Ровно в половине пятого приступили к закуске, а затем разместились чинным порядком за столом, который, по случаю большого числа гостей, пришлось накрывать в зале. Весь учебно-воспитательный персонал гимназии оказался налицо. Одни были во фраках, другие, за неимением таковых, – в вицмундирах, но все в белых галстуках, орденские кавалеры и при орденах. Воспитанники точно так же обменяли свои будничные серые сюртучки на нарядные синие мундирчики с черными бархатными воротничками. Мишенька Орлай собрал около себя чуть не дюжину своих маленьких сверстников. Гоголь был единственным из пятого класса и имел по одну руку от себя двух «студентов» – семиклассников Бороздина и Редкина, а по другую – четвероклассника Кукольника и третьеклассника Базили. Бороздин хотя по-христиански и отпустил своему должнику – Яновскому – его грех, но теперь словно и не замечал его присутствия: обернувшись к своему соседу – однокласснику Редкину, – он чуть не с благоговейным вниманием прислушивался к каким-то хитроумным объяснениям его по поводу последней лекции римского права.
Гоголь окончательно отвернулся от двух «студентов» к двум гимназистам, которые классами хотя и были ниже его, но годами почти ровесники с ним. Зато они оба были первыми учениками в своих классах. Кроме того, оба пользовались особенным покровительством Ивана Семеновича еще и потому, что Кукольник был сыном его предместника в должности директора нежинской гимназии, умершего через полгода по ее открытии, а Базили был из семьи эмигрантов-греков, в судьбе которой сам попечитель гимназии, граф Кушелев-Безбородко, принимал живое участие. Не мог Гоголь подозревать, конечно, что Редкий сделается со временем профессором и ректором Петербургского университета, Базили станет известным дипломатом, Кукольник – даровитым писателем, а сам он – бессмертным юмористом.
Теперь у Гоголя было одно на уме – посмешить окружающих, потому что он чувствовал себя «в ударе», и точно: он так удачно подтрунивал то над Кукольником и Базили, то над тем или другим из мальчуганов, товарищей Мишеньки, что с нижнего конца стола до хозяина-директора на верхнем конце то и дело долетали звонкие смешки, и Иван Семенович издали со снисходительной улыбкой кивал головой остряку, а дежурный надзиратель, француз Аман, не переставал призывать его к порядку.
Суп с пирожками, рыба с гарниром и жаркое со всевозможным соленьем и вареньем, как всегда превкусно изготовленные под личным руководством домовитой директорши, Шарлоты Ивановны, были скушаны с равным аппетитом. Но самый любопытный для молодежи момент обеда – десерт – был еще впереди. Лежавшие перед каждым прибором чайные ложки свидетельствовали, что предстоит нечто жидкое или полужидкое, не требующее ножа и вилки.
– А ну-ка, братцы, кто угадает, что подадут нам теперь? – спросил Гоголь.
– Мороженое! Воздушный пирог! Варенье со сбитыми сливками! – поднялся кругом оживленный хор ребяческих альтов.
– Стой! Дайте собрать голоса.
– А если кто не угадает?
– Не угадает, так отдает свою порцию.
– Кому?
– Мне, конечно, судье Шемяке.
Мальчуганы хором опять запротестовали. Но с разных сторон на них зашикали. Оказалось, что старший из профессоров, Билевич, собрался предложить тост.
Постучав ложкой о бокал, Михаила Васильевич с поклоном в сторону хозяина-директора заявил, что, предварительно установленной здравицы за юную виновницу торжества, будет уместно от имени всех присутствующих воздать должное ее досточтимому родителю и притом на благородном диалекте древних римлян, на коем его превосходительство, как истинный ученый, не имеет себе равных. За таким вступлением последовала сама речь. Хотя Гоголь, а тем более семиклассники Редкий и Бороздин были уже посвящены в «диалект древних римлян», но речь, очевидно, вперед заготовленная, оказалась настолько цветиста и витиевата, что многое из нее осталось и для них туманным. Общий смысл сказанного, впрочем, заключался в том, что Иван Семенович, сын небогатых, но благородных родителей, узрел свет Божий пятьдесят два года назад в глухом венгерском городке Густе и с малых лет отличался неусыпным прилежанием, в коем похвально тщатся подражать ему и присутствующие питомцы, за одним лишь печальным исключением, прибавил оратор, и брошенный им на нижний конец стола взгляд, остановившись на мгновение на Гоголе, не оставлял сомнения, кто именно был этим исключением.
Из дальнейшей биографии Ивана Семеновича слушатели могли узнать, что он блистательно прошел целый ряд учебных заведений, начиная от низшего народного училища и кончая генеральной Иосефинской семинарией, aliter[10 - Другими словами (лат.)] богословским факультетом Пештского университета, а девятнадцати лет от роду был уже определен профессором арифметики, географии, истории и двух древних языков в велико-карловскую гимназию высших наук. Слава о нем, как об образцовом преподавателе, разнеслась далеко за пределы отечества, долетела наконец и до отдаленной невской Пальмиры, и сам кесарь всероссийский Павел I вызвал его к себе научным светочем просвещать погрязшее дотоле во мраке варварства юношество.
– Ohe, jam satis, carissime! – улыбаясь, прервал своего панегириста Орлай. – Amicus Plato, sed magis arnica Veritas[11 - О, будет, любезнейший!.. Платон мне дорог, но правда дороже (лат.)]. Дело было не совсем так. Состоял я, точно, преподавателем разных наук в велико-карловской гимназии, но преподавателем низших классов. Когда же, по конкурсу, я заслужил вакантное место учителя в старших классах, ректор-иезуит отказал мне в нем единственно потому, что я не немец, а русин. По молодости лет я не стерпел: «Хорошо! Коли я русин, так и пойду искать счастья на Руси», – и так-то попал в Петербург. А там в это самое время открылась медицинская академия. Я поступил в нее студентом, окончил курс…
– И наиблестящим манером! – досказал Билевич.
– По первому разряду, да; получил звание доктора медицины и хирургии, впоследствии и место ученого секретаря академии, гофхирурга и гофмедика…
– Но истинное признание вашего превосходительства было все же иное: на должность нашего начальника вы были призваны не как медик, а как образцовый словесник и педагог! И вы вполне оправдали, превзошли ожидания призвавших нас…
– Полноте, любезнейший: я делал только свое дело по совести, как подобает всякому честному человеку.
– Не токмо по совести, но и с достодолжной энергией, ибо радикально очистили сию авгиеву конюшню после злосчастного нашего предместника…
– Тише, коллега! Вы забываете об ушах, коим больно это слышать, – вполголоса по-латыни предупредил Иван Семенович, указывая глазами на Кукольника, покойный отец которого, как хорошо известно было всем присутствующим, вследствие неурядиц, возникших не по его вине тотчас по открытии гимназии, впал в меланхолию, сведшую его вскоре в могилу.
– А что, господа, не пора ли поговорить опять и на общепринятом языке? – заявила Шарлотта Ивановна. – От горячих речей наших мороженое мое совсем, пожалуй, растает.
И точно, слуга уже несколько минут стоял с блюдом мороженого позади оратора.
– Виноват-с! – извинился тот и стал накладывать себе мороженое на хрустальную тарелочку.
Гимназисты были очень довольны вмешательством хозяйки, потому что внимание их было все время гораздо более приковано к сладкому произведению директорской кухни, чем к цветам красноречия Михаилы Васильевича. Одному только Кукольнику не было дела ни до того, ни до другого: достав из бокового кармана какой-то листочек, он украдкой перечитывал его под столом, беззвучно шевеля губами. Когда же теперь Билевич на минуту умолк, Кукольник сорвался со стула, разом покраснел до ушей и, обведя окружающих неуверенным взглядом, стал откашливаться, словно у него запершило в горле.
– А! Нестор Васильевич никак тоже здравницу возгласить хочет? – заметил Орлай. – Но я должен, к сожалению, остановить вас, друг мой: мосье Ландражен уже ранее вас выразил желание сказать пару слов.
Кукольник, как окаченный холодной водой, опустился опять на свое место.
– О! я мог бы и обождать, – любезно отозвался по-французски Ландражен, но сам уже приподнялся с бокалом в руке и с поклоном обратился к «новорожденной». – Мосье Нестор, как начинающий поэт, вероятно, воспоет вас, мадемуазель, звучными стихами, и ему по праву принадлежит финал, апофеоз. У меня же не имеется собственных стихов; я могу только цитировать другого поэта – современного нашего французского Анакреона, у которого, в числе несчетных перлов лирики, есть одна пьеска, точно сочиненная на вас: «La petite fee».
Enfants, il etait une fois
Une fee appelee Urgande…[12 - Речь идет о стихотворении Беранже «Добрая фея». Мы приводим начало стихотворения в переводе Курочкина:Некогда, милые дети,Фея Урганда жила,Маленькой палочкой в светеДелав большие дела.Только махнет ею – мигомСчастье прольется везде…Добрая фея, скажи нам,Где твоя палочка, где?]
Читал Ландражен бесподобно, с тем неподражаемым тонким подчеркиванием и огоньком, которые свойственны одним французам. После рефрена последнего куплета:
Ah! bonne fee, enseignez-nous,
Ou vous cachez baguette! —
он прибавил уже прозой от себя, грациозным жестом указывая на Лизаньку Орлай:
– Вот она, наша маленькая добрая фея: чем, как не своей волшебной палочкой, собрала она всех нас в этот тесный дружеский кружок? Из года в год, изо дня в день приносит она в этот благословенный дом мир и радость; а сама все растет-растет, распускается из бутона, чтобы расцвести вдруг настоящей феей. Немудрено, если она заколдует тогда какого-нибудь избранного смертного и, отдав ему руку и сердце, на воздушной своей колеснице, запряженной белыми лебедями, умчится от нас со счастливцем – куда? Почем я знаю! Покамест же, господа, она среди нас, – будем ее чествовать и славить: да здравствует нагла маленькая фея!
«Маленькая фея», не приготовленная, видно, к такому восторженному привету, разгорелась, как маков цвет; но, по молчаливому знаку матери, застенчиво вышла из-за стола с бокалом в руках и начала обходить всех гостей. Когда она добралась так до нижнего конца стола, все гимназисты, как один человек, повскакали со своих мест и принялись наперерыв чокаться с нею. Один только Гоголь не особенно торопился.
– Ай, мое платье! – ахнула Лизонька, которой, при общем столкновении бокалов, целая струя густой вишневой наливки плеснула на новенькое кисейное платьице.
– Позвольте я сейчас обсушу, – сказал галантный кавалер Кукольник и салфеткой стал усердно обтирать на белой кисее темно-красное пятно.
– Да вы, Нестор Васильевич, еще больше размажете, – со слезами уже в голосе пролепетала маленькая барышня.
Шарлотта Ивановна, издали заботливым глазом матери следившая за своей любимицей, поспешила к ней на выручку.
– Ничего, мы это сейчас смоем, – успокоила она девочку и увела ее из комнаты.
Сам Кукольник до того оторопел, что когда слуга подошел к нему с блюдом мороженого, он отвалил себе на тарелку двойную порцию.
А с верхнего конца стола, из среды профессоров, донесся громогласный оклик профессора «российской словесности» Парфения Ивановича Никольского:
– А у вас, Кукольник, что там приготовлено: тоже стишки?
– Стихи-с…
– Что же вы предварительно мне на цензуру не предъявили? Благо новорожденная отлучилась, подайте-ка их сюда.
Делать нечего: молодой поэт оставил на столе свою тарелочку с мороженым и направился к взыскательному цензору. Тот принял от него листок и прочел про себя написанное.
– Гм, в общем было бы добропорядочно, – промолвил он, – кабы вы более держались классических образцов.
Зело, зело, зело, дружок мой, ты искусен,
Я спорить не хочу, но только склад твой гнусен.[13 - Стихи Сумарокова.]
– Я, Парфений Иванович, старался подражать Пушкину, – стал оправдываться Кукольник.