Глава 2
Матвей вернулся к карете и, едва двигающимися губами, предложил рындам разделить с ним доставшееся ему сокровище. Те, забыв все предрассудки, жадно потянулись к огромной, зеленого стекла бутыли. Вскоре рындам стало куда веселее, а поскольку ясно было, что отъезда в скором времени не предвидится, все четверо расположились позади кареты, закутались поплотнее в полушубки, и стали ждать. Также поступили и стрельцы, рассевшиеся небольшими кучками вдоль по дороге – где-то даже послышался треск дров и запах костра. Трое рынд поморщились и высказались в том духе, что от мужичья и ждать не стоит приличного поведения, а Матвей подумал, что стрельцы поступают мудро и что, раньше или позже, и их компании придется последовать их примеру. Только стрельцы не будут мерзнуть с самого начала, и смогут спокойно ждать отправления хоть до утра, а вот рындам придется заняться поиском дров уже тогда, когда мороз прихватит их основательно, и будет это занятием не из приятных. Но Артемонов не стал портить настроение спутникам подобными мыслями, тем более, что между ними начала завязываться доброжелательная беседа. Двое из рынд, несмотря на все их изначальное высокомерие, оказались всего-навсего городовыми дворянами жилецкого списка, которые, правда, хорошо проявили себя в рейтарском учении, и завоевали благосклонность царя, а вернее – князя Долгорукова. А вот третий рында был ни много, ни мало представителем рода Шереметьевых, хотя и не самой богатой и знатной его ветви. Это был юноша, скорее всего, не более двадцати лет от роду, высокого роста, с очень длинным и узким, выдающимся вперед, как у борзой, лицом, светлыми длинными кудрявыми волосами и почти без бороды. Как выяснилось, его младший брат, Александр, должен был стать четвертым рындой, но, по воле царя, уступил это почетное место Артемонову. От этого князь Никифор Борисович поначалу, еще и во дворце, недовольно косился на Матвея, однако очень скоро природное добродушие его взяло верх, и он оказался куда более приятным собеседником, нежели два жильца. Никифор, несмотря на трясший его озноб, беспрерывно подшучивал над всеми спутниками, но особенно доставалось от него жильцам, которые полагали, что главным украшением царевых слуг является высокомерная молчаливость. Частенько вспоминая про зеленую бутыль, Никифор и Матвей успели обсудить за короткое время множество самых разных предметов, а Артемонов не раз удивлялся обширности знаний и живости ума молодого Шереметева. Тот, хоть и вырос в надежно охраняемом богатом московском тереме, открытыми глазами смотрел на мир вокруг, и до странности много знал и о деревенской жизни, и даже о нравах московских слобод.
Но вскоре случилось то, что и должно было: хотя днем под лучами солнца уже начинали таять сугробы, теперь, ближе к рассвету, ночной мороз достиг почти что крещенской силы, а ясный поначалу небосвод затянули тяжелые облака, из которых начинал уже понемногу сыпать снег. Настойка, поначалу согревавшая рынд, стала теперь наоборот отнимать у них тепло и силы.
– Бояре, пойти бы, что ли, за дровами. А там у стрельцов огонька у стрельцов займем, да погреемся. А то чего зря мерзнуть? – осторожно предложил Артемонов. Жильцы привычно промолчали, а Никифор горячо поддержал предложение Матвея. Когда они уже поднялись и собрались идти, один из жильцов разумно заметил, что поезд, де, может в любую минуту тронуться, поэтому если и идти за дровами, то куда-нибудь неподалеку. Артемонов внутренне полностью согласился с попутчиком, однако ближайшая роща находилась почти в четверти версты, к тому же вверх по склону холма, и до нее никак было не дойти, даже по осевшему мартовскому снегу, меньше, чем за четверть часа. Матвей, было, засомневался, однако Шереметьев настолько воодушевился предстоявшим походом, что сворачивать в сторону казалось уже зазорным. Вдвоем они направились к холму, но вскоре выяснилось, что снег, покрытый настом, гораздо глубже, чем могло показаться. Это проявлялось не при каждом шаге, а лишь время от времени, когда, пройдя благополучно пару аршинов, друзья чуть ли не по пояс проваливались в холодное и колючее снежное месиво. Артемонов вроде и успел приспособиться к такой ходьбе, однако выяснилось, что Никифор, привыкший передвигаться за пределами своего терема исключительно верхом, сильно отстает, и вряд ли вообще способен осилить долгий путь до рощи. Так или иначе, но поход за дровами с участием князя занял бы по меньшей мере вдвое больше времени, чем без него. Матвей сплюнул, и велел Шереметьеву возвращаться назад к карете, на что тот, поспорив для приличия, охотно согласился.
Путь к вершине оказался еще дольше и тяжелее, чем представлял себе Матвей, но выпитая настойка и нежелание сдаваться на глазах товарищей придавали ему упорства, и скоро треклятая роща оказалась рядом. Тут же, однако, позади раздались те звуки, которые Артемонов менее всего желал бы слышать, но которые, по здравому разумению, нужно было ожидать: послышалось конское ржание, свист, громкие команды – одним словом, не приходилось сомневаться, что царский поезд готовиться вновь трогаться в путь. Неохотно повернувшись и взглянув назад, Матвей убедился в правоте своих предположений. Внизу он видел маленькую фигурку Шереметьева, который махал руками и звал его, однако вскоре и он был вынужден вскочить на подножку отправляющейся кареты. Положение складывалось по всем признакам безнадежное. Начни сейчас Артемонов спускаться к тому месту, откуда он ушел, он оказался бы в нескольких верстах позади уносящегося вдаль поезда безо всяких возможностей его догнать. Дополнялась мрачная картина тем, что начавшийся было небольшой снежок превращался в самую настоящую метель, да такую, что всадников и повозки внизу Матвей мог теперь разглядеть только с большим трудом. Оставался лишь один, хотя и почти призрачный выход. Дорога петлей огибала холм, на котором оказался Артемонов, и если бы он смог напрямую пересечь рощу и оказаться на другой стороне холма, то, вполне вероятно, настиг бы удаляющуюся кавалькаду. Надежда на успех была невелика, но и ничего другого делать не оставалось.
Тяжесть выполнения задуманного выявилась тут же, стоило Артемонову войти в лес. Преодолев первые невысокие кустики, он немедленно погрузился по пояс в снег: вероятно, перед лесом протекал ручей или небольшая речка. Препятствие оказалось серьезным, и Матвею пришлось на протяжении трех или четырех саженей пробивать перед собой наст и разгребать тяжелый, смерзшийся снег. Однажды и вовсе он почувствовал, как нога его, проломив покров льда, начала погружаться в ледяную воду: толстый покров снега не давал здесь замерзнуть бежавшему днем под мартовским солнцем ручью. Начав выдергивать сапог из воды, Артемонов зацепился за корку льда, и только через какое-то время смог вытащить ногу и встать снова на твердую почву. Однако ясно было, что если через час-другой Матвей не сможет высушить обувь и саму ногу, то с ней ему предстоит проститься. Пока же ничего страшного не происходило, только в сапоге хлюпала вода, и было немного холодно, но Артемонов приободрился, поскольку ему, наконец, удалось выбраться к опушке. Не теряя времени, Матвей бегом ринулся в лес, понимая про себя, что бежать не сбившись в одном направлении будет трудно, почти невозможно. Дорога почти везде была перекрыта высокими завалами хвороста, поваленными деревьями и кустами. Поневоле, приходилось сворачивать весьма сильно то влево, то вправо, и Матвей, любивший бродить по лесу, понимал, что никакой уверенности в том, что, обогнув очередной куст, он продолжит путь в нужном направлении, и близко нет. Никуда не делся и жесткий наст, и весьма глубокий даже в этой чаще снег. Сделав несколько шагов, Артемонов вновь и вновь проваливался то по колено, а то и почти по пояс, каждый раз натыкаясь под глубиной снега на сучья и пни. Метель, между тем, усиливалась, и Матвей поминутно сталкивался с толстыми стволами деревьев, поскольку и их не видел на расстоянии вытянутой руки. По большому счету, Артемонов не видел почти ничего, и даже если бы перед ним внезапно открылась опушка леса, то он, всего вероятнее, и ее бы не заметил. Начинало хотеться спать, и Матвей долго боролся с этим чувством, но, наконец, потеряв надежду и обессилев, присел на поваленный еловый ствол, оперся спиной на стоявшую рядом могучую сосну и, мало-помалу, задремал. Ему снилось, что он присел отдохнуть под сосну летом, когда на полях хлеба выжигает зной, а в лесу ветер слегка колышет кроны деревьев и дает прохладу, а вокруг деловито летают птицы и копошатся в лесной подстилке всевозможные букашки. Было тепло, и лучи вечернего солнца светили прямо в лицо, но не обжигая и не раздражая, а словно зовя за собою, в закат. Мимо вдруг пробежала деревенская девчонка с корзиной через плечо, крича Матвею: "Ты чего, барин, задремал? Ай-да, беги со мной!". Артемонов дернулся несколько раз, но понял, что не может подняться и побежать вслед за девочкой. Лес, между тем, начинал шуметь все тревожнее, и Матвей чувствовал, что сейчас из леса появится что-то такое, от чего ему непременно нужно будет побежать вслед за девочкой. Он без большого успеха пытался подняться, лес шумел все сильнее, становилось все тяжелее на душе, и он, наконец, сорвался с места, но только для того, чтобы упасть на бок здесь же, рядом с сосной. Тут Матвей проснулся и увидел, как мимо него проносится, вздымая клубы снега и ломая ветки, огромный лось. Зверь рванул прямо в чащу, и там где он пробегал, сломанные кусты и примятые ветви деревьев прямо указывали путь к видневшемуся среди глухого леса просвету. Артемонов, приободрившись, поднялся с места, и пошел вслед за лосем. Вскоре он понял, что и эта надежда была ложной: выйдя на небольшую лесную поляну, он увидел лишь стену высоких елей со всех сторон. Даже то смутное представление о том, куда надо идти, которое было у него раньше, теперь исчезло, и двигаться можно было с одинаковой надеждой на успех в любом направлении. Мягкие, крупные снежинки покрывали его все более толстым слоем, как одеяло, давая чувство какого-то странного уюта. Не хотелось никуда идти, тем более – бежать, и Матвей начал вновь приискивать место, где можно было бы присесть и вздремнуть. Но тут мороз, словно тисками, сжал промоченную ногу, и боль, вместе со страхом, легко разбудили Артемонова. В это самое время, откуда-то из чащи вылетела крупная птица, то ли филин, то ли сова, и пролетела так близко от Матвея, что ударила его плечо своим крылом. Громко вскрикнув и обернувшись к Артемонову, она направилась в сторону самой высокой ели среди всех, стоявших вокруг опушки и, пролетая эту ель, еще раз обернулась к Матвею и громко вскрикнула. Большие, круглые и желтые, встревоженные глаза птицы заглянули прямо в глаза Артемонову, и он, собрав последние силы в кулак, пошел прямо к ели. На удивление скоро, за елью показался просвет, который вывел Матвея на опушку, с которой впрочем, почти также ничего не было видно из-за все усиливавшейся метели. Птица продолжала виться над Артемоновым, привлекая тревожными криками к себе его внимание. Когда же Матвей взглянул на нее, сова немедленно рванула вперед, но так, что Матвей мог по-прежнему видеть ее. Ничего не оставалось, как следовать за птицей, и Артемонов, понимая всю странность такой затеи, хромая побрел вперед. Сова и не думала бросать Матвея, и от этого, почему-то, становилось спокойнее на душе. Путь их, однако, продолжался очень долго, и, как и прежде, изобиловал стволами поваленных деревьев, незаметными в снегу ямами и всевозможным кустарником. Артемонова, наконец, охватила злоба, он обругал себя за дурацкую мысль брести куда-то за совой, которая, скорее всего, гонится за какой-нибудь мышкой, а вовсе не стремится вывести его из леса. Но и за эту мысль Матвей должен был себя обругать, поскольку ночная птица дала ему хоть какую-то, может быть призрачную, но надежду, а без нее он давно бы уже замерз на одной из бесчисленных лесных полян. Словно почувствовав настроение Артемонова, сова вновь пролетела совсем рядом с ним и снова чиркнула крылом по его плечу. Прошло еще может быть несколько минут, может быть и с полчаса, и Матвей, сам этого сначала не поняв, вышел из лесу и оказался на большой поляне. Сильно положения Артемонова это не облегчило, поскольку перед ним стояла почти непроницаемая стена снега, через которую не видно было ни намека ни на дорогу, ни на царский поезд. Сова, последний раз сделав круг над головой Матвея, пронзительно вскрикнула, и умчалась вдаль, тут же исчезнув за снежной пеленой. Артемонов послушно отправился в ту сторону, куда улетела птица.
Глава 3
Матвею, покрытому слоем снега, инея и сосулек, оставалось только брести, насколько позволяла смерзшаяся до почти полной неподвижности одежда, по полотну снега, не столько потому, что он надеялся выйти куда-то, а из-за того, что, в отличие от леса, присесть и отдохнуть здесь было негде. Вдруг, сам не веря ушам, он услышал в тишине человеческий голос, но вместе с ним и что-то похожее на звериный рык. Матвей приободрился и пошел на голос, который, как выяснялось, звучал испуганно и вместе с тем зло, и также, как ни странно, звучало и звериное ворчание. Первым, что увидел Артемонов, была валявшаяся на снегу рогатина, уже обагренная кровью, пятна которой виделись также то тут, то там вокруг. Чуть дальше, сквозь снежную пелену проглядывали очертания медведя, точнее говоря, вероятно, медведицы, а еще дальше – почти незаметная фигурка человека. Медведица злобно, но нерешительно ворчала. Она, очевидно, была ранена, и, не будучи уверенной в своих силах, не решалась сразу напасть на человека, который, выронив свое оружие, теперь пытался отступить с поля боя. Он всяческими доводами старался объяснить зверю, что лучше им просто разойтись подобру-поздорову и забыть случившееся недоразумение, и при этом, стоило медведице отвлечься, делал несколько незаметных шажков назад, на которые та неизменно отвечала раздраженным ревом и подбиралась к охотнику, но не ближе, чем была до этого. Матвея отделяли от рогатины три-четыре сажени, и в обычное время он в два прыжка оказался бы возле нее, но с нынешней скоростью передвижения он мог в лучшем случае доковылять до нее за пару минут, и то при условии, что медведица не заметит его. Стараясь двигаться как можно тише, Артемонов стал шаг за шагом приближаться к рогатине, и вот, когда облитая кровью пика была уже на расстоянии вытянутой руки, медведица вдруг резко обернулась, взглянула маленькими, глубоко посаженными и налитыми кровью глазками на Матвея, и громко заревела. Теперь уже Артемонов вынужден был пятиться назад и бормотать что-то невнятное, но успокоительное. Медведица расходилась все сильнее, и Матвей решил, что лучше все же рискнуть и попытаться подхватить рогатину, и он рванул вперед, попутно крича на зверя благим матом. Вполне ожидаемо, его затея окончилась плохо: не пройдя и двух-трех шагов, Артемонов споткнулся об наст, и, не успев подставить руки, уткнулся носом прямо в жесткую и колючую снежную корку. Ожидая, что острые зубы вот-вот вцепятся ему в затылок, Матвей прочитал молитву и постарался вспомнить то хорошее, что было в его жизни. Раздавалось ворчание, хруст снега, а ветер доносил до Артемонова смрадный запах зверя. Матвею захотелось поднять голову и крикнуть зверюге, чтобы та быстрее делала свое дело. Голову он, и правда, поднял, но для того, чтобы увидеть, как медведица довольно быстрой рысью, поливая по дороге снег тонкими струйками крови, убегает куда-то в сторону и от него, и от незадачливого охотника. Тот, радостно выругавшись, бросился бежать куда-то в противоположную сторону от удиравшего зверя, однако куда быстрее. Вскоре и след его простыл. Если бы Артемонов мог всплеснуть руками, он бы, конечно, так и сделал: став спасеньем для случайного встречного, он не нашел спасенья самому себе, и теперь лежал, вмерзнув в наст и изрядно присыпанный снегом, в смерзшемся до деревянного состояния полушубке, почти без надежды подняться. Матвей ударился несколько раз лбом о снег и застонал от злости. Сердце у него колотилось, еще не отойдя от стычки с медведицей, но боль, точнее говоря, странная тяжесть в замерзавшей ступне давала о себе знать все сильнее.
Но вскоре послышался хруст ломаемого наста и голоса: какие-то люди приближались к Матвею, хотя и, казалось, пробегали мимо. Собрав последние силы, он хрипло закричал, стараясь привлечь их внимание, и вскоре два человека в высоких шапках и с саблями на боку подбежали к нему.
– Матвей! Да неужто, жив, дорогой!
– Эдак его приморозило, почитай, одна большая сосулька.
– Да и как медведица его не задрала!
– И откуда он тут, до той стоянки верст с десять будет.
Это был Никифор Шереметьев с одним из жильцов. Вдвоем они не без труда подняли обледеневшего Матвея на ноги, и скорее потащили, чем повели его к показавшемуся вдалеке возку. Все было по-прежнему, только стрельцы уже не жгли костров, а тревожно скакали туда-сюда, а сопровождавшие поезд дворяне также обеспокоенно переговаривались, собравшись небольшими кучками. Над всем этим скоплением народа низко, почти задевая людей крыльями, летала большая желтоглазая сова.
– Это что, Матвей. Тут сам государь чуть не пропал, – рассказывал Шереметьев, растирая окоченевшую ступню Артемонова. – Насилу его, отца нашего, отыскали. Да и то: не отыскали, а сам нашелся. Теперь-то он уже в санях с князем Юрием Алексеевичем вперед ускакали, а возок, вроде как, наш получается.
Впрочем, покуситься на царский возок никто не решился, и рынды так и остались на подножках кареты. Через четверть часа поезд тронулся.
Ехали по морозу еще долго, но тяготы пути вполне скрашивались нашедшейся у Никифора еще одной бутыли с вином, которую, как он, покраснев от смущения, объяснил, ему выдали еще дома в Москве, а раньше, де, он ее не доставал потому, что на царском выезде грех пьянствовать. Никто и не поставил в вину Никифору то, что почтение к царскому выезду не помешало ему ранее выпить почти что половину долгоруковского подарка, но все, кивая головой, торопливо передавали друг другу бутыль.
Метель утихла, и вокруг проносилась покрытые мягким, серебрящимся под светом луны снежком поля, опушки, а дальше и сам лес, как будто согревшийся под прикрывшим его белым одеялом. Трудно было поверить, что эта мягкость и красота еще полчаса назад была враждебна каждому живому существу, имевшему несчастье оказаться во власти метели.
Вдалеке показалась какая-то коричневая громада, которая, по мере приближения к ней, оказалась большим деревянным дворцом, окруженным высокими, почти крепостными стенами. Дворец этот, как и царское жилище в кремле, был построен безо всякого внешне видимого плана, это было нагромождение строений, башен и шпилей, однако здесь, талантливо вписанная в рельеф местности, прикрытая покровом снега и освещенная луной, крепость казалась волшебно красивой. Тут и там горели огоньки в окнах, и казалось, что внутри любого путника ожидает уют и покой, которого он раньше и не мог себе представить. Сам лес, окружавший ее, был необычен: ели были здесь удивительно высокими, ветвистыми и величественными, и при каждом порыве ветра они грозно колыхались, развевая в стороны целые облака снега. Рядом с елями стояли покрытые инеем остовы дубов, также высоких и красивых даже сейчас, под властью мороза и снега. Звезд над дворцом было на удивление много, и они постоянно мигали и переливались, то потухая, то, вдруг, вспыхивая с неожиданной силой. Стоило первым стрельцам приблизиться к воротам, как те немедленно стали открываться, и царский поезд, проносясь через узенький мосток над глубоким, но не видным под снегом рвом, стал постепенно втягиваться в ворота.
– Вот, Матвей, не зря мы ездили! – с воодушевлением заметил Шереметьев – В эту царскую обитель не каждый попадет, даже из московских дворян. Я вот, грешный, только от отца и дядьев про нее слышал.
Но Матвей уже давно уже впал в то состояние, в котором ничему не удивляешься, а радовался Артемонов только тому, что он, вопреки всему, остался жив, и, более того, вознагражден за все тяготы последних суток зрелищем такого красивого и необычного места.
Глава 4
Хотя полуподвал загородного дворца и уступал в роскоши любой кремлевской палате, принять гостей умели и здесь, а под его невысокими каменными и бревенчатыми сводами было, пожалуй, и поуютнее, чем в раззолоченных и раскрашенных московских покоях. На видном месте здесь, как и в Кремле, стоял обитый бархатом царский трон и столик, возвышавшийся над всеми другими столами, а рядом с ним – небольшой, и также богато украшенный приступ, с которого к монаршему столу подавались блюда. Здесь же, на стене, висели многочисленные иконы в богатых окладах и с позолоченными лампадами. Кроме царского, в горнице было много столов, разной высоты и размера, расставленных без особенного порядка, кое-где покрытых скатертями, а где-то и голых, со следами многочисленных прежних пиров. Среди столов были уже приготовлены поставцы с хлебом и пирогами, фруктами и овощами, свежими и засахаренными, и, разумеется, всевозможной выпивкой. Основные блюда еще не внесли, но их аромат уже заполнил весь дворец и двор, и распространялся даже за крепостной частокол. Открылись двери, и первым в залу решительным шагом вошел Алексей Михайлович в сопровождении князя Долгорукова, Матюшкина и еще пары вельмож, а за ними валом повалили и все остальные гости. Не успел царь дойти до своего трона, как началась обычная на всех московских пирах толкотня и борьба за более почетное место, в которой наивысшим достижением было попасть за большой стол под иконами, по правую руку от царя. Право наиболее важных персон сидеть за этим столом не оспаривалось, а вот за оставшиеся места на скамьях разгорелась нешуточная битва с самыми серьезными местническими спорами.
– Без мест, без мест! Авось не послов принимаем, – крикнул царь.
Эти слова заметно успокоили собравшихся, которые стали вести себя куда как более чинно, а мест за столами, в конце концов, с избытком хватило на всех. Из другой двери, поближе к царскому трону, вышел караул рынд, включавший в себя и Матвея Артемонова, которого во дворце успели окончательно привести в себя и отчистить от наледи и сосулек. Лицо его, впрочем, оставалось красным, как самовар, да к тому же слегка отекшим в результате падения на снег, что вызывало неодобрительные взгляды многих гостей. Рынды расположились позади царя, а тот, повернувшись, доверительно сообщил им, что, мол, пусть полчасика постоят, да и пируют вместе со всеми. Затем он поднялся, поздоровался со всеми гостями, поклонившись им, и просил дворецкого начинать трапезу. По этому знаку около сотни стряпчих, стольников и чашников, во главе с самим дворецким и кравчим, построившись попарно, стали заходить в залу и, минуя Алексея, кланяться ему, а затем располагаться ровной шеренгой вдоль стены. Некоторые из них были в обычных кумачовых кафтанах с орлами, но многие были наряжены куда богаче: в светло-голубые зипуны с длинными воротниками и с золотыми и серебряными цепями на груди крест-накрест, в тафьи или горлатные шапки. Количество и наряд прислуги, конечно, не достигали той пышности, что на кремлевских приемах, однако и они сильно впечатлили непривычного к такой роскоши Артемонова. Когда подчиненные дворецкого закончили свой выход, царь обратился ко всем с предложением помолиться и просить Бога благословить их трапезу, однако перед этим просил дать ему сказать еще пару слов.
– Милостивые государи! Сегодня молюсь я не только о дарованном хлебе насущном, но и о собственном спасении. Решил я по дороге с дикой медведицей потешиться – спасибо боярину Петру Семеновичу, что на опушку ее выгнал, и целый день обратно в лес не пускал, этой службы я не забуду. Ух и злая же была, как меня увидела – так и бросилась. И такая шустрая оказалась: только раз рогатиной я ее кольнул, как она, да не без сатанинской помощи, рогатину-то у меня и выбила. Одно хорошо, что успел я ее малость зацепить, так что сил и злобы у нее поубыло. И все же не жилец бы я был, если бы сам Господь мне не помог, не послал заступника. Пячусь я от медведицы пячусь, а она – все ближе, вот уже и кинется. И тут, позади нее сам Савва Сторожевский явился, святитель великий! Один в один как на иконах. Стоит он, великий праведник, весь белый, с бородой и усами тоже белыми, и весь светится да искрится, как будто нимб вокруг него. Только на миг явился, и пропал снова. Ну, медведица давай бежать со всех ног, а я, грешный, в другую сторону, да еще быстрее. Сохранил для чего-то Бог меня, грешного царя, и благословил – такого великого святителя сподобил увидеть!
Алексей истово перекрестился, что сделали вместе с ним, поднявшись со своих мест, и гости, после чего все собравшиеся долго молились, пока, наконец, царь не подал им знак садиться.
Дворецкий со свитой вновь исчезли из залы, чтобы вернуться уже не с пустыми руками, а с серебряными и позолоченными ведрами, бочонками, кувшинами, а также всевозможными тазами, мисками и котлами. В первую подачу, по обычаю, подавались фряжские вина: сек, романея, кинарея, мушкатель и бастр красный. Первыми они пились для того, чтобы гости, еще не одурманенные водкой и прочим грубым питьем, смогли бы вполне ощутить богатство вкуса и аромата каждого из вин. Их расставляли по столам в больших кувшинах, из которых разливали в кубки или серебряные стаканы. В качестве закуски, также по обычаю в первую очередь, были поданы лебеди и тетерева, зажаренные с собственными яйцами и потрохами, а для более голодных гостей – большие куски жареного и тушеного мяса всех сортов, а также пироги с рябчиками и лимоном. Царь от своего лица в знак милости рассылал почти всем гостям или чарки с вином, или какие-то из блюд, а иногда и калачи.
Рынды, постояв для приличия даже и не полчаса, а минут десять, уселись за небольшим столиком неподалеку от царского места и позади подпиравшего свод столба. Они, устав от долгой дороги и мороза, весело болтали, точнее говоря, в основном слушали байки Никифора, который лишь в редких случаях замолкал и позволял кому-то другому перехватить нить разговора. Впрочем, Артемонова, который, в отличие от пары жильцов, впервые слушал рассказы Шереметева, они весьма забавляли, да и интересно было узнать побольше про княжескую и дворцовую жизнь. Царь, между тем, позвал к столу самых приближенных сокольников, и те явились в невероятных одеждах их лосиных шкур и изукрашенных, как вороньи гнезда, перьями шапках. Каждый из них шел с важным видом и нес с собой своего подопечного, сокола, беркута или кречета, примотанного крепкими ремнями к рукаву и закрытого клобуком. Алексей Михайлович, изрядно стосковавшийся за время своей монашеской жизни по соколиной охоте и по самим этим красивым птицам, долго ходил и осматривал хищников, поглаживал их иногда по голове, и подробно обсуждал с сокольниками здоровье и качества птиц. Потом он провозгласил несколько тостов, и все с радостью выпили и за Сирина, и за Салтана, не забыв и Дерябку с Боярином. Поскольку однообразные соколиные тосты немного утомили Артемонова, он принялся осматриваться по сторонам, и вскоре заметил сразу за царским троном что-то вроде оконных ставней, которые оказались подобием решетки с довольно широкими отверстиями. Через них пробивался тусклый свет, и, как бы это ни было странно, мелькало что-то очень похожее на несколько богатых кокошников, а время от времени, Матвей мог бы поклясться, его взгляд сталкивался с настороженным, но полным любопытства взглядом то одних, то других женских глаз. Артемонов поделился своим наблюдением с другими рындами, но жильцы изобразили то же удивление, которое испытывал и сам Матвей, а вот Никифор явно засмущался, покраснел и забормотал что-то в том духе, что придет время, и все выяснится, а пока и смотреть в ту сторону нет нужды, а потом даже замолк ненадолго от смущения и некоторого испуга.
Пришло время и второй подачи блюд и напитков, которая на этот раз состояла из разных сортов водок – анисовой, коричной, боярской и других – но и фряжские вина в изобилии оставались на поставцах. Из еды были утки на вертеле, бараньи ноги начиненные яйцами и крупой, острая куриная уха с шафраном, перцем, корицей и сорочинским пшеном, а из пирогов – "караси" с мясом и яйцами. Хотя и до этого не было скучно, под водку пир пошел еще веселее, и царь уже редко сидел на месте, а больше ходил по всей горнице, стараясь никого не обидеть, и с каждым перекинуться парой слов. Он стал, мало уже скрываясь, переговариваться с женщинами за решеткой, а те весьма громко и весело смеялись, также не опасаясь быть замеченными. Шереметьев, как он ни держался долгое время, в конце концов поведал Матвею, что загадочные боярыни – ни много, ни мало, родные сестры царя, Ирина, Анна и Татьяна. Конечно, любые правила, начиная со святоотеческих и заканчивая просто московскими обычаями, строго настрого запрещали присутствие женщин, тем более такого знатного рода, на подобных непотребных сборищах. Однако царь, кроме того, что любил, еще и жалел своих сестер, у которых, по сути, не было надежды выйти замуж, так как за латинян и луторов их отдать не могли, а православных монархов равного московским достоинства попросту не существовало. Они были обречены провести всю жизнь в тишине и скуке кремлевских теремов. Особенно вызывала сострадание Ирина, которую уже поманили мечты о семейном счастье в лице датского королевича Вольдемара, но были, уже при царствовании брата, самым жестоким образом разбиты. Поэтому Алексей Михайлович старался, как мог, скрашивать невеселую жизнь сестер, и везде, где только удавалось, возил их с собой, а часто и оставлял подолгу жить в других городах и загородных селах, где порядок их существования был не таким строгим и удушающе-скучным, как в Москве. Слушая этот рассказ, Матвей постоянно чувствовал на себе пристальный взгляд со стороны скрывавшей лучшую часть царского семейства решетки. Каждый раз, однако, когда он оборачивался, чтобы поймать этот взгляд, он видел только мелькание кокошников и колыхающийся огонь свечи.
Как и следовало ожидать, после десятка тостов встал и вопрос о музыке, и царь велел звать скорее накрачеев, цынбальников, гусельников, домрачеев, скрыпотчиков – словом, весь оркестр придворных музыкантов, который, несмотря на строгости последних лет, вовсе не был распущен, и вскоре явился в довольно большом составе. Музыканты, тут же, рассевшись на незанятые скамьи, заиграли очень слажено и живо. Начались танцы, для удобства которых столы были расставлены вдоль стен, и солидные бояре пошли плясать не хуже мужиков на ярмарке. Через некоторое время, подуставший царь взял под локоть бывшего здесь же Никиту Ивановича Романова и потащил боярина в другой конец горницы, где стряпчие, откинув полог, открыли скрывавшиеся за ним дверцы. За дверцами стояли два похожих, никогда не виданных Артемоновым музыкальных инструмента, наподобие рундуков, приподнятых над полом на изогнутых ножках. Крышки рундуков откидывались, а внутри располагались ряды ровных, черных и белых палочек. Никита Иванович уселся за один из рундуков и начал одновременно несколькими пальцами нажимать то на одни, то на другие палочки. Ни пойми откуда, раздался очень глубокий, громкий и торжественный звук, охватывавший и пронизывавший все вокруг, похожий на звук труб и колоколов одновременно. Все, даже наиболее хмельные участники пира поневоле присмирели, а некоторые даже начали, опустив голову, креститься. В это время и сам царь принялся играть на соседнем инструменте, производившем переливчатую и веселую мелодию. Артемонову очень нравилась эта необычная музыка, хотя и было немного жаль, что никакой возможности не было под нее сплясать.
Утомленные и растроганные музыкой, гости возвращались за столы, куда уже несли несколько сортов пива: темного и светлого, легкого и выдержанного, малинового, мартовского, и других разновидностей. К нему, чтобы устранить неприятные последствия питья пива после водки, подавалось и особенно большое количество блюд. Здесь были и молочные поросята, и всевозможные колбасы, кишки и желудки с крупой и луком. В дополнение шли щи с ветчиной, заяц в репе, подовые пироги и караваи с сыром и яйцами. Несмотря на богатую закуску, пиво оказало свое действие, и пляска началась вновь.
В этот раз случилось еще более неожиданное событие, чем совместная игра царя и его дяди на загадочных музыкальных инструментах: решетка, за которой находились царевы сестры, вдруг открылась, и все три царевны пустились вместе со всеми в пляс. У Артемонова и жильцов отвисли челюсти, однако все прочие присутствующие, не считая даже вечно бесстрастных стольников и чашников, похоже, совершенно не удивлялись происходящему. Матвей уже не мог танцевать, и сидел вместе с двумя жильцами за столом, пока неутомимый Никифор плясал неподалеку. Одна из царских сестер, которая, насколько можно было разглядеть ее истинные черты сквозь слой белил и румян, показалась Матвею знакомой, крутясь в танце оказалась совсем рядом с их столом, и теперь, при каждом повороте вокруг своей оси, посылала Артемонову самые опасные взгляды. Матвей похолодел и покрылся мурашками. Мало того, что решительно нельзя было понять, чем Артемонов в его нынешнем помятом состоянии мог приглянуться царевне: даже жильцы, не говоря уж про Никифора и прочих молодых щеголей, смотрелись сейчас куда лучше него. А главное… какая же кара ждет совратителя царской сестры? Ведь стоит сейчас кому-то из приближенных царя обратить внимание на эту сцену, чтобы сделать дальнейшую судьбу Матвея поистине печальной. Дыба, плаха, четвертование – все это казалось слишком будничным – кроме, возможно, последнего. Кто знает, не сожгут ли Артеомнова, или, ради тяжести проступка, не вспомнят ли о старинном и полузабытом посажении на кол? Одно немного успокаивало: царевна была статна и, несмотря на московский раскрас, очевидно хороша собой. Она была похожа на брата своими большими карими глазами, крупными губами и слегка вздернутым носом. Из задумчивости Матвея вывели громкие хлопки в ладоши: это царь созывал к себе сестер и, собрав их в кучку, как наседка цыплят, отвел родственниц обратно к их золотой клетке, твердо пресекая попытки увернуться и еще поплясать.
Он вернулся за свой столик, и велел объявлять последнюю подачу блюд, которая должна была быть по возможности легкой и располагающей к мирному общению и разъезду по домам. К прочему спиртному добавились огромные посеребренные бочонки с медами, среди которых были красные и белые, ягодный и яблочный, вишневый, смородинный, можжевеловый, а также не менее полудюжины других сортов. Закуска была легкой: курица с бараниной, изюмом и шафраном, караваи с грибами и винными ягодами, сахарные орлы, впрочем, небольшие – не более пуда весом. К этому, разумеется, добавлялась арбузная, дынная и прочая пастила, финики и всех сортов пряники.
Алексей почти не притронулся к этому разнообразию, помрачнел, и объявил гостям:
– Пора мне, милостивые государи! Не обессудьте, веселитесь, но смотрите: кто со мной завтра к чудотворцу собирается, ложитесь пораньше – тронемся чуть свет.
С этими словами царь подошел к рындам, дал им знак идти с собой, и, душевно прощаясь по дороге со всеми встречными, удалился из горницы.
Глава 5
Насколько красива была прошедшая лунная ночь после снегопада, настолько же неприглядным и тяжелым было утро. Все вокруг было окрашено оттенками лишь одного серого цвета, свистел и завывал пронизывающий ветер, с неба немилосердно сыпал даже не снег, а какая-то ледяная крупа, больно обжигавшая кожу. Глядя на эту немилость природы казалось, что весна никогда не наступит, а холодная серость так всегда и будет высасывать из людей силы и тепло. Хмурыми были и немногочисленные участники царского поезда, ни свет, ни заря начавшие собирать вещи и закладывать лошадей. Хмурым был и появившийся из дворца царь с сопровождавшим его хмурым князем Одоевским. Почти без звуков, тем более, без привычного шума и свиста, поезд тронулся, и царский возок, сильно мотаясь из стороны в сторону, потянулся по обледеневшей колее на запад. К рындам, почти и не ложившимся спать, Алексей проявил человеколюбие и велел им ехать не на подножках возка, а в больших санях, которые тащили четыре старых мерина, и которые поэтому с трудом поспевали за поездом. Издалека, за много верст, стал виден стоявший на высоком холме старый монастырь, Саввина обитель, выглядевший сейчас, как и все вокруг, сурово и безрадостно. За темно-серыми, почти черными стенами виднелись серые глыбы соборов и трапезных, а купола почти сливались со светло-серым небом. Весь холм, на котором стояла обитель, порос высоким соснами, которые сейчас нещадно гнул и качал ветер. И все же всем хотелось поскорее оказаться там, за толстыми стенами, где была надежда найти тепло и уют. Близость монастыря была обманчива, и подъезжал к нему поезд несносно долго. Никифор Шереметев, вставший с утра в самом дурном расположении духа, время от времени высовывал голову из под покрывавших сани шкур, тяжело вздыхал, видя, что ехать еще долго, и потом несколько раз переворачивался с боку на бок, бурча под нос проклятья и всем монахам, и любителям утреннего богомолья, и своим родственникам, отправившим его в такое неудачное время в рынды. Все четверо постепенно крепко задремали, а проснулись от того, что сани, до этого шедшие плавно, начали немилосердно раскачиваться, подпрыгивать и трястись: поезд начал подниматься по извилистой и крутой дорожке, ведшей по склону холма к монастырю. Сверху, даже от ворот обители, открывался захватывающий дух вид на всю окрестность: серую ленту Москвы-реки, черные скелеты деревьев по ее берегам, дальние церкви и деревеньки. Но вблизи монастыря, версты на две, было только ровное и белоснежное поле. Заметно повеселевший царь, выскочив из возка, велел рындам обогреться, прийти в себя и, главное, как следует помолиться, да приходить в трапезную на песнопения.
Когда рынды час спустя зашли в старинное, низенькое и ушедшее на несколько вершков в землю здание трапезной, они сразу приободрились: пахло свежеиспеченными пирогами, монастырским хлебом и вином, а из глубин трапезной доносилось стройное пение. Поклонившись и перекрестившись на развешанные повсюду образа, стараясь ни одного не пропустить, Артемонов вместе с товарищами зашли в палату, где не без труда нашли себе свободное место на скамьях. Собрание было из тех, где будешь в тесноте, да не в обиде. Во главе большого стола сидел сам Алексей в монашеской одежде, в окружении игумена, келаря и прочих старцев, которые самозабвенно выводили какой-то простоватый, но приятный на слух распев, царь же руководил певцами, указывая кому, когда и насколько громко вступать. Помимо монашеской братии, в палате были и все приехавшие царедворцы, а также и с полтора десятка стрелецких голов разного чина. Все, в меру своих сил и способностей, подпевали царю и его капелле. Столы ломились от пирогов, хлеба и многочисленных кувшинов с вином, а монастырский мед стоял отдельно в бочках, хоть и не серебряных, но весьма объемистых. Одним словом, в трапезной было так тепло и весело, что сразу забывался негостеприимный мир, оставленный за порогом. Рынды отдали должное и вину, и медам, и закуске, да так, что Матвею и жильцам пришлось удерживать Никифора, решившего немного сплясать. Время летело незаметно, но вдруг дверцы палаты распахнулись, и в нее вошел богато наряженный дворянин с протазаном. Вся его одежда и лезвие протазана были покрыты инеем, в бороде висели сосульки, а вместе с дворянином в горницу словно ворвалась волна холода. Он почтительно, но не слишком раболепно поклонился царю и, получив дозволение говорить, произнес:
– Великий государь! Великий государь патриарх Московский и всея Руси Никон велели о твоем царском здоровье спрашивать. А о себе говорят, что, Божьей милостью, здоровы.
– Благодарю, боярин! Отвечай великому государю, что мы здоровы, и о его здоровье спрашивай, скажи: "Государь царь жаловал, просил прийти к нему хлеба есть". Да что же он сам не зашел, на улице стоит?
Посланец, словно не расслышав последнего вопроса, поклонился в пол, развернулся и вышел из палаты. Царь помрачнел и долгое время сидел молча, притихли и все собравшиеся. Наконец Алексей резко поднялся с места и направился к выходу.
– Бояре! – обратился он к рындам – Идемте-ка со мной. Великий государь к нам своего дворянина прислал, надо же и нам патриарха уважить. Да вы, милостивые государи, продолжайте трапезу. Семен Григорьевич! Приготовьте патриарху и всей свите места, да закусок принесите.
Князь Одоевский, чувствуя дурное расположение царя, с озабоченным видом устремился вслед за Алексеем и рындами.
Стоило царю и его сопровождающим выйти на улицу, как тут же особенно сильный и холодный порыв ветра чуть было не сбил их с ног. Первое время разглядеть что бы то ни было в пелене снега и поднявшегося тумана было нельзя, однако вскоре через нее проступила высокая фигура патриарха и застывших рядом с ним четырех дворян с протазанами. Алексей кинулся было навстречу Никону с теплыми приветствиями, однако встретил такой холодный взгляд патриарха, что царь отошел назад и растерянно опустил глаза к земле. Патриарх долго молчал, а все новые и новые порывы злого ветра трепали одежду и осыпали всех колючим снегом. У князя Одоевского, наконец, сдали нервы, и он забормотал что-то примирительно, однако, как и ранее царь, был награжден таким взглядом, что быстро оборвал свою речь на полуслове.
– Хорошо же ты меня, великий князь, встречаешь, а еще лучше в Москве оставил – произнес наконец патриарх, "– От Бога в грех и от людей в стыд… Бога молю за тебя, государь, по долгу и по заповеди блаженного Павла-апостола, который повелел прежде всего молиться за царя, но щедрот твоих ничем умолить не могу. Ничего аз, грешный, не получил, кроме тщеты, укоризны и уничижения. Было время, я молчал, но теперь, решившись удалиться в места пустынные, расскажу тебе о твоем же царстве. Говорят люди: "Носи платье разное, а слово держи одинаковое" – да то не про тебя, великий государь. Ты всем проповедуешь поститься, а теперь и неведомо кто не постится ради скудости хлебной: во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего. Нет никого, кто бы был помилован: нищие, слепые, хромые, вдовы, чернецы и черницы – все данями обложены тяжкими, везде плач и сокрушение, везде стенание и воздыхание, нет никого веселящегося во дни сии. Видел я сон, как Петр-митрополит встал из гроба, подошел к престолу, положил руку свою на Евангелие, и начал Петр говорить: "Брат Никон! Говори царю, зачем он святую церковь и народ обидел, книги святые бесстрашно переписывает, да древние уставы апостольские и святоотеческие любодейски меняет? Многий гнев божий навел на себя за то: дважды будет мор вскоре, и столько народа перемрет, что не с кем ему будет стоять против врагов его. Знаешь ли, неправедный царь, что было древле за такую дерзость над Египтом, над Содомом, над Навуходоносором-царем?!"
Вор! – Алексей во все время тирады Никона стоял потупившись, только все больше наклоняясь к земле, но затем распрямился и с перекошенным лицом направился к патриарху, все громче и громче выкрикивая ругательства – Нехристь, собака, самоставленник, мужик! Б…дский сын!
"– Ах ты, враг креста Господня, сатанин угодник, ненавистник рода христианского!" – отвечал, не смешавшись, Никон, "– Дай мне только немного времени, я тебя, великий государь, оточту от христианства, у меня уже и грамота заготовлена!"
Когда показалось, что ссора двух великих государей закончится чем-нибудь и вовсе дурным, над двором раздался внушительный низкий голос.