Катя вспыхивает:
– Тыловики проклятые! Концентратов отъелись – не прошибешь! Хоть караул кричи!
– Гони! – кричу я ездовому. – Гони дальше!
Я целиком во власти нетерпения. Черт с ними, поедем в Ивановку. Только где она, эта Ивановка? Легко ли ее найти ночью, и сколько на это понадобится времени? А тут еще два человека на подводе!.. И немец, что трусит сзади. И моя мокрая от крови нога, которая уже омертвела и дико болит от раны и мороза…
На повороте улицы мы чуть не сбиваем нескольких бойцов. Спасаясь от коней, они с руганью вскакивают на завалинку хаты. Один прижимается к плетню, и по новой цигейковой шапке на голове, а скорее по сумке на боку я узнаю в нем командира. Неожиданная надежда вспыхивает во мне. Я хочу остановить подводу, но он останавливает ее сам – в ярости хватает за уздечки коней и заворачивает их поперек улицы.
– Стой!
Голос его злой, властно-нетерпеливый, пожалуй, некстати такая встреча. А впрочем, к черту этикет, если в тылы прорвались танки! Но прежде чем я успеваю раскрыть рот, чтобы сообщить ему об этом, человек строго спрашивает:
– Кто такие?
– Да раненые! Не видите разве? Из батальона Шаронина, – отвечает Катя.
– Товарищ командир, – говорю я. – Надо как-нибудь передать в штаб, в разведотдел… Комдиву. В степи недалеко отсюда танки. Немецкая засада.
Командир выслушивает это с мрачной затаенностью. Потом подходит к повозке, заглядывает в нее и, будто не слыша моих слов, тоном, исключающим возражения, приказывает:
– Слезть всем!
– Да вы что? – вскакивает на передке Катя. – Вы что: тут тяжелораненые.
– Санинструктор, да? Ко мне, санинструктор! Вы, раненый, тоже! – не принимая во внимание ее слов, кивает он мне.
Откуда-то возле него появляется автоматчик, теперь их уже двое. Командир стоит в двух шагах от нас, грозный и неумолимый, как генерал. Я всматриваюсь в его плечи, стараясь определить воинское звание, но там ничего не поймешь. Вверху сияет месяц, и мне не видно лица командира, затененного шапкой. Но я чувствую, что лицо это не предвещает добра.
– Повторяю: санинструктор, вы – с забинтованной головой, повозочный и вы, – кивает он в сторону немца, – следуйте за мной.
Ничего не поделаешь. Тихо выругавшись, Катя первая соскакивает с передка, неохотно покидает свое место ездовой. Держась за края повозки, слезаю и я. Командир ступает вперед.
– Марш в помещение.
Я думаю, что это – не более чем недоразумение. Куда он нас поведет, и что плохого мы ему сделали? И я хочу объяснить:
– Вы понимаете: танки. Мы спешили доложить. Через час-другой они могут быть тут.
Командир оглядывается:
– Попрошу помолчать. Пока вас не спрашивают.
– Ну пошли, подумаешь! – со злой решимостью говорит Катя и шагает во двор.
За ней идет ездовой, потом немец. Я, хватаясь за изгородь, на одной ноге прыгаю следом за ними. Возле повозки с двумя ранеными остается автоматчик.
Командир ведет всех через двор, затем в темные сени и открывает дверь в хату. На оконном косяке тускло горит коптилка, окна завешены каким-то тряпьем. Несколько малышей пугливо бросаются на печь, и вскоре из-за каминка появляются их любопытные личики.
– Прошу документы! – говорит начальник, подходя к коптилке, и оборачивается.
Я оглядываю его плечи – вот тебе и на. Всего лишь капитан, а держит себя, как генерал, не меньше. Столько напускной строгости!
– Пожалуйста! – с готовностью, но и с подспудным вызовом говорит Катя и лезет за пазуху.
Сдерживая в себе неуместный тут гнев, я нащупываю под шинелью нагрудный карман и достаю удостоверение. Ездовой наш, довольно пожилой, с крестьянским лицом дядька, неторопливо распоясывается и долго копается в складках одежды, пока находит аккуратно завернутую в бумагу красноармейскую книжку. Минуту капитан молча изучает наши документы. На его чернявом лице непреклонная строгость службиста. Но вот наконец он поднимает лицо, обводит всех придирчивым взглядом и останавливается на четвертом – немце, который сутулится в полумраке у самого порога.
– А вы что?
– Это пленный, – говорю я. – На сборный пункт ведем. В Ивановку.
Я думаю, что он сразу прицепится ко мне и пленному, документов на которого у меня никаких нет, а его остались в батальоне. Видно, в том виноват я. Только кто предполагал, что мое конвоирование обернется таким образом! Но капитан, кажется, не намерен излишне придираться к пленному и складывает вместе наши документы.
– Где вы видели танки? – спрашивает он у меня, стоя под самой коптилкой.
– В кукурузе. Километра за три отсюда.
– Кому вы о том доложили?
– Кому тут доложишь! – запальчиво опережает меня Катя. – Тут у вас все как пыльным мешком побитые.
Она так вольно и независимо держит себя перед этим придирой капитаном, будто он и вовсе никакой не начальник. Я, к сожалению, так не могу и покорно стою, прислонясь к скамье и поджав свою простреленную ногу.
– Двум человекам докладывали, – говорю я. – Капитану из ДОПа и одному подполковнику.
– Так вот зарубите себе на носу! – строго говорит капитан. – Чтоб больше ни слова. Поняли? А то панику мне развели! Как в сорок первом. Я вам покажу танки! – заканчивает он нелепой угрозой.
– При чем тут паника! – дерзко бросает Катя. – Мы докладываем. Что мы, на всю улицу кричим, что ли? Да тут у вас хоть голоси – никого не проймешь.
Капитан выслушивает ее слова и оставляет их без ответа. Обращается он ко мне одному:
– Вы поняли, младший лейтенант? А теперь марш отсюда! – строго приказывает командир и добавляет чуть мягче: – В третьей от церкви хате сбор раненых.
Потом отдает наши документы и засовывает руки в карманы шинели.
– А пленного? – спрашиваю я. – Возьмите у нас пленного. У меня вот нога…
– Я не конвоир! – отвечает капитан.
Я растерянно стою, начиная понимать, что и от этого больше ничего не добьешься.
Помолчав, мы нерешительно направляемся к порогу и, ощупывая холодные стены в темных сенях, выбираемся на двор. Морозный снег поскрипывает под ногами.
– Ну и черт с ним! Поехали. О тех надо подумать, а то поокочурятся, – говорит Катя и направляется к повозке.
Глава девятая
Хата санчасти приветливо встречает нас огнями в двух окнах (третье заткнуто охапкой соломы) и песней. Кто-то во все осипшее горло натужно тянет под нестройный басовитый гул нескольких струн гитары: