– Пиво я тебе куплю, – сказал Ванечка, – но впредь знай, дядя: слово в России ценится дорого. А ты жмешься, как кухарка в руках извозчика.
– Вот рыбий потрох! – горестно и одновременно восхищенно пробормотал Распутин. – Подметки режет на ходу и не морщится! – Он взял кружку с пивом и залпом выпил ее до дна, поставил рядом с первой, уже пустой, и не заметил в волнении, как она опустела…
Выпрямившись над тарелкой с осетриной, Манасевич-Мануйлов звонко пощелкал пальцами:
– Человек!
Подскочил половой с напомаженной, блестящей от репейного масла головой, согнулся в поклоне:
– Чего изволите?
– Кружку пива за мой счет. Ему вот. – Ванечка потыкал сальным от осетрового жира пальцем в Распутина. Подумав, облизал палец, глянул колко на «старца» и проговорил нехотя, словно бы для самого себя: – Ладно!
– По рукам, значит? – обрадовался Распутин. Манасевич-Мануйлов усмехнулся, глаза у него сделались далекими, жадными, и он, ничего не ответив, снова принялся за осетрину.
– Так как же? По рукам? – настаивал «старец». В это время появился половой с кружкой пива. Ванечка приказал ему:
– Принеси еще одну кружку. Больно уж жадный старичок мне попался. – Он вновь потыкал пальцем в Распутина. Глаза у полового расширились, сделались огромными, как два блюда; он увидел на столе рядом с пивной лужей две пачки денег. Столько денег он не видел еще никогда. Судорожно покивав головой, он пробормотал, что сейчас доставит еще одну кружку хмельной влаги, глаза его не отрывались от денег. Манасевич-Мануйлов это заметил, привычно ухмыльнулся.
В следующий миг деньги исчезли со стола. Половой вылупил глаза еще больше, они у него чуть не вывалились из орбит. Колдовство какое-то, цирковой фокус: только что лежали деньги на столе, никто к ним не прикасался – они были, были, были, – и вдруг их не стало! Пивная лужица преспокойно стынет на столе, она как была, так и есть, а денег нет. Половой изумленно протер кулаками глаза.
Ванечка был доволен. Он умел делать и не такое. Ткнул полового кулаком в бок:
– Марш за пивом!
– Значит, по рукам! – обрадовался Распутин, увидев, что деньги исчезли, – он тоже не заметил, как они перекочевали в Ванечкин карман.
– Посмотрим, – неопределенно проговорил Манасевич-Мануйлов.
Назавтра в «Вечернем времени» вновь вышла разгромная статья о Распутине: Манасевич ведь не обещал, что больше не будет писать о «старце»? Не обещал. Тогда какие к нему претензии?
Григорий Ефимович от обиды даже катался по полу, но ничего поделать не мог. Зато в следующей статье Манасевич-Мануйлов уже похвалил его. Так он вел себя до конца дней своих – то ругал, то хвалил «старца», то появлялся в его обществе, то исчезал. Он «доил» Распутина, как корову, и на его деньги содержал неверную Лерму, вот ведь как.
Странный человек был Иван Федорович Манасевич-Мануйлов. Недаром о нем была написана книга «Русский Рокамболь».
Много других «странных», скажем так, людей окружало Распутина в его петербургской жизни, но эти четверо были, пожалуй, главными и сопровождали «старца» до самой смерти.
Свирицкий был слабым жокеем – у Распутина создалось впечатление, что он теряется во время бега, прямо на дорожке, нервный, умный Чардаш перестал понимать его, и Распутин хитро усмехнулся; деньги его пропадали, он проигрывал, но означал ли его проигрыш на самом деле потерю – вот вопрос! Распутин покосился на Лебедеву, которая увлеченно следила за забегом, сунул в рот черную прядь бороды, пожевал ее.
Скачки не интересовали Распутина. Свирицкий в конце концов сообразил, что не надо управлять Чардашом и дергать его, надо дать ему волю – конь сам вынесет, и Чардаш почувствовал, чего хочет наездник, напрягся, вытянулся в струну. Распутин недовольно сощурился. Из-под копыт Чардаша полетел песок. Он несся над землей, потный, горячий, капризный, довольный тем, что человек поверил ему, – Свирицкого он не знал, как Свирицкий не знал Чардаша, – слышал далекую музыку, доносящуюся невесть откуда, прижимая к голове уши.
Вот жеребец дотянулся до Принца – белого тонконогого коня, сравнялся с ним и через четыре секунды ушел вперед, доставать Корону – резвую кобылу с коротко, на немецкий манер, подрезанным хвостом.
– Что Свирицкий-то делает, смотрите! – воскликнула Лебедева, не отнимая от глаз маленького перламутрового бинокля, прикрепленного к золоченому держателю.
– Это не… этот самый, не Свирицкий, – недовольно проговорил Распутин, – это конь.
Лебедева не отозвалась, она, похоже, не слышала Распутина, восхищенно следила в бинокль за жокеем. Не выдержав, прищелкнула пальцами.
– Азартная, однако, дамочка, – едва слышно хмыкнул Распутин, отвел глаза в сторону: а вдруг она услышала его? У этих женщин слух как у кошек – слышат то, что нормальный человек никогда не услышит. Но Лебедева, кажется, его не слышала.
В висках у Распутина возникло что-то тягучее, сладкое, он сглотнул слюну и, не в силах бороться с собою, кинул в рот несколько подсолнуховых семечек.
– Ваш Чардаш выигрывает, Григорий Ефимович! – воскликнула Лебедева.
Это Распутин видел и без Лебедевой: Чардаш вошел в азарт, забыл о наезднике – главное для Чардаша было сейчас обойти соперников, и чем больше он вырывался вперед, тем мрачнее становилось лицо Распутина.
Чардаш первым пересек линию финиша, у которой стояло два жокея в красных шерстяных кепках.
– Что с вами, Григорий Ефимович? – забеспокоилась Лебедева, сдвинула рукоять бинокля, которая собиралась, словно подзорная труба. – На вас лица нет! Вы же выиграли.
– То-то и плохо, – отозвался Распутин. – Не люблю выигрывать.
– Почему-у? – удивилась Лебедева.
– Плохая примета! Выиграешь рубль – потеряешь на четвертной. Такое уже было! – Распутин расстроился не на шутку, и это еще более обеспокоило Лебедеву, она притронулась к рукаву распутинской рубахи:
– Григорий Ефимович, родненький, а вы поставьте выигрыш еще раз в оборот… на другую лошадь – и проиграйте его!
– Так и сделаю! – твердо решил Распутин и все деньги, которые отсчитала ему касса, поставил на самую захудалую лошадь третьего заезда – стареющую серую Монахиню, кобылу смешанной полускаковой породы. Он решил твердо проиграть, чтобы не оставалось ни одного шанса, ни одного двугривенного, способного прожечь ему карман, – Распутин боялся этих денег, что-то подсказывало ему: в них таится опасность!
– Григорий Ефимович, не кукситесь, – попросила Лебедева, – все будет в порядке!
– А что такое – в порядке?
– Ну как хотите вы, так оно и будет.
– Посмотрим, посмотрим!
– Расскажите что-нибудь. Про папу, например. Расстроенный Распутин не стал в этот раз скрывать, кто такой папа.
– У царя я человек свой. – Он даже не заметил, что произнес слово «царь», никак не зашифровывая его. – Вхожу без доклада. Стукотну, вот и все! Когда мне надо, тогда и делаю это. А случается, день-два не объявлюсь – телефон надрывается, голосит, словно больной ребенок: Григория Ефимовича дожидаются во дворце. Вроде я у них как примета. Все меня уважают. И царица хороша, она вообще баба ничего…
– Разве можно так о царице? – испуганно прошептала Лебедева.
– Можно, – кивнула старуха Головина.
– При всех?
– Можно и при всех. Греха в этом особого не вижу. Если человек хорош, то он хорош. Чего таиться-то?
– Нельзя, Григорий Ефимович!
– Можно! И царенок хорош. И все они – и царь, и царица, и царенок – все ко мне. Слыхала небось про то?
– Да.
– Я один только могу с Алексея Николаича боль снимать. – Распутин назвал наследника по имени-отчеству. – Только я. Один, больше никто. А царенок очень больной, совсем болезненный, мне жаль его, мается. Кровь у него порченая, ноги, нутро… Колдуны сглазили.