Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя привозил.
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил…
Знака или флажка на хате нет никакого. Во дворе также ничто не свидетельствует о наличии тут санитарной части. Но, как говорил капитан, это третья хата от церквушки, что скромно сереет невдалеке побеленными стенами, и Катя останавливает коней. Ездовой соскакивает на снег, слезает с передка Катя. Я также вываливаюсь из подводы, бросаю немцу: «Ком!» – и на одной ноге прыгаю к раскрытым в сенях дверям. Пленный уныло идет следом.
Песня и гитара сразу обрываются. В углу и на припечке лихорадочно трепещут огоньки двух «катюш». Под потолком висит плотный слой дыма, и в углах царит не побежденный коптилками мрак. Резкий запах свежих бинтов, крови и прокисшая вонь шинелей бьют в нос, тем самым, однако, убеждая, что хатой мы не ошиблись.
– Рама! В укрытие! – после секундной паузы в фальшивой тревоге выкрикивает чей-то голос.
Вслед за Катей я пропускаю немца и перескакиваю через порог. Первым на глаза попадает гитарист. Вытянув на кровати у порога обмотанную бинтами ногу, он замирает с гитарой в руках и, сверкнув озорными глазами, упирается взглядом в Катю. В углах на соломе сидят еще раненые. Кто-то чуть не до пояса перевит бинтами – и грудь, и голова, – должно быть, обгоревший танкист.
– Дурной! – с хода бросает Катя. – Чего орешь? А ну встать! Кто старший?
Гитарист, не выпуская гитары и не сдвигая с места раненой ноги, всем корпусом разворачивается к Кате. Под накинутой на плечи курткой десантника тихо побрякивает связка медалей. На потолке замирает большая изломанная тень.
– Отставить! Уже навставались. Теперь всё! Крышка!
– Кто старший?
– Старший? Был, да весь вышел. К начальству. Хошь – буду я?
– Обойдемся без самозванцев. А ну слазь! – Катя бесцеремонно дергает его за рукав. Куртка сползает – на погонах сержантские нашивки. – Тяжелых положим. Где санитары?
– Стоп, рыжая! Не трожь! Я контуженый! – паясничает гитарист и, сменив тон, с силой бьет по струнам. – Санитары! Эй, санитары!
Откуда-то из-за перегородки, откинув одеяло, выходят двое в неподпоясанных шинелях. Один высокий и худой, второй низкий – оба пожилые, мешковатые, видно, недавно мобилизованные дядьки.
– Тяжелых внести! Живо! – чувствуя себя начальством, приказывает гитарист и тычет в санитаров пальцем. – Ты и ты! Этот ихний поможет, – указывает он на пленного и вдруг недоуменно моргает. – Ого, Гансик! Братва, Гансик! Ей-богу! Айн, цвай битерфляй… Ком!
Все из углов оборачиваются к порогу. Забинтованный на полу неестественно выпрямляется, ногами скидывает с себя полушубок и выбрасывает вперед руки, также забинтованные до локтей.
– Кокнуть! Кокнуть к чертовой матери! – с надрывом выкрикивает он.
Второй, что лежит рядом, что-то приговаривая, укрывает его полушубком. Сержант быстренько соскакивает с кровати и, неся перед собой прямую и толстую, как бревно, ногу, подступает к немцу.
– Спокойно! – говорю я. – Это пленный.
– Ну конечно, спокойно. Зачем спешить? Успеем!
Сержант недобро ухмыляется и с нарочитой вежливостью берет немца за концы воротника.
– Он же добрый. Он сознательный. Гитлер капут? – ехидно спрашивает он.
– Гитлер капут, – не очень уверенно, но с готовностью соглашается немец. Губы у него, однако, заметно подрагивают.
Сержант все с той же ухмылкой на лице поворачивается к остальным:
– Вот видите! Он добрый. Он перевоспитался. Трофейчики, конечно, все выпотрошили? Ур нету? – миролюбиво спрашивает сержант и живо лапает немца по пустым, отвисшим карманам. – Ну, конечно, в кармане вошь на аркане.
И вдруг озорно дергает за длинный козырек шапки, которая налезает немцу на самые глаза. Сержант возвращается назад к койке. Немец покорно поправляет шапку, а я отхожу от порога и опускаюсь у стены на солому. Больше сесть тут негде. На единственной скамейке в простенке кто-то лежит, койку займут тяжелораненые. Гитарист, бережно уложив на прежнее место ногу, берет гитару. К «гансичку» он уже потерял интерес.
– Я вот не понимаю, – громко говорит он, забренчав струнами. – Какой смысл немцу воевать с нами? Ну что пользы: ворвется ежели в траншею, что он найдет? Ни фига! Разве портянку грязную на бруствере. А у них! Ого! Сколько у них барахла разного остается! Я так, если приказ: «Вперед!» – лечу как очумелый. А что? Люблю трофейчики! Вот только вшей у них много, холера!
Из раскрытых дверей вкатывается облако холода – санитары вносят раненых. Катя укладывает обоих на койку и укрывает рваной шинелью:
– Полежите до завтра. Утром в госпиталь отправка. Доктор сказал.
Один из них, видно, уже доходит – глаза полузакрыты, нос заострился, из опавшей груди слышен трудный пузыристый хрип. Второй прерывисто стонет, борется с муками и, повернув набок голову, безучастно оглядывает людей.
– Браток, сверни закурить, – обращается он к сержанту. – В кармане там, браток… И бумага…
Сержант с готовностью откладывает гитару.
– Пожалуйста, отец. Это могем. Пока руки целы. Откуда будешь, землячок?
– Воронежский я.
Раненый сводит челюсти, будто глотает слюну. Взгляд его беспокойно мечется по темному потолку хаты.
– Ну так почти земляки. Что Воронеж, что Ростов – одна Расея. На, потяни, полегчает, – участливо обещает сержант и справляется: – Пехота?
– Пехота, – выдыхает затяжку раненый и жадными губами снова ловит цигарку.
Немец неловко топчется у печи, не зная, где приткнуться. Держит он себя уважительно и даже будто несколько робко. Я замечаю это и подзываю его к себе:
– Ком! И садись! Нечего торчать.
Он понимает и, поджав длинные ноги, неуклюже опускается напротив на земляной пол. Глаза его осторожно скользят по мне, по сержанту и останавливаются на гитаре. Катя у печки, при тусклом свете «катюши» копошится в медицинской сумке – готовит лекарства. Сержант с силой дергает басовую струну и фальшиво затягивает солдатскую песню:
Первая болванка попала в бензобак…
– А ну прекрати свое трень-брень! – строго приказывает от печки Катя.
Кто-то из угла добродушно перечит:
– Пусть играет. Может, боль немного заглушит.
Сержант энергично откашливается, собираясь запеть если не лучше, то во всяком случае громче.
Первая болванка попала в бензобак,
Вылез я из танка сам не знаю как… —
снова фальшивит он, видно, понимает это и, встретившись с немцем взглядом, зло обрывает запев.
– Чего зенки выпучил, фриц? Не нравится? Может, лучше умеешь? Что ты вообще умеешь, фрицевская морда?
– Нэмножко, – вдруг отчетливо произносит немец и протягивает руку к гитаре.