– Ого, какой молодец! А знаешь ли, что сотни славнейших удальцов всего света напрасно домогались этой чести, и никто не мог получить ее?
– Знаю, и смеюсь над ними. Я получу то, за чем пришел.
– Что же ты сделал такое, что хочешь быть счастливее сотни твоих предшественников?
– Пока ничего, а сделаю.
– Когда сделаешь, тогда и приходи.
– Увидишь, что сделаю. Но прежде ты скажи: сам-то ты храбр ли, силен ли?
– Слава Аллаху! – ответил князь с достоинством.– В нашей фамилии еще не было труса, и имени Улудая боятся от Дербента до Анапы… А силен ли я? Вот дедовские панцири: подними, если можешь… Я ношу их на себе.
– Да, ты храбр и силен. А скажи, ни тебя, ни предков твоих еще никто не побеждал?
– И не будет такого счастливца.
– Правда ли? – и вдруг незнакомец вскочил и, выхватив кинжал, приставил его к груди Улудая.
– Слушай,– сказал он ему,– сопротивление напрасно, ты один, а у меня – посмотри на потолок – двенадцать нукеров целят в тебя.
Взглянул Улудай вверх и видит: двенадцать ружейных дул направлены в него с крыши сакли.
– Я могу сделать то,– продолжал незнакомец,– чего еще никто никогда не сделал на свете: могу убить одного из Улудаев. Хочешь, сделаю?
– Нет, не хочу.
– Но ты согласен теперь, что могу сделать то, чего еще никто не сделал?
– Да, согласен,– ответил Джан-Клыч.
И прекрасная княжна Шекюр-Ханум сделалась женою смелого и ловкого юноши.
Отважен и дерзок был черкес в набеге, но он умел смело и прямо посмотреть и в открытые очи смерти. Набег обещал торжество и славу, но он же грозил гибелью. И нет ничего поразительнее той гордой отваги, с которой черкес умирал. Предания не оставляют без внимания и этой мощной черты черкесского наездничества.
Раз партия предприняла наезд в позднюю осеннюю пору; долго рыскала она в степях между Кубанью и Доном и, покрытая кровью и пылью, уже возвращалась с добычей на родину, оглашая пустыню радостными песнями, как вдруг наступила зима, зашумел буран, покрывший страшным мраком снеговую пустыню. Небо и земля слились в один непроглядный вращающийся хаос, в котором живое существо теряет сознание места и времени. Застигнутые врасплох, без пищи, без теплого платья, в легких чувяках, черкесы очутились в безвыходном положении. И когда большая половина людей уже погибла, остальные, числом до сорока, слезли с коней и, равнодушно усевшись в кружок, запели похоронную песню, сложенную ими самими в свой страшный, предсмертный час. В ней они обращались к ветру и снегу – к стихиям, грозившим им гибелью, передавали им свои страдания и свою твердость пред смертью. Нельзя не остановиться над этим в высшей степени оригинальным явлением, над этой песней, в которой, под завесой скромности, пробивалось честолюбивое желание передать свои имена потомству,– и это в тот страшный момент, когда многие из певцов не надеялись дожить до конца слагаемой ими песни. И песня не погибла в грозном завывании пустынного ветра: семь человек спаслись и вместе с печальной вестью о гибели товарищей принесли ее на родину. Один из них, Шебане-Лаше, дожил до наших дней. “Это был,– рассказывает о нем Султан хан-Гирей,– высокий худощавый старик. Мы, дети, бывало, украдкой смотрим на глубокие морщины его чела и потом, с каким-то неизъяснимым чувством, поем песню о страдальческой кончине наездников, хотя старшему из нас было тогда не больше шести лет”.
Так, из поколения в поколение передавались сказания, а вместе с ними и жажда набегов.
“Красавицы гор,– говорится в одной песне,– на порогах саклей за рукоделием поют про подвиги храбрых. На крутых берегах кипучей Лабы питомцы брани вьют арканы, а Темир-Казак с небес в ясную ночь указывает им сакли врагов. И вот, не на ладьях, а грудью бурных коней рассекают они шумные воды Кубани и пустыни безбрежных степей пролетают падучей звездою. Вот перед ними и древний Дон плещет и катит седые волны, над волнами стелется туман, во мглистой выси коршун чернеет, да робкие лани бродят по берегу…”
С появлением русских по всему берегу Кубани возникла перед черкесами стена казацких поселений, прикубанские степи закрылись для них, и Дон очутился в недосягаемой дали. Тогда все, что веками питало дух черкесского народа, вся его вековая воинственная опытность и предприимчивость, сила и дерзость устремились на мешавшее им развернуться Прикубанье, ставшее с тех пор оплотом русской границы и вместе с тем кровавой ареной бесчисленных столкновений.
Но оригинальные условия жизни создают и оригинальные явления, и ко временам Ермолова черкесские набеги на Кубань отлились в весьма своеобразные формы. Нападения резко разграничились на два рода. Черкесы переходили Кубань или открыто, большими шумными конными толпами, или перебирались через нее скрытными воровскими партиями. На Верхней Кубани эти мелкие партии всегда появлялись конными; в низовьях реки, в последнем участке кордонной линии, там, где необозримые плавни, покрытые озерами и длинными лентами вод, остающихся после разливов Кубани, широко раздвигают звенья кордонной цепи и пролегают мертвыми между ними пространствами; где прямые сообщения между пикетами, батареями и постами загромождены бесчисленными препятствиями и возможны иногда на одних только легких долбленых челнах; где самая местность не много представляет неприятелю удобств для открытых наездов, так действовали пешие хищнические шайки психадзе, которые не без основания слыли у черноморских казаков более опасными, чем сильные полчища хеджретов.
“Психадзе,– говорит Попка,– тихо просачиваются сквозь кордонную плотину в незаметные скважины, которые при всем старании, при всех хлопотах не могут быть прочно забиты; а хеджреты переливаются через верх волнами внезапных и шумных приливов, для отвращения которых недостаточно одного возвышения или упрочения плотины. Психадзе по-русски значит “стая водяных псов” – так называются у самих горцев пешие неотвязные и надоедливые хищники, достигающие добычи украдкой, ползком, рядом мученических засад; больше шакалы, чем львы набегов. Хеджрет – это открытый, доброконный, иногда закованный в кольчугу наездник; это лев набега. Первый образ хищничества свойствен простым по происхождению и бедным по состоянию людям, а последний – уоркам и людям достаточным. Когда горец выехал из своего аула на такое расстояние, далее которого не отходят от жилья куры, выехал, разумеется, не с одними голыми руками, а с зарядом в ружье и с десятью другими в газырях, с куском сухого сыра в сумке и с арканом в тороке, он – хеджрет. Преимущественно же и существенно принадлежит это название буйным бездомовникам, которые выросли в круглом сиротстве и неимуществе, или которые, накликав на себя гонение в своих обществах, бежали с родины на чужбину и там, по неимению недвижимой собственности и собственного тягла, промышляют себе хлеб насущный кинжалом и винтовкой. Эти люди, по выражению одного высокостепенного бжедугского эфендия, свинцом засевают, подковой носят, шашкой жнут.
Хеджреты принадлежали к разряду людей, для которых жизнь копейка, а голова – наживное дело. Они во всякое время готовы были на предприятия самые дерзкие, на похождения самые отважные. По одежде – они последние бедняки, по оружию – первые богачи. Дорогой оправой винтовки и лохмотьями черкески одинаково тщеславятся. Кожа с убитого хеджрета, говорят горцы, ни на что не годится, но когти этого зверя дорого стоят.
За Кубанью хеджреты то же, что за Тереком абреки. Хеджрет (от арабского “хеджра” – бегство) значит: беглец, переселенец. Это чуждое название горцы благосклонно приняли и водворили в свой язык в честь хеджры, или бегства основателя ислама из Мекки в Медину.
Набеги на линию производились круглый год, и лишь когда по Кубани шел лед, русские станицы могли считать себя в безопасности. В полую воду черкесы переправлялись на бурдюках; пешие подвязывали их на спину или под мышки, конные – под передние лопатки лошадей. У пеших укладывались в бурдюки, кроме платья и пищи, кинжал, пистолет и патроны; а конные переправлялись в полном вооружении, имея ружье на изготовке, а боевые патроны заткнутыми вокруг папах, надетых на головы.
Пустившись раз на промысел, хеджреты уже не оглядывались назад и никогда не сдавались в плен, а бились до последней возможности.
В больших массах на открытых равнинах черкесская конница любила действовать холодным оружием, предпочитала всему удар прямо в шашки, но русским пришлось испытать, что в оборонительной войне у себя на пороге, она отлично умела пользоваться местностью, спешиваясь и осыпая нападающий отряд метким огнем из-за деревьев и камней. В лесах и в мрачных ущельях, при малейшей оплошности с русской стороны, черкесы являлись как из земли и пешие бросались в кинжалы и шашки, но едва отряд выходил на поляну, они мгновенно исчезали. “Такая уже у них удача,– говорили казаки.– вырастают не сеяные и пропадают не кошеные”.
Так слагалась боевая жизнь русского прикубанского края. Перед ним был сильный, дерзкий враг, и только непоколебимому русскому духу под силу было сломить железное упорство этих врагов, обладавших рядом с наивностью детей природы и мужеством львов.
XXIII. КАБАРДИНСКИЕ ДЕЛА
К двадцатым годам нашего века Кабарда заняла по отношению к России весьма странное положение. Раскинутая на предгорных равнинах, сливающихся с южнорусскими степями, не имевшая крепких рубежей, как Закубанье, Чечня и Дагестан, страна эта, открытая и доступная, должна была прежде других черкесских земель признать над собою русское владычество, подготовленная к тому вековой историей дружеских сношений. Но власть над нею Крыма и магометанство сильно пошатнули вековую дружбу. И вот, Кабарда давно уже считалась в подданстве России, а между тем вес, что можно было сказать о враждебности черкесов и их набегах на русскую сторону, в большей или в меньшей степени относилось и к Кабарде.
Русские власти должны были употреблять всевозможные усилия, чтобы сдерживать мятежные порывы кабардинцев. Усмирять их ходили Медем, Якоби, Потемкин, Глазенап и, наконец, Булгаков. И, вероятно, борьба приняла бы в конце концов очень острый характер, тем более что в кабардинцах русские нашли весьма серьезных противников, с которыми надо было считаться. Влияние их вообще на Северном Кавказе было огромно и выражалось ясно в рабском подражании окружающих народов их одежде, вооружению, нравам и обычаям. Ингуши, осетины, чеченцы отправляли своих детей в Кабарду учиться приличиям и этикету, и фраза: “Он одет”, или “Он ездит, как кабардинец”,– звучала величайшей похвалой в устах соседнего горца. Благородный тип кабардинца, изящество его манер, искусство носить оружие, своеобразное умение держать себя в обществе действительно поразительны, и уже по одному наружному виду можно отличить кабардинца. Его военные качества были не менее блестящими и обещали упорное сопротивление Но тут на помощь русским явилась губительная сила природы. Долголетняя чума обезлюдила почти совершенно Малую Кабарду и ослабила Большую. Тогда кабардинцы наружно покорились, но они не упускали ни одного случая наносить вред русским, и только изменили систему враждебных действий. Вместо поголовных восстаний они ввели в обычае нападения мелкими хищническими партиями, и это зло, наносимое ими в одиночку, еще тяжелее отзывалось на прилинейном русском населении. Гуманное управление Дельпоццо, сменившего Булгакова, привело при данных обстоятельствах только к тому, что дерзость кабардинцев начала переходить всякие границы. В таком положении дел застало Кабарду назначение на Кавказ Ермолова. Ермолов знал, что его ожидает там. Проницательный ум нового главнокомандующего видел скрытые пружины совершающихся событий, и в его записках имеются на этот счет замечательные строки. “Правительство,– говорится в них,– допустило водвориться в Кабарде мусульманской вере,– и явились озлобленные против нас священнослужители. Порта с намерением подсылала их. Но ни тайные подарки, ни обещания, ни самая вера, потакавшая разврату, снисходившая ко всем порочным наклонностям, долго не могли поколебать кабардинцев, сделавших привычку к русским, в их дружеском расположении. Но слишком равнодушное ко всем сим переменам, начальство тогда только предприняло противиться оным, когда меры насилия сделались необходимы и убеждению не давал уже места фанатизм. Люди, прежде желавшие нам добра, охладели, неблагонамеренные сделались совершенными злодеями. Веру и учреждения свои решились все защищать единодушно. Корыстолюбивые муллы приняли на себя разбирательство дел, все подпало их власти – и прежние суды уничтожались. Князья и лучшие фамилии потеряли всякое влияние, лишились всякого уважения в народе, и мы не могли иметь никакой партии в пользу нашу. Молодые люди знатнейшего происхождения вдались в грабежи и разбои, и между ними отличался тот, кто более наносил вреда русским, нападая на безоружных поселян Кавказской линии”.
Политика требовала, однако, чтобы суровым мерам предшествовали меры кротости и убеждения, хотя бы для того, чтобы отклонить от себя, в глазах самих кабардинцев, упрек в возбуждении вражды и беспричинном пролитии крови. И вот, когда Ермолов, проезжая в Тифлис, остановился в Георгиевске, и некоторые из кабардинских князей, частью по доброй воле, а частью и по вызову, выехали к нему навстречу, он принял их приветливо, долго говорил с ними о положении Кабарды и советовал удерживать подвластных им узденей от разбоев, которые могут навлечь на них жестокое наказание. “Я знал,– говорит Ермолов,– что они все обещают и ничего не исполнят, но не мог я приступить к мерам смирения их, ибо еще не известно мне было, какие ожидают меня занятия”.
Тем не менее, выезжая из Георгиевска, Ермолов приказал взять от Кабарды аманатов и предупредить, что за всякий разбой или грабеж на линии аманаты будут расплачиваться своими головами. “Я столько же мало уважаю их приязнь,– писал он по этому случаю Дельпоццо,– сколько боюсь иметь их неприятелями”.
С другой стороны, Ермолов не мог не обратить внимания также на распущенность донских полков, содержавших передовые посты, нередко дозволившие кабардинцам разбойничать в русской земле совершенно безнаказанно, и воспользовался первым же случаем показать, что он предъявит иные требования и от кордонной стражи.
Случай этот был в ночь с девятого на десятое октября того же 1816 года. В тот самый день, когда Ермолов въезжал в Тифлис, человек пятнадцать кабардинцев напали на мельницу, стоявшую невдалеке от станицы Прохладной. Трое казаков, спавших в присенцах, были изрублены; казак и казачка, случайно заночевавшие на мельнице с возами муки, привезенной на помол, взяты в плен; спаслась одна старуха, которая спряталась под грудами опорожненных мешков. На мельнице грохотали ружейные выстрелы, вопли и крики будили ночное безмолвие… А в полуверсте отсюда стоял казачий пост и находилась почтовая станция, при которой была также конвойная команда, но ни с той, ни с другой стороны не было подано помощи. Трудно предположить, чтобы выстрелы не были там слышны: вернее, что казаки или спали, или же, не зная числа неприятеля, не отважились на битву. Кабардинцы были уже далеко, когда спрятавшаяся женщина с воплем прибежала на пост. Казаки поскакали к мельнице, но, конечно, не нашли там ничего, и только три изрубленных тела свидетельствовали о недавнем присутствии здесь кабардинцев.
Ермолов отдал обоих постовых начальников под суд.
Случай на мельнице, само собою разумеется, не был чем-нибудь исключительным; напротив, подобные происшествия были постоянны, приучая и население и стражу не придавать им особого значения и хладнокровно смотреть в вечно открытые для них глаза опасности и смерти. Некоторые из более мелких случаев не доходили даже совсем до сведения властей, так как население выносило всю тяжесть их на своих плечах безропотно; донесения о многих, нужно думать, истреблены временем или погребены в архивах. И тем не менее, в дошедших до нас официальных данных остались еще яркие следы вечной тревоги и напряженной борьбы, среди которых жило порубежное с Кабардой русское население.
Летом 1817 года Ермолову было донесено о следующем нападении кабардинцев, представившем ему новый случай дать пример строгости и определенно потребовать от кордонной стражи не формального отбытия службы, а деятельного охранения границы с отмщением за каждое нарушение ее неприкосновенности.
Посланный с Беломечетского поста утренний разъезд наткнулся на свежую сакму от четырех проехавших всадников. Круглые подковы, резко отпечатавшиеся на росистой траве, еще не обсушенной восходящим солнцем, показывали, что то были кабардинцы. Разъезд дал знать на пост, и одиннадцать казаков, с хорунжим Карповым во главе, поскакали по этим следам. Казаки переехали Малку, и скоро увидели в соседней балке четырех стреноженных лошадей под черкесскими седлами. Но едва они обнаружили намерение захватить их, как из балки выскочили четыре кабардинца и стали поспешно садиться на лошадей. Сбросить треноги, оправиться в седлах и выхватить из чехлов винтовки – было для них делом минуты. Грянул залп – и казак, скакавший впереди, грузно упал с лошади, убитый наповал. Расскакавшиеся казаки тем не менее ударили в пики и двоих кабардинцев ранили. Тогда те пустили коней во все повода: раненые скакали впереди, здоровые, отстреливаясь на скаку, прикрывали их, и все успели уйти за Баксан. Казаки дальше не пошли и воротились на пост с перекинутым через седло телом убитого товарища.
Ермолов был крайне недоволен этим делом; он находил действия хорунжего Карпова слабыми и нерешительными.
Здесь нельзя было жаловаться на усталость лошадей и невозможность настигнуть кабардинцев; казаки были к ним так близко, что кололи их пиками, а между тем, в конце концов, четыре хищника отбились от пятнадцати казаков, не оставив в их руках ни одного человека. Подобные случаи, конечно, могли только возвышать дух неприятеля.
Но переделать годами сложившийся порядок вещей сразу было невозможно, и дела по-прежнему шли своим чередом. Случай за случаем приносили пограничному населению новое горе и новые тревоги. Так, седьмого декабря 1817 же года, когда солнце спускалось уже за горизонт, восемь донских казаков возвращались с дневного пикета. Дело происходило около Махина кургана, в десяти верстах от Кисловодска. Казаки ехали толпой, врасплох, с брошенными поводьями, ружья в чехлах… Вдруг из-за кургана грянул залп; один казак упал убитым, двое раненых пошатнулись в седле, остальные поскакали назад. Раненые скоро также свалились и, к счастью, имели еще силы заползти и спрятаться в придорожных кустах; еще одна горячая лошадь сбросила седока. И кабардинцы, поймав четырех лошадей и обобрав убитого, спокойно и безнаказанно скрылись.
Минуло лишь несколько дней, и происшествие в Екатериноградской станице вновь взволновало население, Несколько казаков Волжского полка ловили рыбу на Тереке, при устьях Малки. Было туманное утро, рыба ловилась плохо, и отставной казак Горшенев предложил товарищам переехать на ту сторону реки. Никто из казаков, однако, не решился отправиться с ним, и даже его самого уговаривали не ехать. Упрямый старик сел в челнок один, и скоро был уже на другом берегу. Но едва он стал привязывать лодку, как вдруг из кустов выскочили семь кабардинцев – и Горшенев был уведен в плен на глазах казаков, имевших возможность только открыть бесполезный огонь через речку.
Погоревали в станице о старике. А вечером – новая тревога… Кабардинцы схватили тринадцатилетнего казачонка у самых станичных огородов, на водопое, и, прежде чем на отчаянный крик его сбежались казаки, кабардинцы были уже за Тереком.
Наступивший новый 1818 год принес новые тревоги. Шестого января из селения Прохладного ехал фейерверкер Антонов с пятью артиллерийскими солдатами на четырех пароконных санях; они везли лес, заготовленный для артиллерии; два казака верхами конвоировали их. Оставалось уже версты три-четыре до Солдатской, когда внезапно напали на них шестеро кабардинцев. И хотя русских было больше, однако же кабардинцам удалось отбить трех лошадей. Происшествие это глубоко огорчило Ермолова. “Случай сей,– замечает он,– открывает трусость как казаков, так и фейерверкера с его товарищами, ибо восемь человек не могли отразить хищников, которых было всего шестеро”.
Двенадцатого апреля того же года семеро кабардинцев опять напали на трех казаков, ехавших в телеге из Павлодольской станицы за сеном. Один казак, схватив ружье, соскочил с телеги, прицелился – и под одним из хищников лошадь упала убитой. Но выстрел испугал лошадей, бывших в запряжке, они начали бить и бешено унеслись с двумя казаками в телеге. Кабардинцы нанесли оставшемуся семь ран шашками и потом долго гнались за телегой…
Так в вечной тревоге и опасности нападения шла жизнь на границах Кабарды. Дерзко и безнаказанно, ночью и среди белого дня совершали кабардинцы свои наезды, и население было бессильно предохранить себя от них. Случалось, правда, что казаки настигали хищников, но те всегда успевали скрываться в соседних затеречных аулах, носивших имя мирных, но в действительности не менее враждебных и наносивших тем ощутительнейший вред, чем больше безопасности давала им эта внешняя покорность. Особенной известностью в этом отношении пользовался Трамов аул, лежавший верстах в десяти от Константиногорска.
Однажды есаул Савчинин, объезжая посты своей дистанции, узнал о прорыве партии выше поста Осторожного. Савчинин немедленно поехал на пост и приказал на самой переправе заложить секрет из десяти пеших казаков. Это было в ночь с третьего на четвертое мая. Еще не рассвело, как на секрет наехали пять конных кабардинцев, возвращавшихся с русской стороны с заводными лошадьми. Раздались выстрелы. Казачий резерв, с хорунжим Малаховым, тотчас выскочил с поста, но хищники, доскакав до Трамова аула, скрылись. Малахов вернулся назад. Не прошло и получаса, как на тот же секрет наехали еще семь кабардинцев. Казаки вновь кинулись на выстрелы, но и эта партий, отстреливаясь от них на скаку, прошла по направлению к Трамову аулу. Между тем на выстрелы прискакал с Верхне-Кирхильского поста сотник Астахов, и обе команды, пустившись в погоню за хищниками, ворвались в аул и в самых улицах его сбили дротиками трех кабардинцев, остальные скрылись в саклях. Зная, что в предшествовавшем году в ауле свирепствовала чума, Астахов остановил казаков и, выйдя из аула, потребовал от жителей выдачи хищников. Те наотрез отказались. Астахов донес обо всем Ермолову.