Следующий день был ясным и морозным, и яркое мартовское солнце преобразило Москву. Заблистали все многочисленные кремлевские купола, и даже полурастаявший серый снег, в который, как в рубища, были наряжены все улицы, превратился в сияющие ризы. На небе не было ни облачка, а солнце, несмотря на ранний час, стояло уже высоко. Кремль застыл в непривычной тишине: не слышалось ни криков извозчиков, ни скрипа полозьев, ни конского топота. Однако ошибся бы тот, кто подумал, что здесь было безлюдно. Вся Соборная площадь и все прилегающие к ней проулки были заполнены людьми, но собравшиеся хранили полную тишину, лишь изредка решаясь пошептаться с соседом. На папертях всех соборов и рядом с ними стояли сотни служилых людей не самого высокого чина – те, что не могли даже в этот день нарядится в соответствующий празднику наряд: в основном стрелецкие полуголовы, стольники и стряпчие низших разрядов, и, конечно, часть бесчисленного множества кремлевских жильцов. Между ними было и немало рядового духовенства, не из тех, конечно, чинов, которые должны были принимать участие в празднике, да и простого народа собралось уже достаточно, особенно много прибежало мальчишек. Они бы давно разгалделись так, что звона с Ивана Великого не услышишь, но взрослые пресекали их буйство самыми суровыми мерами, поэтому детвора вела себя смирно, и, рассевшись по рундукам и крышам, насупившись, ожидала начала действа. На самой Соборной площади располагался помост, огороженный расписными решетками и покрытый дорогими коврами, а рядом с ним стояли два трона – царский и патриарший, украшенные резными столбцами и искусно расписанные травами, среди сплетения которых иногда выглядывали головы самых разных зверей, в основном никем не виданных. Оба трона были щедро обиты бархатом, аксамитами, парчой, и всеми прочими дорогими тканями. Налетавшие порывы сильного и злого мартовского ветра нещадно трепали ковры и ткани, заставляли скрипеть и пошатываться из стороны в сторону помост и оба трона. Солнце, скрывавшееся до поры до времени за соборами, палатами и кремлевским холмом, вдруг вырвалось на свободу, и так ярко осветило площадь, что большинство собравшихся были вынуждены отвернуться или прикрыть лицо рукой. Сияние каждой золотой нити и каждой медной или серебряной пряжки стало нестерпимым, а все складки дорогих тканей, и каждый из множества бывших на площади флажков и хоругвей, вдруг затрепетали под новым порывом ветра. Одновременно с этим раздался давно ожидавшийся, и все же заставший всех врасплох удар колокола, который заставил собравшихся вздрогнуть и выпрямиться. Это был очень низкий, тяжелый и протяжный звук, который мог издать только колокол невообразимой величины, такой, что люди, видевшие его на вершине старинной колокольни, не могли и представить себе его настоящего размера. Чудо-колокол ударил еще несколько раз, а потом к нему присоединились с десяток его меньших собратьев. Услышав перезвон, на площадь повалили со всех сторон все высокие чины, которые и должны были составлять красу празднества, а сероватые до сих пор паперти, отдававшие кое-где и армяком, вскоре заблистали золотными кафтанами. Вышли бояре и окольничие, каждый со своей свитой, стольники и стряпчие из старомосковских фамилий, а также и богатые купцы, наряженные, порой, побогаче самых знатных дворян. Вкус зрителя, искавшего чего-то необычного, также легко мог быть удовлетворен: на паперть Архангельского собора вышли польские и цесарские послы, а за ними и с два десятка запорожских казаков, во всей своей степной красе. Бритые головы с чубами, необъятные шаровары и блиставшие золотом, даже на фоне боярского собрания, одежды, на миг заставили уже начинавшую шуметь площадь притихнуть.
Через какое-то время в колокольном звоне послышалось что-то новое и серьезное. Звук колоколов становился все ниже и ниже, доходя уже до тревожности. И этот звон, наконец, как будто заставил распахнуться тяжелые двери Успенской церкви, и оттуда, под громкое пение, сначала вышли несколько десятков священников в богатейшем облачении, с иконами и хоругвями, а за ними и сам патриарх в покрытом вышитыми золотом черно-белыми крестами и видимым за несколько верст саккосе. Колокольный звон тут утратил свою тревожность и стал радостным и возвышенным, а из собора выходило на площадь, сохраняя стройность ряда, все больше и больше духовенства, превосходившего яркостью своего наряда и дворян, и купцов, и даже притихших от такого зрелища казаков. Патриарх с причтом довольно долго ходил по площади, благословляя всех встречных, а людское море, как будто по нему проходила волна, падало на колени при приближении иерарха. Наконец, Никон подошел к одному из поставленных на площади тронов, но не стал садиться, а перекрестился несколько раз и остановился в ожидании. Колокольный звон вновь стал тревожным и равномерным, подготавливая собравшихся к чему-то не менее важному.
Вскоре открылись двери Благовещенского собора, и оттуда стали рядами по трое выходить дворяне в горлатных шапках и парадных кафтанах. Когда уже сотни две царской свиты оказались на площади, из дверей показался и сам государь в блиставшем золотом и драгоценными камнями платне, отороченной мехом шапке и серебряным жезлом в руке. Следом за ним вышли из храма ближние люди и знатнейшие бояре, вновь удивившие роскошью своей одежды уже много видевшую площадь. Царь самой короткой дорогой направился к ожидавшему его патриарху, а оказавшись рядом с ним, согнулся в глубоком поклоне, прося благословения. Никон благословил государя, а затем стоявшие рядом священники поднесли ему богато украшенное Евангелие и древнюю икону, в честь которой был праздник. Алексей целовал книгу и образа, а потом упал на колени и долго молился. Затем царь и патриарх заняли свои места, и мимо них потянулась процессия митрополитов, архиепископов, епископов, а затем и более мелких духовных чинов. Все они кланялись государю, а тот кивал головой и крестил проходивших. Они проходили дальше, и с куда большим подобострастием кланялись патриарху, некоторые даже успевали, невзирая на спешку, упасть перед святителем на колени. Тот, как будто нехотя, благословлял синклит, да и то не всех, а через одного. Когда долгий поток духовенства миновал духовного и светского владык, началась служба, продолжавшаяся более двух часов.
По окончании ее, патриарх поднялся со своего места и произнес длинную речь, завершившуюся поздравлением царя и пожеланием ему и его семейству здоровья. Большинству собравшихся было ни слова не разобрать из того, что говорил Никон, но этого и не требовалось: сам звук его голоса и то, как говорил патриарх, завораживало любого слушателя. Царь высоким, немного испуганным голосом, поблагодарил святителя за поздравления, и повалился на колени, прося благословения. Алексей, под огромной тяжестью своего праздничного платья, упал бы ниц, если бы его вовремя не поддержали спешно подбежавшие стряпчие его свиты. Царь многократно крестился и что-то говорил патриарху, а тот время от времени, не кивая, неспешно поднимал руку для благословения. Наконец, оба великих государя сели вновь на свои троны, и мимо них потянулся новый поток, на сей раз дворянский и сановный. Один из самых почтенных бояр, седовласый человек высокого роста, также говорил поздравительную речь, которая, не будь до нее речи патриарха, звучала бы очень торжественно и внушительно. Даже издалека было видно, что Никон слушал речь боярина с крайним раздражением и буквально не мог усидеть на месте. Едва дождавшись слов, которые можно было воспринять как начало завершения боярской речи, патриарх вскочил, торжественно поднял руки вверх и пропел густым басом:
– Государю царю и великому князю всеа Руси Алексию – многие лета!
Новые порывы ветра развевали его темные длинные волосы и саккос. Это было знаком к общенародному поздравлению, и теперь уже вся площадь, не исключая стоявших в карауле солдат и стрельцов, ударила челом, а многие упали наземь. Этот обряд повторялся несколько раз, пока царь не поднялся со своего места, не поклонился народу в ответ, и не показал жестом, что он вполне доволен поздравлениями.
Пришло время крестного хода, и царь вместе с патриархом направились в сторону Троицких ворот сквозь строй стоявших на стойке стрельцов в парадных кафтанах. Шествие было таким же, и даже более многолюдным, чем прежде, когда царь выходил из собора, к нему теперь присоединилось еще множество духовных и светских чинов. В главе хода шли в основном молодые и благообразные священники, несшие иконы и хоругви, тогда как наиболее знатные участники процессии, в парче и горлатных шапках, располагались сразу позади царя и патриарха. На выходе с площади участников крестного хода встречало огромное резное сооружение из дерева, ярко расписанное суриком и увешенное невообразимым количеством свечей в блестящих медных подсвечниках. Судя по тому, что внутри него ярко полыхал огонь, отгороженный решеткой, можно было заключить, что сооружение должно было представлять исполинскую печь. Вскоре стало ясно и его назначение: два человека в длинных красных юбках, оплечьях из медных пластинок и медных же расписных шапках подводили к печи троих юношей, по виду – певчих, в простых полотняных одеждах и свечами в руках, связанных толстой грубой веревкой. Это был трое отроков, которых, согласно легенде, должны были сжигать в печи халдеи, то есть те самые двое в ярких нарядах. Поскольку легенда в своем первоначальном виде была уже давно забыта, то никто не знал, чем же так провинились отроки перед халдеями, или же последние решили их сжечь исключительно по своей злобе. Но подобных знаний и не требовалось толпе, которая встретила появление отроков оглушительным ревом и свистом, несмотря на то, что действо в этот день повторялось уже не менее пяти раз. Отроки, дождавшись тишины, вознаградили благодарных слушателей красивым жалостным пением на разные лады, которым руководил строгого вида дьякон. Халдеи терпеливо ждали окончания пения отроков, опершись на вырезанные из дерева и покрашенные зеленой краской пальмовые листья. Особенно наглые мальчишки из толпы кидали в злодеев снежки и прочую мелочь, что те, видимо, в силу долгой привычки, сносили совершенно безмятежно. Наконец, халдеи, не торопясь и позвякивая своим медным нарядом, прошли куда-то за печь, после чего в ней взвился столб вырывавшегося наружу пламени, жар которого можно было почувствовать и в трех саженях. Отроки, стоявшие к печи куда ближе, запели еще более высокими и жалостливыми голосами. Тем не менее, когда огонь поутих, им пришлось, сопровождаемым халдеями, войти внутрь печи. Стражники, оставив отроков внутри жаровни, снова направились за нее. Когда неискушенные зрители уже ожидали самой печальной для отроков развязки, в печи, вместо взрыва пламени, раздался жуткий треск и грохот, и в нее свалилась откуда-то сверху исполинская деревянная фигура ангела с пухлыми щеками и огромными, грозными глазами. Отроки, по команде диакона, запели благодарственную песнь и взяли ангела за крылья, а тот, покачиваясь на поддерживавших его веревках, стал медленно летать внутри печи по кругу. Пройдя три круга, отроки отпустили своего спасителя, и тот начал рывками подниматься вверх. В это время из-за печи вышли с виноватым видом и опущенными головами халдеи, и вывели торжествующих отроков из чудовищного очага. Затем все пятеро выстроились в ряд, и начали петь уже все вместе, причем выяснилось, что халдеи делают это ничуть не хуже отроков. К ним присоединились еще дюжины три певчих, стоявших неподалеку, и этот хор начал многолетствовать государю и патриарху, а халдеи, не переставая петь, принялись ходить взад и вперед, высоко подняв пальмовые ветви.
Царь наблюдал за действом без большого интереса, но с милостивым выражением, тогда как по суровому лицу патриарха было видно, что подобные бесовские игрища ему совсем не по душе.
Глава 11
Пока Алексей и Никон наблюдали за Пещным действом, за ними самими, среди остальных, наблюдали две пары удивленных глаз. Неподалеку, чуть ли не в сажени от великих государей, стояли на стойке два стрельца: один повыше и поплотнее, с темно-русой бородой и широким, заметно выдающимся вперед носом, а второй – пониже, худощавый, с козлиной светлой бородкой и выбивающимися из-под шапки слегка вьющимися волосами. Оба были в темно-синих кафтанах и малинового цвета шапках, с бердышами и саблями на боку. Они ничем не выделялись из ряда своих сослуживцев, стоявших ровным строем со знаменами, барабанами и блестящим от долгой полировки оружием. Сначала внимание обоих, разумеется, привлекла фигура патриарха: высокого роста, но казавшийся исполином в своей высокой митре, могучий, в ярком белом саккосе с черными крестами, под которым, как часто говорили, скрывались пудовые вериги, с тяжелым посохом черного индийского дерева с серебряным навершием, с длинными, почти до пояса волосами – патриарх не мог не притягивать изумленных взглядов. Подивившись на него, стрельцы начали рассматривать государя, точнее, как говорили тогда на Москве – второго государя. Царь был в своем праздничном наряде: порфире, великолепном кафтане, Мономаховой шапке и бармах. Все это, не исключая и царских башмаков, блистало золотом, серебром, драгоценными камнями и жемчугом. На груди, на богатой перевязи, висел огромный крест, должно быть, не менее десяти фунтов весом. Государь опирался на серебряный жезл, однако и он не помог бы ему устоять на ногах, если бы его не поддерживали с двух сторон под руки ближние бояре, сами наряженные разве что немногим беднее царя. Стрелец с козлиной бородкой рассматривал патриарха и царя с детским интересом, приоткрыв немного рот, а его носатый товарищ изображал равнодушие, но только до тех пор, пока взгляд его не упал на одного из сопровождавших государя бояр. Увидев своего давнего знакомца, князя Долгорукова, Артемонов – а это был именно он – дернул от неожиданности головой, и, сглотнув, с надеждой уставился прямо на вельможу. Юрия Алексеевича нелегко было узнать: той простоты, с которой он общался с городовыми дворянами на смотре, и в помине не было, и теперь и вся фигура его и лицо изображали соответствующую моменту важность. Конечно, он и не думал смотреть на одного из сотен стрельцов. Где-то позади государей виднелась и статная фигура князя Одоевского, но тот настолько высоко задрал подбородок и закатил глаза, что не видел не только бедного Матвея, но и вообще никого вокруг. Да и нельзя было надеяться, что он вдруг вспомнит одного из бесчисленных промелькнувших перед его глазами провинциальных дворян, а если бы и заметили бояре Артемонова, то как узнали бы вчерашнего сына боярского и будущего рейтара в рядовом стрельце? Если бы и узнали, то подумали, что померещилось.
Конечно, за прошедшие сутки Артемонов успел отчасти смириться со своей стрелецкой участью, а друг его Архип Хитров и вовсе радовался избавлению от рейтарской скверны. Мирон Артемонов, приказав своим подчиненным много не болтать, особливо с дьяками, отвел Матвея и Архипа в свою избу в Цареве городе, к северу от Кремля на Тверской дороге, а точнее, в одном из бесконечных отходивших от нее переулков, велел им располагаться по-домашнему, напоил так, что теперь праздничная стойка давалась друзьям с большим трудом, а, кроме того, выдал стрелецкие кафтаны, шапки и бердыши. Широко махнув рукой, он велел считать им теперь себя служащими его сотни, и пообещал в скором времени повышения до десятников и других чинов, более приличных дворянам. Матвей, в отличие от Архипа, испытывал от этого мало радости, так как еще вчера перед ним открывалась самая широкая дорога продвижения по службе в немецких полках, которые он хорошо знал и считал куда полезнее на войне, чем погрязших в шитье барабанов и торговле лаптями стрельцов. Однако после их кремлевских похождений быть не на дыбе и не на плахе, а на государевой службе, уже было большой удачей, да и служить вместе с братом Матвей был рад. Вдали маячила надежда на челобитную, которая должна была вскрыть злоупотребление приказных дьяков и вернуть Артемонову доброе имя и рейтарское звание, но Матвей, привыкший трезво смотреть на жизнь, особенно после тяжелой попойки, не собирался слишком уж предаваться этой надежде. Да и из Архипа, целый час на коленях перед образами благодарившего Создателя за избавление от службы в немецких полках, союзник теперь был плохой. Поэтому, осмотрев вечером пьяным мутным взором свой новый мундир, Артемонов махнул рукой и завалился спать. Но теперь, при виде Долгорукова и Одоевского, надежда появилась вновь. Хотя, рассудив здраво, на что можно было рассчитывать и в том случае, если бояре заметят его? Как объяснить пребывание будущего рейтара на стойке в стрелецком кафтане? Да и дьяки, начнись разбирательства, своего не упустят, распишут и его, и Архипа как распоследних воров и буянов, да еще и бунтовщиков – царевых стрельцов прямо в Кремле бить добрые подданные не станут. Случись это, не только им двоим достанется, но и брату Мирону не поздоровится за укрывательство подобных злодеев. Нет, уж лучше смириться со своей участью, и постараться выслужиться в стрельцах, а станет невмоготу – сбежать обратно в свой город. Ну а начнется война – там прямой путь будет в немецкие полки, хоть и из стрельцов, поскольку толковые начальные люди и в мирное время наперечет, а в войну и вовсе на вес золота станут: будет и у Матвея свой счастливый случай. Так думал, не без тоски, про себя Артемонов, глядя на медленно удалявшегося Долгорукова, пока взгляд его не упал на лицо повернувшегося вполоборота царя, которого Артемонов, погруженный в свои невеселые мысли, до сих пор внимательно не разглядывал. У Матвея, и без того из последних сил державшегося на ногах, потемнело в глазах: перед ним стоял тот самый молодой монах, с которым он не так давно имел диспут о рейтарской тактике. Через мгновение царь повернулся, и взглянул прямо в глаза Матвею – сомнений теперь быть не могло, государь и тот монашек были одним и тем же человеком. Темень в глазах Артемонова сгустилась, ноги ослабли, и он, к ужасу Архипа и всей стрелецкой братии, стал медленно оседать на землю. Пока сознание покидало Матвея, он успел подумать о том, как это чудно: никогда он не отличался большой впечатлительностью, ну а в обморок и вовсе не падал ни разу в жизни. Но на душе, как ни странно, было легко, и Артемонов с любопытством наблюдал за тем, как гаснет свет, и как проносятся перед ним многочисленные кремлевские купола и кресты.
Очнувшись, Матвей зажмурил глаза от бьющего прямо в глаза яркого солнца, а также от головной боли. Было очень холодно, все тело бил озноб, и особенно было тяжело от того, что не было и не предвиделось никакой возможности согреться. Артемонов прекрасно помнил все, произошедшее перед его потерей чувств, и теперь вовсе не хотел открывать глаза, разумно полагая, что вряд ли ему предстоит увидеть что-то хорошее. Так и вышло: как только его веки начали потихоньку расходиться, Матвей увидел прямо перед собой на редкость странную и неприятную рожу. Она была вся расписана яркими румянами и присыпана рыжей пудрой, в стороны топорщились огромные усы и нечесаная и, кажется, тоже крашеная борода, а сверху эта странная голова была увенчана треугольным медным шлемом. Плечи создания были украшены какими-то тряпками и перьями, в основном также ярко-рыжей раскраски. Из-под слоя румян на Артемонова внимательно смотрели два карих глаза. Уже начинало темнеть, и позади образины виднелись сизые сверху и темно-малиновые снизу облака, создававшие самое мрачное настроение. Матвею пришло в голову, что, вполне возможно, он уже умер, а точнее – немедленно после столь позорного происшествия, как падение на праздничной стойке, ему отрубили голову, чего, по совести говоря, он за такой проступок и заслуживал. В таком случае, уставившаяся на него харя принадлежала какому-то мелкому сатанинскому служке, так как в рай, по грехам своим, Матвей попасть не рассчитывал. Но немного поодаль, за плечами беса, виднелась целая стайка детей и подростков, с интересом наблюдавших за происходящим. Ни на чертенят, ни, тем более, на ангелов они не походили, а были самыми обычной московской дворовой ребятней, наряженной и замотанной в самое невероятное, нашедшееся в их избах тряпье. Сознание постепенно возвращалось к Артемонову, и он вдруг понял, что уставившееся на него сатанинское отродье это никто иной, как один из участвовавших в до смерти ему надоевшем действе халдеев.
– Очнулся? Ну, хорошо. Где стоишь?
– Да какой там стою, подняться бы…
– Не дури, живешь где?
– Да во Входоиерусалимском переулке, у брата своего, Мирона Артемонова…
– Знаю, знаю. Ты, боярин, сегодня будь дома вечером, никуда не ходи – за тобой придут. Да не бойся, дурного не будет. Может быть, что и наоборот… Ладно, будь здоров! Да пей поменьше перед стойками – не каждый раз так все хорошо обернется. Я вот прежде перед действом завсегда чарку опрокидывал, и не одну, а потом один раз… Ну да ладно, Бог даст, о том еще поговорим, теперь идти надо.
Стоило халдею, позвякивая медной чешуей, отойти, как к Матвею подбежали несколько стрельцов мироновой сотни, включая и Архипа Хитрова, и принялись, озабочено переговариваясь, его поднимать. Обернулось их усердие тем, что Матвей, который и сам бы без труда поднялся на ноги, еще не раз подскальзывался и падал, и начал, в конце концов, ругать последними словами стрельцов, требуя, чтобы они прекратили ему мешать. Через некоторое время появился и Мирон, глядевший на брата со смесью удивления и гордости. Он разогнал бестолковую толпу незваных матвеевых помощников, и тот, наконец, смог толком подняться. Матвей, который вновь почувствовал пронизывающий холод и боль сразу во всем теле, с облегчением обнял брата.
Глава 12
Матвей Артемонов поднялся со скамьи, и в который раз прошелся взад-вперед по тесной, освещенной лучиной комнатушке. Он остановился возле узкого, закрытого ставнем окошка, и еще раз выглянул в щелку во двор, чтобы опять увидеть двух присыпанных снегом стрельцов и кусок крытой деревом каменной лестницы, поблескивавшей мартовским гололедом.
– Да будет тебе, Матвей! Авось не съедят. Кабы ты провинился – был бы сейчас в ином месте, а так государь тебя приблизил, в Верх к себе взял. Радоваться надо, ей Богу! А ты как медведь на псаревом дворе мечешься. Присядь на лавку и отдохни, завтра день длинный.
Эти слова матвеева земляка, кремлевского жильца из его же города, не могли сейчас успокоить Артемонова. После того, как он пришел в себя, поднялся с кремлевской земли и пошел, в обнимку с Мироном, в сторону Тверской дороги, произошло слишком многое. Промежуток между своим падением и возвращением в сознание он знал со слов брата. В тот миг, когда Матвей встретился взглядом с царем, тот был удивлен не меньше Артемонова. Увидев, что его старому монастырскому знакомцу стало дурно, Алексей немедленно отправил к нему находившегося рядом Долгорукова, который также приметил Матвея. Царь, несомненно, подошел бы к нему и сам, однако ему нужно было спешить, чтобы успеть в такой великий праздник навестить знаменитого Зиновия-расслабленного, лежавшего у Покровских ворот. Поняв, что Артемонов не скоро придет в себя, князь Юрий Алексеевич подозвал к себе одного из халдеев, и дал ему указания с таким строгим видом, что бедный участник действа чуть не присоединился к лежащему без чувств Матвею. Дальнейшее Артемонов помнил и сам. Вечером Мирон отправился на традиционный кулачный поединок стрельцов со служилыми немцами, который должен был пройти вблизи Немецкой слободы, на северо-востоке столицы. В этот раз побоище обещало собрать невиданное количество участников, чуть ли не по тысяче человек с каждой стороны. Мирон, в предвкушении, сиял, как начищенный самовар, и горько сокрушался, что брату придется пропустить такое событие. Матвей, который не так был расположен к кулачным боям и считал их, в общем-то, детским развлечением, был в глубине душе доволен, что есть повод избежать участия в драке, хотя посмотреть на служилых немцев в деле ему и хотелось. Но когда Мирон ушел, и Матвей остался вдвоем с Архипом в ожидании государева посланника, Артемонов так разволновался, что начал искренне жалеть о том, что не может быть сейчас вместе с братом, хоть и под немецкими кулаками. Архип переживал не меньше Матвея и, в отличие от неподвижно уставившегося в окно Артемонова, бегал взад вперед по низенькой комнатке и безостановочно что-то говорил. Сводилась его речь к тому, чтобы Матвей его не забыл при царском дворе, и замолвил за Хитрова словечко. Только, спохватывался Архип, просил бы лучше Матвей о том, чтобы его определили в поместный полк, а не к немцам. Матвей молча кивал на все, что говорил Архип. Ближе к ночи со двора раздался собачий лай и крики мироновой жены, которая, судя по всему, прогоняла каких-то ломившихся на двор оборванцев. Матвей с Архипом решили помочь хозяйке, и направились к воротам, где и увидели двух неприглядных мужичков, которые, может быть, и не выглядели оборванцами, но одеты были так, что легко затерялись бы в рыночной толпе: в серые потрепанные кафтаны, суконные штаны и шапки с опушкой. Немного не шли к этому наряду только добротные кожаные сапоги со шпорами.
– Кого ищете, православные? – поинтересовался Матвей.
– Да вот же мы старушке вашей уже с полчаса втолковать пытаемся… Есть тут Матвей Сергеев сын Артемонов, боярский сын?
– Да я тебя коромыслом сейчас, пень ты трухлявый! Старушку нашел!
– Погоди, Марфа. Я Артемонов Матвей.
– Собирайся, Матвей Сергеевич. Куда – сам знаешь, так что лишнего не бери. Саблю прихвати, а вот ружье, коли есть, дома оставь. А мы на улицу выйдем, а то больно у вас кобели злые.
Обнявшись на прощание с Архипом и Марфой, Артемонов отправился в путь. Ночью по узким, кривым и обледенелым улочкам Москвы путешествовать было еще менее приятно, чем днем, но, долго ли, коротко ли, компания в полном молчании, которое Матвей не пытался нарушать, добрела до Кремля, миновала Троицкую башню – стрельцы пропустили их, не сказав ни слова – и оказалась возле северного входа в царский дворец.
Артемонов, который до этого видел жилище самодержца и его семьи только издалека, был немало удивлен и разочарован. Дворец оказался нагромождением каменных и деревянных строений, разве что своими размерами отличавшимся от двора какого-нибудь средней руки помещика, а то и богатого крестьянина. Даже каменные здания были выстроены наподобие изб: приземистых и с наличниками на трех окнах в ряд. Некоторые строения выделялись размерами, и были в два, три и даже четыре этажа, однако и они не отличались изяществом и красотой. За редким исключением, каждое каменное здание имело деревянную надстройку, иногда больше высотой, чем само основание. Все эти сооружения, расположенные, к тому же, по склону весьма крутого Боровицкого холма, соединялись между собой всевозможными переходами, лестницами и сенями. Поверх всего этого беспорядка были надстроены во множестве башенки и терема, которые придавали сказочный вид дворцу, если разглядывать его издали, однако сейчас были мало заметны. Кое-где в окнах теремов горел свет, и Матвей представлял себе за ними склонившихся над прялкой или вышивкой царских дочек или сестер, но в общем громада дворца была погружена во тьму. Ну а внизу, где находился Артемонов с царевыми слугами, все выглядело куда как буднично. Мощеные корявыми камнями и костями скотины мостовые были присыпаны соломой с немалой долей навоза, вокруг то и дело попадались то коновязи, то поленницы дров, а то и просто самые настоящие, сбитые кое-как и наспех, сараи. Спутники Матвея по-прежнему молчали, однако со значением посматривали на него: мол, любуйся – не каждый день во дворец попадешь.
Наконец, когда Артемонову показалось, что они вечно будут бродить по дворцовым закоулкам, его спутники свернули под какой-то низенький кирпичный свод, для чего всем пришлось хорошенько пригнуться, и постучались особым стуком в деревянную дверь из толстых и грубых досок. Дверь почти мгновенно и без малейшего скрипа отворилась, и вошедших встретили два человека весьма необычного вида. Они были наряжены во что-то очень похожее на монашеские рясы и клобуки, а на шее у них были большие, но по-монашески скромные кресты, а также костяные четки. Но висевшие у служителей дворца на боках сабли мешали принять их за иноков, да и глядели на гостей они вовсе без монашеского смирения, а скорее подозрительно и оценивающе. Рассмотрев как следует Матвея, они молча кивнули головой, а пришедшие с Артемоновым так же беззвучно кивнули головой и исчезли, лишь один из них хлопнул слегка Матвея по плечу. Дверь закрылась, и Артемонов с любопытством начал разглядывать первое открывшееся перед ним помещение царского дворца. Это был довольно высокий каменный подклет, весьма чистый и хорошо освещенный, недавно побеленный, но начисто лишенный всяких украшений, за исключением нескольких расставленных в нишах стен образов с лампадами. Было видно, что и за образами, и за лампадами тщательно следят. Воинственные монахи дали Матвею знак следовать за собой, и они пошли сначала вверх по деревянной лестнице, потом по длинному переходу, потом снова по лестнице, но вниз, где им пришлось пройти еще один подклет, где были в образцовом порядке сложены кадушки, деревянные ведра, ковши, березовые и дубовые веники – словом, все необходимые для бани принадлежности. Густой лиственный дух и ощущение уюта этой комнатки потом долго вспоминались Матвею. Дальше последовало множество лестниц и переходов, каменных и деревянных. Их было так много, что Артемонов бы подумал, что сопровождающие целенаправленно его запутывают, если бы он до этого не видел нагромождения дворцовых зданий снаружи. По такому муравейнику, без сомнения, можно было бродить и гораздо дольше, особенно с непривычки. Матвей был немало удивлен простотой внутреннего убранства дворца, но не решался поделиться этими впечатлениями со своими спутниками: те все время молчали и имели такой вид, который меньше всего располагал к пустым разговорам. Наконец, Артемонова привели в ту самую комнатушку, где он и встретился со своим земляком-жильцом Еремеем Пятовым. Того, как понял Матвей, именно для того и подсадили к нему, чтобы развлечь разговором и немного просветить по части принятых во дворце обычаев. Первое вполне удалось, так как обсудить двум землякам, заброшенным далеко от родного города, было чего. А вот от мысли запомнить все тонкости кремлевского этикета и распорядка Артемонов сразу отказался, поняв, что ему это не по разуму, и только посмеивался да махал рукой на рассказы Еремея. Некоторым из этих рассказов, посвященных роскоши и пышности главных палат и проходящих в них церемоний, Матвею, до сих пор видевшему во дворце только добротные, но весьма скромные горницы и подклеты, не особенно и верилось. Наконец, пришло время ложиться спать, и земляки, помолясь, расположились на стоявших вдоль стен двух больших сундуках. К Артемонову, однако, сон ну никак не шел, и, проворочавшись с час, он встал, подошел к окошку, и стал рассматривать ту небольшую часть двора, которая была в него видна. Вскоре проснулся и Пятов, и принялся успокаивать Матвея.
– Ладно, Матвей Сергеич, раз не спится тебе, послушай вот еще про то, как грузинского царя встречали. Приехал он, страдалец…
В этот миг раздался короткий стук в дверь, она открылась, в комнату вошел один из сопровождавших Матвея монахов-войнов и кивком головы позвал Артемонова с собой. Тот немного растерянно взглянул на Еремея, потянулся к нему, чтобы обняться на прощанье, но Пятов почти испуганно махнул рукой – мол, иди, не заставляй ждать. Матвей все же потратил время на то, чтобы последний раз перекреститься на образ в углу и поклониться, и решительно подняв голову, вышел из горницы.
Глава 13
В этот раз кремлевскими лестницами и переходами Артемонова вели недолго: пройдя по той же галерее, где была и его горница, Матвей оказался перед низенькой дверью, ничем не примечательной перед другими. Его сопровождающие на удивление ловко и одновременно проскочили внутрь, и из-за двери раздалось: "Дозволь, государь!". Государь, по всей вероятности, дозволил, и Артемонова то ли провели, то ли втолкнули в небольшую светлицу. Она, в общем, ничем не отличалась от той, где он был до этого. Простые побеленные кирпичные стены с закругленными кое-где сводами, узенькие, закрытые ставнями окошки, сундуки по углам. Только вместо убогих лучин освещалась эта комнатка масляными лампами, не считая стоявших у довольно большого иконостаса лампад. Да под окном стояло что-то вроде поставца, на котором лежало несколько книг, одна из которых была открыта на середине. Еще несколько тяжелых томов стояли на подвешенной к стене полке, каких Матвей до сих пор не видел. Около поставца на резном черного дерева стуле сидел царь Алексей в том самом монашеском одеянии, в каком он впервые встретился Артемонову. На голове его была тафья, а в руках – четки, которые царь неторопливо перебирал. Прямо над Алексеем висела большая парсуна на холсте, изображавшая Иоанна Грозного в парадном платье и со скипетром. Смуглое, с ястребиным носом лицо сурового царя внимательно и довольно ехидно смотрело на всякого, находящегося в комнате. Действующий же самодержец также сперва взглянул на Матвея весьма строго, и даже подозрительно. Потом, словно смутившись оказанной без причины немилостью, он еще раз посмотрел на Артемонова, но куда добрее. Матвей, как ни старался, не мог поднять глаза на царя, хотя тот и выглядел всего лишь юношей в монашеском подряснике, к тому же давно знакомым Артемонову. Он бы дорого дал, чтобы снова оказаться на минутку в том монастырском подвале, куда отправил их с Серафимом Коробовым человеколюбивый князь Одоевский. Но сейчас никакая внешняя сила не могла ему помочь, и он, уставившись в пол, стоял в углу комнаты, не решаясь взглянуть на государя. Тут Матвея окатило холодным потом: разве не должен был он пасть ниц, или хотя бы поприветствовать царя земным поклоном? Но в первые мгновения, воспринимая Алексея еще как того своего старого знакомого, Артемонову не пришло в голову этого сделать, теперь же величайшее непочтение к самодержцу, тем самым, уже было проявлено, и начав после этого, не вовремя и усердно не по разуму, кланяться он мог лишь еще больше оскорбить царя. В подобных размышлениях прошло несколько мгновений, в протяжении которых Алексей смущался, похоже, куда больше Артемонова и краснел, как девица. Впрочем, щеки его и без этого всегда светились особым румянцем. Наконец Матвей решил, что вовсе никак не поприветствовать царя будет и невежливо, и глупо, и начал кланяться, но Алексей, словно ожидая именно этого, облегченно махнул рукой и произнес:
– Что же, садись, Матвей Сергеевич, поговорим.
Царь указал Артемонову на покрытый куском дорогого, хотя и сильно затертого, персидского ковра сундук. Матвею немалых усилий стоило сойти с места и неловко усесться на край сундука, но заставить себя поднять глаза на Алексея Михайловича он все еще пока не мог.
– Не робей, Матвей Сергеевич, не съем! Я только врагам страшен, а своих верных слуг – берегу.
Царь вежливо хихикнул – очевидно, это была обычная шутка для вывода из ступора перепуганных посетителей. Матвей лишь кивнул. Он бы и улыбнулся царю, но не знал, не будет ли это считаться дерзостью.
– В тот-то раз, в монастыре, ты, боярин, повеселее был, а? Давай и сейчас не сиди истуканом. Времени у меня мало, а поговорить хотелось бы. Сам не заметишь, как придут за мной, а там уж и весь день пропал. Так уж ты, Матвей Сергеич, цени мое царское время!
Алексей, произнес все это негромко и неторопливо, а потом встал и прошелся взад и вперед по комнате.
– Как оказался ты в стрельцах – про то знаю, можешь не рассказывать. Но до того, что же было? Ведь я особо людям наказал, чтобы тебя, грешника, в Москву привезли: почему – пока не спрашивай. И что же? Вам с дворянином Хитровым бы в приказ и вовсе ходить незачем, они к вам прийти бы должны были. Дьяки все отпираются, но я до сих пор в толк не возьму, отчего, пока рейтарский набор простаивает, добровольцы в приказах должны пороги околачивать?
– Да, государь! Нам с Архипом нелегко пришлось. Кабы не решились мы сами в твоего величества Иноземский приказ пойти, то сейчас бы плотничали под Москвой, а если бы мы с братом моим Мирошкой не встретились – быть бы мне, твоему холопу, на твоего царского величества дыбе, как есть.
Тут Матвей немного смутился, стоит ли приписывать дыбу лично царю, но, приободренный его милостивым взглядом, рассказал Алексею про все их с Архипом похождения, сильно сократив только пребывание в саду и вовсе пропустив путешествия по винным погребам Сытенного дворца. Артемонов долго сомневался, нужно ли рассказывать про услышанное в кабаке под Тайнинской башней, но понял, что именно это и хочет в первую очередь узнать Алексей. Царь, слушая про изменнические разговоры, становился все мрачнее, а потом лицо его, потеряв всякое добродушие, исказилось, и стало, на миг, на удивление похоже на лицо Ивана Васильевича на парсуне.
– Проестев дьяк, значит, Прянишников Иванец, да Митрошка какой-то… Будет тот Митрошка не "какой-то", а "тот самый", помяни мое слово. Недолго им по кабакам сидеть!
Алексей, разгорячившись, ходил все быстрее по горнице, а Матвей невольно пригибал голову, пугаясь вызванного у государя гнева. Тот, впрочем, не без усилия подавив ярость, сказал:
– Ладно, ладно, здесь все ясно. Спасибо тебе, Матвей Сергееевич, помог ты мне, среди других, этот уд гниющий найти, а с Божьей помощью его и отсечем. Ну, да я с тобой о другом хотел поговорить.
Царь прошелся еще несколько раз туда-сюда по горнице, потом подошел к поставцу с книгой, и начал ее листать. Артемонов был уверен, что там лежит Святое Писание, и был изрядно удивлен, когда под руками царя начали мелькать немецкие буквы и рисунки вооруженных всадников.
– Слишком мало с кем, Матвей Сергеевич – доверительно обратился Алексей к Артемонову – Можно поговорить о воинском деле. Бояре не смыслят, немцы врут… Хотя и не все врут, но ты пойди их, немцев, разбери: кто врет, а кто – нет. А наших, которые под Смоленском в новых полках были, теперь днем с огнем не сыщешь – двадцать лет не шутка. Многим головы посекли, не разобравшись, а те бы головы, нам бы сейчас ой как пригодилось.
Алексей, севший было на свой стул, еще раз нервно прошелся по комнате.
– Прав ты был, боярин, тысячу раз прав! Пашенных мужиков в латы одень, карабин дай – они от этого рейтарами не станут. Но и сотенных туда переведи – и они о команде стрелять да разворачиваться не сразу начнут, посмотрят еще – ротмистру вместно ли ими командовать, не худого ли рода. Казаки бы хороши были, да казаков ты, Матвей, лучше меня знаешь… А ведь от рейтарской стойкости и вся тактика: выстоят – одна, разбегутся – другая. Ведь я твою мысль, Матвей Сергеевич, правильно уразумел? А с пехотой и того хуже – она мне, проклятая, уже и ночами снится вместе с мушкетами да шпагами… И днем: задремлешь, бывало, на боярской думе… Раньше думал я одними стрельцами обойтись, все же за сто лет воевать научились, только, вроде, малость их переучи. И тут беда: у каждого баба, детишки, да свой промысел. Кто барабаны шьет, а кто и сапоги тачает. Кремль стеречь они куда как хороши, на стойках стоят – дай Бог каждому, бунт мужицкий разогнать – и то могут, а вот поведи их на литву – не разбегутся ли на полдороге? Скажут: мол, больно далеко повел, царь-батюшка. Большое твое счастье, Матвей Сергеевич, что тебе, слуге Божьему, только на коне скакать, да из карабина палить, а не об этом всем с утра до ночи думать. Ну да я и твою голову государственными заботами затуманю, уж ты не обессудь!