– Разве я когда-либо кого-либо из вас выдал? Но мой единственный голос все же не решающий. Посему до времени вы, Константин Михайлович, потерпите: ступайте себе в «музей», что ли, и займитесь чем-нибудь. А вам, други мои, пора и на лекцию: вон Казимир Варфоломеевич уже вошел в класс.
– Что у вас нынче за базар, господа? – спросил профессор Шаполинский шумно врывающихся в класс студентов.
– Виют витры, виют буйни,
Аж деревья гнутся, —
отвечал Гоголь. – Один из нас заколен, как агнец неповинный.
– Заколен? Надеюсь, только фигурально?
– Фигурально, но не менее смертельно: его не хотят перевести в наш класс, хотя он великолепно сдал экзамен.
– Про кого вы говорите?
– Про Базили. Вы сами же ведь, Казимир Варфоломеевич, слышно, готовили его летом по математике и притом даже даром? За что вам великое от всех нас спасибо…
– О таких вещах умалчивают, мой милый. Так его, стало быть, не переводят? Гм! Странно, очень странно… Но верно ли это? Надо будет узнать еще у Семена Матвеевича, как у секретаря конференции.
– Да он-то ведь и противится! Сейчас вот только говорили об этом с Иваном Семеновичем, просили его заступничества.
– И что же Иван Семенович?
– Обещался не выдать. Но и вы, Казимир Варфоломеевич, со своей стороны на конференции замолвите слово доброе. Нельзя же, право, этак ни с того ни с сего губить человека!
– Уж и губить! – усмехнулся Казимир Варфоломеевич, но около губ его легла горькая складка и глаза его озабоченно потупились. – Базили, я знаю, не из тех людей, которые гибнут при первой неудаче. Но молчать я, поверьте мне, не буду!
Что он действительно не молчал – приятели Базили могли убедиться вскоре, именно в большую рекреацию, когда весь учебно-воспитательный персонал замкнулся в конференц-зале: из-за двери между спорящими голосами громче всех выделялся густой бас Шаполинского. Когда же наконец с шумом распахнулась дверь, то первою показалась оттуда грузная фигура его же, Шаполинского, с опущенною долу, но пылающею головой. Молодые люди тотчас заступили ему дорогу.
– Ну что, Казимир Варфоломеевич?
Не взглядывая, словно виноватый перед ними, он в сердцах только рукой отмахнулся.
– Неужели провалили?
– Провалили… – хрипло пропыхтел добряк: от горячего спора не только его в пот вогнало, но и в горле у него, видно, пересохло.
– Так зачем же, в таком случае, его вообще допустили к экзамену? И многие, скажите, были еще против него?
– Все это, друзья мои, вопросы праздные: дело решено безапелляционно!
– Но Иван-то Семенович был, конечно, на вашей стороне?
– Само собой, но мы остались в меньшинстве. Пропустите-ка меня, друзья мои…
Он был до того разогорчен и взволнован, что грешно было его долее задерживать. Но сами студенты на том не успокоились.
Гоголь, обыкновенно равнодушный к товарищеским делам, на этот раз кипятился не менее других.
– Это черт знает что такое! – восклицал он. – Оставить это так никак нельзя! Не пешки же мы безгласные! Пойти сейчас всем курсом…
– Всем курсом неудобно: похоже на бунт, – возражали более умеренные. – Лучше выбрать депутацию.
– Но кого? Двух первых из нас, против которых начальство ничего уже иметь не может: Божко и Маркова.
– Я не прочь, – сказал Марков.
– И я тоже, – отозвался Божко. – Но может ли такое заявление с нашей стороны иметь хоть малейший успех? Поставьте себя, господа, на место членов конференции: судили-рядили они, и вдруг депутация от учащихся, которые хотят быть судьями в собственном деле? Примут ли вообще таких депутатов? Перевершат ли решенное уже раз дело? Я полагаю, что нет.
– Нет, нет!.. Да, да!.. Нет!.. – раздались кругом противоречивые мнения.
Мнение Божко в конце концов, однако, взяло верх, и депутация не состоялась.
Таким образом, Базили был вновь водворен в к своим прежним товарищам-гимназистам в шестой класс. Но со следующего же дня он перестал ходить туда: от острой раны, нанесенной его крайне чувствительному самолюбию, у бедняги разлилась желчь, и его должны были отправить в лазарет.
Глава шестая
Нежинская муза пробуждается
После Данилевского и Высоцкого с Гоголем ближе всего сошелся Прокопович, который хотя и был теперь ниже его одним классом, но сохранил к нему дружескую привязанность с первого года их пребывания в гимназии, когда они мальчуганами сидели еще рядышком на одной скамейке. В силу этой-то привязанности Прокопович однажды в большую рекреацию отвел Гоголя в сторону и сообщил ему под секретом, что одноклассник его, Прокоповича, Кукольник сочинил нечто совсем замечательное – чуть не целую поэму.
– Ого-го! Куда метнул! Так-таки целую поэму? – усомнился Гоголь, который не особенно долюбливал Кукольника, избалованного своими успехами у начальства и в обществе и потому «задиравшего нос». – Впрочем, он у вас в классе по всем предметам ведь первая скрипка, бренчит также на фортепьянах, так как же не бренчать и на самодельных гуслях!
Стрень-брень, гусельцы,
Золотые струнушки.
– Но я говорю же тебе, что у него готова настоящая поэма! – уверял Прокопович. – Он собирается прочесть ее тесному кружку знатоков литературы…
– Экие счастливцы, ей-Богу! Кто же эти знатоки у нас?
– Да хоть бы Редкий и Тарновский.
– М-да! Выпускные студенты – так как же не знатоки? А нас-то, грешных, обходят!
– Напротив. Когда я объяснил Нестору, что без тебя состав ценителей был бы не полон, он нарочно поручил мне позондировать: есть ли у тебя вообще охота его послушать?
– Хорошо же ты зондируешь! – усмехнулся Гоголь, польщенный, однако, вниманием поэта. – Так прямо с кочергой и лезешь. Что ж он сам-то не явился?
– Да язык у тебя, голубчик, что бритва: режет без разбора и правого, и виноватого.
– Ну, не без разбора, а по мере надобности.
– Что же сказать ему от тебя?
– Что я глубоко тронут незаслуженною честью. А когда и где он собирается читать?
– Да нынче же, после классов, в эрмитаже. «Эрмитажем» прозвали воспитанники большую дерновую скамейку, на днях только сооруженную их же руками в более отдаленной половине казенного сада, в так называемом графском саду. Последний был отгорожен от гимназического сада бревенчатым забором. Но калитка в заборе давно уже не запиралась, и воспитанники двух старших возрастов беспрепятственно пользовались графским садом, чтобы вдали от начальнического взора по душе поболтать, а также и покурить, так как в стенах гимназии курение табака было строго воспрещено. (Кстати, впрочем, упомянем здесь, что Гоголь, равнодушный ко всяким вообще развлечениям, кроме театра, никогда в жизни также не курил.)
И вот в свободный час перед вечерним чаем в «эрмитаже» собрались избранные Кукольником «ценители» новейшего его стихотворного опыта. В числе их оказался и Риттер.