– А что ему? – недоверчиво спросила Марковна. – Одинокий, старый.
– Что ты говоришь, ей-богу, что ты, ей-богу, говоришь. Он первым должен уехать. Его со света немцы сотрут. Все ходит, узнает. Вот и сегодня сорвался. Партийный ведь, ленинградский старый большевик, шутишь? Я вижу, сохнет прямо. Ночи не спит. Курит! Пенсия тысячу рублей. Карточки все литерные. Так жить – умирать не надо. А тут Гитлер его аннулирует.
Женщины беседовали в темноте. О чем только не говорили они! Потом Марковна, оглянув окна, произнесла:
– Опять на третьем этаже у этой Мельниковой свет видно. Не соблюдает маскировки.
Грозным сильным басом Марковна крикнула:
– Эй, на третьем этаже, слышишь тама, что ли?
Старухи поднялись со скамейки, и Агриппина Петровна пошла к дому.
Спиридоновна и Марковна на минуту задержались, чтобы осудить Агриппину Петровну.
– И опять от нее винный дух, – сказала Спиридоновна. – И где берет вино, деньги откуда?
– Где берет? Она Михаила Сидоровича обкрадывает. Господи, Господи, – вдруг пугаясь, произнесла Марковна, – за какие грехи на нас этот сатана немецкий послан!
14
В сумерках провожали к вечернему поезду Толю. Он, точно впервые поняв, что ждет его, был весь напряжен, но старался казаться безразличным и спокойным; он видел расстроенное лицо бабушки, понимал, что Александра Владимировна чувствует его тревогу, и это его сердило и волновало.
– Ты написал домой? – спросила она.
– Ах, боже мой, – раздражаясь, ответил он, – что вы от меня хотите? Я маме все время писал, не написал сегодня – напишу завтра.
– Не надо сердиться, прости меня, пожалуйста, – поспешно сказала Александра Владимировна.
Но и эти слова его раздосадовали.
– Что вы, ей-богу, со мной как с шизофреником разговариваете.
Но тут рассердилась бабушка.
– Милый мой, – сказала она, – возьми-ка себя в руки.
За полчаса до расставания Толя позвал двоюродного брата:
– Сережа, зайди сюда на минутку.
Он вынул из вещевого мешка тетрадь, обернутую в газетную бумагу.
– Вот что. Эта тетрадка – мои записки, тут конспекты книг, мои собственные мысли. Тут я записал план моей жизни до шестидесяти лет, я ведь решил посвятить себя науке, работать, не теряя ни дня, ни часа. Ну, в общем, понимаешь… Если я… Словом, ты понимаешь, храни ее в память обо мне. Ну, в общем… и все такое.
Несколько мгновений они, потрясенные, смотрели друг на друга, не находя слов. Толя сжал Сереже руку, крепко, судорожно, так, что у того побелели пальцы.
Дома были лишь бабушка и Сережа. Толя прощался с ними торопливо, видимо боясь раскиснуть.
– Пусть Сережа не идет на вокзал, я не люблю, когда на вокзале провожают. – И, уже стоя в коридоре, он сказал Александре Владимировне поспешно, скороговоркой: – Я жалею, что заехал, отвык от близких, как-то загрубел, а тут сразу оттаял, если б знал, что так будет, лучше бы проехал мимо, я и маме оттого не написал…
Александра Владимировна сжала меж ладоней его большие, горячие от волнения уши и, притянув его к себе, сдвинула пилотку и долгим поцелуем поцеловала в лоб. Он замер, внезапно озаренный воспоминанием самой ранней поры детства – воспоминанием о чувстве счастливого покоя, испытанного им на руках у бабушки.
И ныне, когда она была стара и немощна, а он, воин, силен, вдруг все смешалось – и сила, и беспомощность его; он прижался к ней всем телом, замер, проговорил «бабуля», «бабуся» – и, пригнув голову, бросился к двери.
15
Вера осталась в госпитале на ночное дежурство. После вечернего обхода она вышла в коридор.
В коридоре горела синяя лампочка. Вера открыла окно и облокотилась на подоконник.
С четвертого этажа хорошо был виден город, освещенный луной, белый блеск реки. Замаскированные окна домов сияли голубым слюдяным светом. В этом недобром свете не было жизни, в его ледяной голубизне уже не содержалось тепла – то был свет, отраженный от мертвой поверхности луны и вновь, еще раз отраженный от пыльных стекол и холодной ночной воды. Он был хрупок, неверен, и стоило немного повернуть голову, как свет исчезал, оконные стекла и волжская вода становились черными, неживыми.
По левому берегу Волги шла машина с зажженными фарами. Высоко в небе скрестились лучи двух прожекторов, и казалось, что кто-то бесшумно работал голубыми ножницами, стриг в небе курчавые облака. Внизу, в садике, вспыхивали красные огоньки и слышались негромкие голоса: очевидно, раненые из палаты выздоравливающих ускользнули через кухонные двери и тайно курили. Ветер доносил с Волги свежесть воды, и ее чистый, прохладный запах то побеждал тяжелый госпитальный дух, то отступал перед ним, и тогда казалось, что не только госпиталь, но и весь город, луна и Волга пахнут эфиром и карболовой кислотой и что по небу ползут не облака, а пыльные хлопья ваты.
Со стороны изолятора, где умирали трое безнадежных, раздавались неясные стоны.
Вера знала этот монотонный стон умирающих, которые ничего не просили: ни еды, ни воды, ни морфия.
Открылась дверь изолятора, и оттуда вынесли носилки. Впереди шел низкорослый рябой Никифоров, сзади – высокий худой Шулепин, делая неестественно маленькие шажки, чтобы попасть в одну скорость с Никифоровым.
Никифоров, не оборачиваясь, говорил:
– Реже шаг, нажимаешь.
На носилках лежало тело, покрытое одеялом.
Казалось, сам мертвец натянул на голову одеяло, чтобы не видеть этих стен, этих палат и коридоров, где выпало ему столько страданий.
– Кто это? – спросила Вера. – Соколов?
– Нет, это новый, – ответил Шулепин.
Вера вообразила: «Вот я, генерал медицинской службы, прилетаю из Москвы, главный хирург вводит меня в изолятор, говорит: „Этот безнадежен“. – „Нет, вы не правы, подготовьте его немедленно к операции, я сама буду оперировать“».
Из командирской палаты на третьем этаже послышался смех и негромкое пение:
Таня, Татьяна, Танюша моя,
Помнишь ли знойное лето это…
Разве мы можем с тобою забыть
Все, что пришлось пережить…
Пел выздоравливающий Ситников. Потом кто-то стал подпевать, видимо техник-интендант 3-го ранга Квасюк с переломом ноги: он вез в полуторке арбузы для столовой, и на него налетела трехтонка с боеприпасами.
Ситников несколько дней приставал к Вере, просил принести ему спирту из аптеки.
– Хоть пятьдесят грамм, – говорил он. – Девушка, неужели жалко для солдата!
Вера отказывала ему, но, с тех пор как Ситников познакомился с Квасюком, от них нередко попахивало спиртным духом, должно быть, нашли сочувствие у дежурной по аптеке.