неморгающе смотрит на вечный огонь и видит перебинтованного – всего две амбразурки для глаз – солдата.
Клиника, где работает мать, была недалеко от Киево-Печерской лавры.
Во дворе больные – кто сидел, кто ходил. Глаза у них были не такие, как у здоровых, – тяжелые, заполненные мыслями о болезни, и искринка надежды глубоко утаилась в их недрах, – сколько ни гляди, не увидишь ее. Как заблудившийся в пустыне странник жаждет глотка воды, так они жаждут вернуть навсегда ушедшее от них здоровье.
Два молодых врача быстро прошли мимо Сергея, и высокий, с черной папкой в руке, сказал:
– А у этого, у Синюхина, цирроз печени.
Как-то легко, спокойно, как обычно о чужих людях говорят, было это сказано.
Сергей, конечно, не знал этого Синюхина, никогда не видел его, а если б и хотел увидеть, то ему не разрешили бы войти в палату тяжелобольных, но диагноз, сказанный походя одним из врачей, болью проник в его сердце, вызвав чувство мучительного сострадания. Мальчик вдруг вспомнил Клода Дебюсси, великого французского композитора, которого играл ему отец, когда он болел.
«Синюхину нужно играть каждый день! – убежденно думал отрок.– Только музыка его вылечит.»
Анна, мывшая окна палаты, увидела сына на аллее, радостно и стесняясь замахала рукой.
Сережка – как на картину– смотрел на вымытые матерью окна, в которых отражались солнце, голубое прозрачное небо и вся как бы обновленная, тоже свежевымытая природа. И нежно, с грустинкой полилась в его душе волнующе-плачущая музыка. И плакать хотелось Сережке, ибо жизнь и прекрасна и грустна.
– Сереженька, сыночек!..– тихо сказала подошедшая мать, и ему показалось, что она спрятала его под свое теплое материнское крыло. Анна стояла в белом халате – бледная, глядя чистыми скромными голубыми глазами.
Сергей поцеловал мать, взял ее руку, прикоснулся губами и прижал к своей щеке: «Я люблю твои руки – добрые, трудолюбивые. Люблю твою улыбку – стеснительную и словно извиняющуюся. Люблю глаза твои, в которых – весь мир. Моя родная, милая, хорошая мамушка!»
Он видел: мать очень устала, даже слова, сказанные ею, – тяжелы, навьючены усталостью. Поэтому он не хотел спрашивать у нее о Синюхине.
Халат бы ему – он в миг бы отшвабрил все полы палат и коридоров, поднес бы кому нужно подкладное судно, вымыл унитазы и раковины, не забыв посыпать пол хлоркой
– Попросила сменщица моя – дочка ее в роддоме. А ты не волнуйся, сынок, приду вечером.
«Ну почему я не имею права помочь своей матери? Пусть шла бы домой, а я вместо нее!»
Он провел мать до двери корпуса, она поцеловала его и ушла к больным. Он долго стоял у двери, и в воображении видел бегающую от койки к койке мать, – стон стихал, когда она подбегала к больному и, чутко приподнимая его, говоря что-то ласковое, давала ему лекарство или попить воды. Снова посмотрел на окна третьего этажа, но матери уже не было. Сколько окон перемыла она – вероятно, целый город получился бы.
Сергей сел на скамейку, невольно слыша чужой разговор.
– Ты же смотри у меня – ешь все, что приношу, и никому ничего не давай! Ты же у меня такой: обмажут голову навозом – смоешь и будешь молчать! И бутылки, дурачок, не давай санитаркам! Пять бутылок – это ж полкилограмма «Отдельной»! Ты же у меня дурачек!
Бабочки словно играют в пятнашки. Вот одна из них, устав, села на газон – как крохотный белый парус на зеленой глади травы.
Сергей улыбнулся бабочкам, подумав, сто сидящая рядом с ним женщина похожа на шмеля, который жадно высасывает нектар из каждого цветка.
2