– Я скажу, – сухо промолвил он, – что дворецкому было уже восемьдесят лет, хотя он выглядел в лучшем случае на семьдесят. Апоплексический удар, мгновенная смерть. С лестницы он упал, потому что шел по ней в момент удара. Но досужие сплетники, – он засопел еще выразительнее, – конечно, будут говорить, что над замком тяготеет проклятие, и приплетут сюда привидения или еще какую-нибудь антинаучную чепуху.
Слово «unsinn» [6 - Чепуха (нем.)] он произнес с особым раздражением, после чего попрощался, забрал свою трость и удалился. Тут я спохватилась, что котенок ползает по моему столу и пытается вскарабкаться на заказные письма, и отдала их Лихотинскому.
Янис (надеюсь, вы еще не забыли о нем, потому что он никуда не делся) вздохнул и хотел что-то сказать, но пока он подбирал слова, на почте появилось новое лицо. Это была невероятно красивая молодая еврейка с тяжелыми золотыми серьгами в ушах, еще одна героиня местных пересудов – вторая жена лавочника Левенштейна, та самая, которая методично выживала из дома его детей от первого брака и ссорила их с отцом. Она не шла, а словно скользила, и держала себя отстраненно и холодно, словно твердо знала себе цену и была намерена заставить весь свет заплатить ее. Юрис рассказывал про нее, что до своего замужества она была крайне бедна и вместе с матерью жила чуть ли не в хибаре, перебиваясь случайными заработками, но моего воображения не хватало представить ее голоногой оборванкой в лохмотьях. Она была из тех людей, которым к лицу самые дорогие, самые вычурные украшения, ткани и меха, и я ничуть не удивилась, что Левенштейн, о котором говорили, что он черта надует так, что тот еще останется ему должен, потерял от нее голову. Ее появление всегда производило на меня странное впечатление: я видела перед собой героиню какой-то пронзительной оперы, которая лишь по недоразумению оказалась не на подмостках, а в реальной жизни. Надо сказать, что мои коллеги, которые знали все обо всех в округе, смотрели на посетительницу совсем иначе. Крумин и Гофман, не сговариваясь, характеризовали ее емким русским словом «пройда», в то время как Лихотинский предпочитал польское «курва», но, как человек воспитанный, тут же добавлял: «А впрочем, меня это не касается. Хотя запомните мои слова: ее муженьку здорово повезет, если однажды ночью она не удавит его подушкой».
Посетительница скользнула взглядом по Янису, едва заметно усмехнулась и повернулась ко мне.
– Что вам угодно? – произнесла я.
– Дайте мне открытку. И марку.
– А какую именно открытку, сударыня? – спросила я, сбитая с толку. Не сказать, чтобы у нас продавалось много открыток, но выбор все же был.
– Что-нибудь покрасивее, – равнодушно ответила моя собеседница.
Я выбрала ей пеструю поздравительную открытку, на которой были нарисованы цветы и птицы.
– Такая подойдет? – осведомилась я, показывая ей, что именно я выбрала.
– Да, очень хорошо.
Дверь хлопнула, в отделение почты вбежал молодой человек без шляпы и стал что-то горячо втолковывать моей собеседнице на идише. Она даже не стала отмахиваться от него, как от мухи – по ее поведению можно было подумать, что его вообще здесь нет. Гофман и Лихотинский переглянулись. Я знала, что молодой человек – последний из детей Левенштейна, которого она еще не рассорила с отцом, но, судя по его интонациям и выражению лица, он тоже проиграл ей. Нет, она вовсе не была злой мачехой из старинных сказок; пасынки и падчерицы мешали ей, потому что она хотела забрать торговлю мужа в свои руки, а после яростной ссоры с очередным отпрыском старик к тому же вычеркивал его из завещания, и доля будущей вдовы увеличивалась.
Посетительница расплатилась за открытку и марку, но, когда я брала деньги с прилавка, она неожиданно придержала меня за запястье и, наклонившись ко мне, так что золотые серьги в ее ушах закачались, шепнула:
– Эта лошадь – дохлая. Не ставь на нее.
Она блеснула глазами в сторону Яниса, показывая, что я правильно ее поняла и она имела в виду именно его, усмехнулась и вышла, по-прежнему не обращая никакого внимания на растерянного пасынка, который пытался что-то ей сказать.
Мне было неловко и крайне неприятно. Я погладила котенка и попробовала расспросить Яниса, чем его кормить, но мой поклонник плохо говорил по-русски и отвечал невпопад. Вскоре настало время закрываться, Джон Иванович с ключами в сопровождении моего отца вышел из внутреннего помещения, и Янис ушел, несколько раз попрощавшись.
На следующий день его не было, и последующие три дня он тоже не приходил. Не утерпев, я спросила у коллег, не случилось ли с ним что-нибудь.
– Ага! – обрадовался Гофман. – Скучаете, Анастасия Михайловна? Ну признайтесь: скучаете! Тем более что фотограф тоже куда-то пропал…
– Юрис уехал в Либаву, – буркнул Курмин. – А Янис дома лежит.
О крестьянах обычно не говорят «лежит дома», да еще сейчас, когда в поле столько работы. Встревожившись, я спросила, что с Янисом такое.
– Его отец избил, – неохотно объяснил Крумин. – Два ребра ему сломал.
– За что? – только и могла вымолвить я.
– Отец хочет, чтобы Янис на дочке богатого мельника женился. А тот все на почту заворачивал. Ну, отец его и вразумил.
Я расстроилась. В моей семье никто никогда ни на кого не поднимал руку, и люди, которые бьют своих родных, казались мне существами из другого мира. И конечно, мне было неприятно сознавать, что все произошло из-за меня – хотя я не могла ни в чем себя упрекнуть.
– Какая дикость! – проговорила я в сердцах.
– Ну-ну, Анастасия Михайловна, не переживайте, – вмешался Лихотинский. – Янис парень крепкий, выздоровеет. Но здесь, конечно, мы его уже не увидим.
Янис и в самом деле выздоровел и в свой срок обвенчался с дочкой мельника, которую ему прочил отец. А у меня остался его подарок, за которым я ухаживала как могла. Боюсь, я была неважной хозяйкой, но когда котенок стал расти не по дням, а по часам, и на ушах у него стали видны замечательные кисточки, даже я догадалась, что это вовсе не кошка, а рысь.
– Послушай, – сказал мне отец, – рысь не держат в доме… Сейчас она, конечно, маленькая, но ведь скоро она вырастет и будет величиной с собаку. И пришло же кому-то в голову дарить тебе такое!
Но я уже привязалась к моей питомице. В доме было несколько кошек, и рысь переняла от них некоторые повадки. Например, она любила устроиться на подоконнике и смотреть на улицу; она терлась головой о мою ногу, когда хотела привлечь внимание; она научилась ловить мышей и особенно крыс с таким азартом, что даже переплюнула кошек. Иногда рысь являлась со мной на почту и, пока я сидела за конторкой, лежала у моих ног, изумляя посетителей. Долгое время я никак не могла подобрать моей необычной спутнице имя: я перебрала все известные мне кошачьи клички, но они казались несерьезными, затем я взялась за героинь Дюма и других авторов, но имена, которые приходили мне на ум, рыси не шли. Несколько вариантов предложили сослуживцы, но они мне не понравились. Потом на почту как-то зашел Августин Каэтанович и в ходе беседы предложил имя Ружка. Почему-то именно оно в итоге и прижилось, хотя ксендз тоже сказал, что мне придется отпустить рысь в лес.
– Я не могу, – сказала я, – ее охотники убьют.
– Ну, сейчас охота на рысь запрещена, по-моему, – произнес Августин Каэтанович. – В нашей губернии на этот счет строгие законы.
– Ничего-то вы не знаете, – проворчала я, – местные охотничьи законы как раз разрешают убивать рысей круглый год, и других хищников тоже.
– Боюсь, вы правы, – со смешком ответил ксендз. – Я не охотник.
Он получил объемистый заказной пакет, за которым пришел, и удалился. Я поглядела на Ружку, которая лежала у моих ног, и погладила ее по голове.
– Никому я тебя не отдам! – шепнула я.
В те дни как раз закончилась одна из ярмарок, во время которых нам с сослуживцами приходилось работать больше обычного, и я предвкушала, что вскоре нам станет немного легче. Не тут-то было: в Шёнберге случилось нечто, из-за чего наше село несколько дней подряд упоминали в «Курляндских губернских ведомостях». Жену Левенштейна зарезали, и это убийство всколыхнуло всю округу. Из Бауска приехал судебный следователь Чиннов, из Митавы – репортер, куривший на редкость вонючие сигары, от которых у меня болела голова, и отправивший какое-то немыслимое количество телеграмм, так что Гофман даже стал ворчать, что «из-за этих чертовых щелкоперов» у него скоро сломается телеграфный аппарат. Чиннов состоял в чине коллежского секретаря (позволю себе этот каламбур), говорил только по-русски и всех уверял, что не понимает ни немецкий, ни латышский, ни какой-либо иной из языков, которые существуют в мире после падения Вавилонской башни. Он вздыхал, в беседах как бы вскользь давал всем понять, что Шёнберг – сущая дыра, а сам он совершенно не знает, для чего пошел работать следователем. Кроме того, Чиннов охотно пил местное пиво со всеми, кто искал его общества, ездил во все концы на лошадях, которые ему выделили из имения барона Корфа, и производил самое никчемное впечатление. Меня, кстати сказать, он тоже на всякий случай допросил, но мне нечего было рассказать о жертве, кроме того единственного случая, когда я видела ее на почте.
– Гм… Значит, купила открытку? Гм… И кому же она ее отправила, вам неизвестно? Нет? Гм… А это у вас настоящая рысь? По-ра-зительно!
Впоследствии выяснилось, что никчемный будто бы Чиннов, может быть, и предпочитал общаться на русском, но также отлично понимал все языки, на которых говорят в Курляндской губернии, схватывал сведения на лету и умел быстро делать выводы, и вообще ему палец в рот не клади, потому что он за несколько дней успешно раскрыл убийство. Как выяснилось, жену Левенштейна зарезала служанка, которой падчерица убитой посулила 200 рублей, если та избавит семью от ненавистной мачехи. Чиннов арестовал обеих – и убийцу, и подстрекательницу, которая позже повесилась в тюремной камере, потому что отец ее проклял.
После окончания следствия жизнь в Шёнберге вернулась в свою колею. Я получила письмо от матери, в котором она приглашала меня приехать к ней погостить, и отложила его, не зная, как мне на него ответить. Пока я размышляла, произошли новые события, которые отодвинули все остальное на задний план.
Глава 7
Удар молнии
С появлением Ружки моя жизнь осложнилась. Когда она была еще котенком, ее вид приводил большинство окружающих в умиление, но, как я уже говорила, рысь росла быстро. С одной стороны, ей требовалось много еды; с другой, мы находились в доме, где было трое детей, которые пытались обращаться с ней как с обычной кошкой или как с игрушкой. Ружка вообще плохо подходила для игр любого рода. Это было спокойное, исполненное чувства достоинства – если так можно выразиться о животном – существо. Я не припомню, чтобы она грызла предметы или царапала стены; она никогда не пыталась укусить меня, даже в шутку, но вскоре выяснилось, что она сможет дать отпор, если захочет. Один из детей Серафимов как-то решил, что может схватить Ружку за хвост. У рысей короткие хвосты, и им, естественно, не по нраву, когда с ними так обращаются. В результате Ружка так располосовала руку обидчика, что кровь хлынула ручьем. Все закончилось детскими слезами и негодующими воплями Эвелины, которая обожала своих детей и их переживания принимала близко к сердцу. Кое-как удалось уладить скандал, руку перевязали, я извинилась и пообещала, что ничего подобного больше не повторится, но тут появилась другая проблема.
У Серафимов был пес, которому Эвелина, верная себе, дала кличку Лив. Он охранял наш домик, а кроме того, курятник и небольшой огород на заднем дворе, в котором Эвелина любила возиться в свободное время. Лив был неглупым псом, но присутствие в доме хищника с кисточками на ушах не давало ему покоя. Стоило Ружке появиться в окне, как Лив мчался по двору к этому окну и начинал яростно лаять. Если же она покидала дом, он прямо-таки сходил с ума и всеми средствами пытался добраться до нее. Кончилось тем, что его посадили на цепь, но он так и не унялся и каждое появление рыси в поле его зрения встречал хриплым лаем. Мало-помалу шум, который он производил, начал всех раздражать, и естественно, что Эвелина больше винила Ружку как причину этого шума, а я – ее пса, который не мог оставить мою рысь в покое. Из-за этого отношения между нами и Серафимами стали немного натянутыми, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы не вмешались небеса.
Август выдался жарким, одна за другой шли грозы. Я была на рабочем месте, Лихотинский отпросился у начальства и ушел к жене, которая ждала ребенка и очень волновалась. Гофман, позевывая, читал немецкую газету, потом принялся за русскую. Крумин считал деньги в кассе. С дождя зашел пастор Тромберг, сложил свой большой черный зонт и сказал, что хотел бы купить марки. На нем был черный непромокаемый плащ, который блестел, как шкура какого-то странного животного. Гофман начал на немецком какую-то вежливую фразу насчет погоды и того, что пастор бесстрашный человек, раз рискнул выйти из дома, но тут снаружи что-то ослепительно сверкнуло, озарив ярчайшим светом все уголки почтового отделения. Я почувствовала, как подо мной слегка подрагивает пол, и гром загрохотал так жутко, так неистово, что я решила, что сейчас оглохну. Ружка вскочила и забралась под мою конторку, я видела, как блестят ее глаза.
– Что? Что случилось? – твердил Крумин, вцепившись в свой стол.
Он переживал момент паники, когда человек словно прикипает к месту и не может пошевелиться.
– Как близко гремит, – спокойно промолвил пастор, снимая свое пенсне и протирая стекла платком. – Может быть, молния попала в телеграфный столб?
У Гофмана оказалось больше присутствия духа, чем у меня и Крумина. Он подошел к двери и распахнул ее. Снаружи лил дождь, но сквозь его пелену была видна цепочка телеграфных столбов, которая заканчивалась возле нашего отделения.
– С теми столбами, которые я вижу, вроде бы ничего не случилось! – крикнул Гофман, поворачиваясь к нам.
Дверь во внутреннее помещение распахнулась, и оттуда выбежали Серафим и мой отец. В первое мгновение я даже не узнала лица Джона Ивановича: так оно было искажено тревогой.