– Раз до сих пор живы, то не убьют, – выбросил ножницы и револьвер Рутенберг.
Голова его стала удивительно ясна. Он даже сам удивился этому.
– Георгий, надо уходить отсюда, – поднял и с трудом довёл безвольное, словно из киселя, тело, до ворот, увидев у раскрытой створы мёртвого человека: «Следует переодеть батюшку», – ударил его кулаком в скулу, чтоб тот разозлился и пришёл в себя.
Но удар не подействовал. Качнув головой и скорчив плаксивую гримасу, Гапон всхлипнул, выдув из носа огромный пузырь.
«Словно шарик воздушный надул», – совершенно успокоился Рутенберг и стал снимать с убитого испачканное кровью пальто.
– Сбрасывай шубу, отче, да пальто надень, чтоб Николай при встрече не узнал, – пошутил, удивившись себе, и рассмеялся, глядя на дрожащего священника, с ужасом воззрившегося на его смеющееся лицо.
– Ты чего, Мартын? – начал тот приходить в себя, надевая пальто и пачкая руки в чужой крови.
Застегнув пуговицы дрожащими пальцами, поднял к лицу кровавые ладони, и они затряслись, а слёзы вновь полились из глаз.
– Я убил их! – причитал он, закрыв лицо руками… – Я убил их… – зашипел, перейдя на шёпот, чуть опять не потеряв сознание.
Хладнокровно обтерев платком кровавое от ладоней лицо, Рутенберг спокойно, будто на пикнике в дружеской компании, произнёс, брезгливо глядя на земляка:
– В город пробираться надо, и у знакомых спрятаться.
После этих слов Гапона охватила нервная лихорадка:
– Да! Да! Прятаться надо… Кровь! Кровь кругом, – шептал, словно в бреду.
«Ты теперь нигде от этой крови не спрячешься», – повёл его дворами и проулками, а в голове неожиданно возникли слова Азефа, произнесённые при последней встрече: « Вдумайтесь только, какое это величие – использовать веру в Царя и Бога для революционных замыслов».
Поплутав по улицам, Рутенберг с Гапоном вышли к особняку одиозного миллионщика Саввы Морозова, где их приняли по высшему разряду.
Отмыв от крови лицо, вызвали «жана»[3 - Так в Петербурге называли парикмахеров.], который, профессионально топыря мизинец, подстриг священника, попутно замучив вопросом: «не беспокоит-с», и затем аккуратно сбрил бороду.
«Ну, чисто поп-растрига», – мысленно хмыкнул Рутенберг.
Гапона переодели во всё чистое и накормили.
Подумав: «Хотя это чистой воды нелепица – а вдруг за нами следили?» – Рутенберг повёл Гапона на квартиру к писателю Горькому.
Выпив здесь стакан вина, и окончательно успокоившись, по совету окружившей его интеллигенции, написал в Нарвский отдел записку, продиктованную Рутенбергом и Горьким: «У нас больше нет царя! Рабочим надо начинать борьбу за свои права. Завтра я к вам приду, а сегодня занимаюсь вопросами на благо общего дела».
Вспомнив недавние события прослезился, затем выпил для успокоения второй стакан, и взбодрившись, поддался на уговоры писателя выступить перед интеллигенцией в помещении Вольного Экономического общества.
– Вас никто не узнает, Георгий Аполлонович. Вы сейчас больше смахиваете на обыкновенного приват-доцента, нежели на народного вождя, – плюнул в душу Гапона, критически обозрев безбородое бледное лицо со скошенным набок носом и короткой стрижкой. Окинув взором крахмальный воротничок, и безобразно вылезшие из рукавов мятого пиджака манжеты, подумал, что и на приват-доцента этот помятый субъект явно не тянет, а весьма схож со шпиком из охранки…
«Как я ненавижу этих интеллигентов… То ли дело – простые рабочие», – узрев в писательских глазах искры иронии, поправил манжеты Гапон, и сморщил в плаксивой гримасе лицо, вспомнив убитого богатыря Филиппова с его окладистой бородой и трубным басом.
Шумное заседание интеллигенции вёл профессор Лесгафт – так представил председателя Максим Горький.
Крича каждый своё, и не слушая глупые мнения других, собравшиеся господа обсуждали виденное и пережитое днём.
– Представляете, – горячился старичок в пенсне и в бородке клинышком. – Десять тысяч раненных и пять тысяч убитых… И это в столице России. На моих глазах.., – кряхтя, взобрался на кафедру, – …Ша! – выставил ладонь в сторону Лесгафта, попытавшегося довести до сведения старикашки, что намечен другой докладчик. – Я сам видел, пока ехал сюда на конке, – задребезжал он с трибуны, уцепив себя за бородку, – как за нами гналась целая сотня казаков, во всю глотку вопя: «Бейте студента!»
– Это вас приняли за студента и хотели избить? – поинтересовался недовольный ущемлением своих председательских прав Лесгафт.
– Нет! Студент – он и в Африке студент… В очках и шляпе, – занудливо стал объяснять старичок.
– Ну да, – насмешливо покивал головой ведущий собрание. – С кольцом в носу и в набедренной повязке…
– Один из казаков, – не слушая язвительные замечания, продолжил старикан, – видно через окно его заметил и с подвывом заорал: «Лупи в хвост и в гриву очкарика-а!», – жестикулировал пожилой докладчик. – Всё на моих глазах было и нечего усмехаться, – набросился на председателя. – Остановив вагон, дикари вытащили студента и стали избивать нагайками и ногами…
– Они от самой Африки за ним гнались? – попытался уточнить Лесгафт.
– Нет. От Зимнего, – огрызнулся старичок и, сделав жалостливое лицо, продолжил: – Бедный студент только и мог стонать: «Мама, мама-а…»
Услышав такие ужасы, сидевший неподалёку Гапон привычно уже пустил слезу, представив себя на месте несчастного юноши, а Лесгафт, наоборот, разозлился от этого душещипательного эпизода.
– А вот мне рассказали, что на Большом проспекте Петербургской стороны эскадрон кавалерии лейб-гвардии Конного полка остановил конку на том основании, что сидевший в империале студент назвал их опричниками.
– Кем они и являются, – сумел вставить старичок, покидая трибуну.
Лесгафт неожиданно увлёкся повествованием: «Наверное, от дедушки заразился», усмехнувшись, подумал он.
– Офицер в грубой форме… шпак, очкарик… Потребовал выйти из транспортного средства, и пока бедняга сходил, целый взвод во главе с офицером стали рубить его шашками…
У Гапона опять намокли глаза от столь трагической картины, а присевший рядом старичок прошептал: «И он закричал: мама, мама-а», – громко высморкавшись в платок, дедуля подозрительно покосился на попа-расстри-
гу – не с охранки ли чучело?
– … В эту минуту, – взобрался на кафедру Лесгафт, чтоб вещать на весь зал, – приблизился отряд городовых, и стал рубить заступившегося за студента рабочего. И его тоже забили до смерти. Одна из пассажирок конки видела даже два гроба, доставленных к вагону, куда положили останки убитых, – покинув кафедру, подошёл к старичку с Гапоном. – Это я к тому, что бывают и непроверенные слухи, – сказал клинобородому дедушке. – А вы, как сообщил мне Алексей Максимович – посланец отца Гапона? Прошу вас за трибуну.
Взойдя на кафедру, Гапон оглядел зал и поздоровался, как в «Собрании» с рабочими:
– Здравствуйте. Многие лета вам.
И под негромкие смешки продолжил:
– Теперь время не для речей, а для действия. Рабочие доказали, что умеют умирать, но, к сожалению, они безоружны. А с голыми руками трудно бороться против винтовок, шашек и револьверов. Теперь ваша очередь помочь им. Накануне девятого января нам обещали триста револьверов и бомбы. Но обманули. А из магазина Чижова мы достали только двадцать револьверов, – прикусил язык. – Нужно оружие! – под аплодисменты сошёл с кафедры.
«Артистические переливы тембра, поднятые вверх руки и закатанные к небесам глаза… Всё это рассчитано на рабочих. На их низкий умственный уровень… А здесь жесты благословения и переливы голоса роли не играют. Здесь важен смысл. То-то Лесгафт дипломатично посмеялся над старичком в пенсне», – улыбнулся Рутенберг – умный и хладнокровный человек, показавший пешке, что она пешкой и осталась, не сумев пробиться в ферзи.
После речи, как все догадались – отца Гапона, небольшая группа присутствующих, в одной из комнат Общества стала обсуждать, где взять оружие, чтоб организовать народное восстание.
Как потом рассказывал Гапон, Максима Горького он поставил у двери на стрёме, чтоб не зашли посторонние…
Не знавший о своей «босяцкой» роли Горький, после собрания, повёз стриженую знаменитость к себе домой и вместе с ним сочинил ещё два обращения. Одно к рабочим: «Так отомстим же, братья, проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам… Смерть им… И оружие разрешаю вам брать… Бомбы, динамит – всё разрешаю… Стройте баррикады, громите царские дворцы и палаты! Уничтожьте ненавистную народу полицию…»
В том же духе составили и обращение к солдатам.
В 22 часа 20 минут с докладом императору в Царское Село прибыл Святополк-Мирский.