Нет, он не об этом хотел думать сегодня. Он так устал уже от самого себя. Ему нужно во что бы то ни стало забыть о себе. С первого года своего учения в колледже, он, казалось, только и делал, что думал о себе, говорил о себе. Здесь, на дне, в глубочайшем унижении рабства, он сможет, по крайней мере, найти забвение и начать заново возводить здание своей жизни, на этот раз из прочного материала: работы, дружбы и презрения. Презрение – вот чего ему недоставало. В каком грубом фантастическом мире очутился он вдруг! Вся его жизнь до этой недели казалась ему главой, вычитанной из романа, картиной, которую он увидел в витрине магазина – так мало походила она на окружающую его действительность. Полно, да разве могло все это происходить в одном и том же мире? Он, должно быть, умер, сам не зная этого, и родился опять в новом, жалком аду…
Свое детство он провел в разрушенной усадьбе, стоявшей среди старых дубов и каштанов у дороги, по которой лишь изредка проезжали одноколки и запряженные быками телеги, нарушая однообразие песчаных полей, тянувшихся в узорчатой тени. Он так любил мечтать в то время; в длинные виргинские дни, лежа под миртовым кустом на краю запущенного сада, он предавался под сонное жужжание кружившихся на солнце оводов мечтам о мире, в котором он будет жить, когда вырастет. Как много завидных поприщ рисовалось ему! Он будет полководцем, как Цезарь, покорит мир и погибнет от руки убийцы в величественном мраморном зале; или странствующим менестрелем – обойдет с песнями чужие земли, участвуя в бесконечных сложных приключениях; или сделается великим музыкантом: будет сидеть за роялем, как Шопен на гравюре, прекрасные женщины будут рыдать, слушая его, а мужчины с длинными вьющимися волосами закроют руками лица. Одного только рабства он не представлял себе – его раса властвовала для этого слишком много веков. И все же мир покоился на различных видах рабства.
Джон Эндрюс лежал на спине на своей койке, тогда как вокруг него в темном бараке все спали и храпели. Какой-то страх охватил его. В одну неделю величественное здание его романтического мира, с его бесконечным богатством красок и гармонии, пережившее и школу, и колледж, и удары, полученные в борьбе за существование в Нью-Йорке, распалось в прах вокруг него. Он очутился в полной пустоте. «Как глупо, – подумал он, – ведь это тот мир, которым живет большая часть человечества – нижняя половина пирамиды».
Он подумал о своих друзьях, о Фюзелли и Крисфилде, и об этом забавном маленьком человечке, Эйзенштейне. Они чувствовали себя как дома в этой армейской жизни; их, казалось, нисколько не пугала потеря свободы. Но ведь они никогда не жили в другом, сияющем мире. Однако он не мог презирать их за это, как хотел бы. Он представил себе их поющими под управлением христианского юноши:
Ура, ура, все мы в сборе здесь!
Мы кайзера в плен захватим,
Мы кайзера в плен захватим,
Мы кайзера в плен захватим
Разом!
Он вспомнил, как подбирал с Крисфилдрм окурки и беспрерывное «топ-топ-топ» на учебном плацу. В чем была связь между всем этим? Не одно ли тут безумие? Ведь эти спящие вокруг люди собрались сюда из таких различных миров, чтобы слиться в этом дне. Что они думали об этом, все эти спящие? Разве и они не мечтали, как он, когда были мальчиками? Или предшествовавшие поколения подготовили их только к этому? Он вспомнил, как лежал, бывало, под миртовым кустом в знойный, ленивый полдень, следя за тем, как бледные звезды цветов ложатся узором на сухую траву, и снова чувствовал, закутанный в свое теплое одеяло среди всей этой массы спящих, как напрягаются его ноги от жгучего желания понестись, не чувствуя на себе пут, по свежему вольному воздуху. Внезапно тьма заволокла его сознание.
Он проснулся. Снаружи играл горнист.
– Вставай веселее! – кричал сержант.
Еще один день.
IV
Звезды горели очень ярко, когда Фюзелли со слипающимися от сна глазами спотыкаясь вышел из барака. Они трепетали как куски блестящего студня на бархатном фоне неба, точь-в-точь так же, как что-то внутри его трепетало от возбуждения.
– Знает кто-нибудь, где зажигается электричество? – спросил сержант добродушным голосом.
Свет над дверьми барака вспыхнул, осветив маленького веселого человечка с желтыми усиками и незажженной папиросой, болтавшейся в углу рта. Столпившиеся вокруг него солдаты, в шинелях и шляпах, опустили свои ранцы на колени.
– Ну, стройтесь, ребята!
Когда Фюзелли выстроился вместе с остальными, на него со всех сторон устремились любопытные взоры. Он был переведен в роту только в прошлую ночь.
– Смирно! – закричал сержант, затем прищурил глаза и стал сосредоточенно рассматривать клочок бумаги, который держал в руке, в то время как солдаты его роты сочувственно следили за ним.
– Откликайтесь, когда услышите свое имя. Аллан!
– Здесь! – раздался пронзительный голос с конца шеренги.
– Анспах!
– Здесь!
В то же время перед бараками других рот происходили переклички. Откуда-то с конца улицы доносились радостные крики.
– Ну, теперь я могу объявить вам, ребята, – сказал со своим обычным видом спокойного всеведения сержант, назвав последнее имя. – Нас отправляют за океан!
Все возликовали.
– Заткнитесь! Уж не хотите ли вы, чтобы гунны услышали нас?
Солдаты расхохотались, а на круглом лице сержанта расплылась широкая усмешка.
Вдруг в полосе света появился лейтенант. Это был мальчик с розовым лицом; его новая защитного цвета шинель была слишком широка и не сгибаясь оттопыривалась при ходьбе.
– Все в порядке, сержант? Все готово? – спросил он несколько раз, переминаясь с ноги на ногу.
– Все готово к посадке, сэр, – с чувством сказал сержант.
– Очень хорошо! Я передам вам через минуту приказ о выступлении.
У Фюзелли стучало в ушах от необычайного волнения. Эти слова – «посадка», «приказ выступать» – звучали чем-то необыкновенным, серьезным, деловым. Он вдруг попытался представить себе ощущение, которое испытываешь под обстрелом. В его голове замелькали воспоминания о кинематографических лентах.
– Господи, ну и рад же я выбраться из этой чертовой дыры, – сказал он своему соседу.
– Смотри, как бы следующая не оказалась еще почище, брат, – сказал сержант, прохаживаясь взад и вперед своей внушительной, самоуверенной походкой.
Все засмеялись.
– Что за молодчина этот наш сержант, – сказал ближайший к Фюзелли человек, – ума палата, что и говорить!
– Вольно! – сказал сержант. – Только если кто-нибудь отлучится из этого барака, я засажу его на кухню до тех пор, пока он не научится чистить картошку во сне!
Рота снова расхохоталась. Фюзелли с неудовольствием заметил, что высокий человек с резким голосом, имя которого было вызвано первым при перекличке, не смеялся, а презрительно сплевывал углом рта. «Что ж, в семье не без урода!» – подумал Фюзелли.
Серые тени, постепенно светлея, ложились вокруг, предвещая зарю. Ноги Фюзелли устали от долгого стояния. Вдоль улицы, насколько хватал глаз, извилистой линией тянулись перед бараком ряды ожидающих солдат.
Взошло горячее солнце, день был безоблачный. Несколько воробьев чирикали на оцинкованной крыше барака.
– Черт, сегодня уж мы не двинемся!
– Почему? – спросил кто-то порывисто.
– Войска всегда выступают ночью.
– Черт бы их побрал!
– Вот идет сержант.
Все вытянули шеи в указанном направлении; сержант подошел с таинственной улыбкой на лице.
– Складывайте шинели и доставайте котелки!
Котелки забренчали и заблестели в косящих лучах солнца. Солдаты промаршировали в столовую и, вернувшись обратно, снова выстроились с ранцами за спиной и стали ждать.
Все начали понемногу уставать и брюзжали. Фюзелли думал о том, где теперь его старые друзья из другой роты. Славные ребята, Крис и тот ученый малый, Эндрюс. Жаль, что не пришлось отправиться вместе.
Солнце поднималось все выше. Люди один за другим заползали в бараки и ложились на голые койки.