– Интересуюсь: «Почему полиция плохо ищет?» – «Я не заявлял пока. К Маршалку в сыск не еду, потому как стыдно. Дело деликатное, сраму не оберешься! Подожду малость. Коварная изменщица! За что такой позор? Эмилия растоптала мою честь. Руки на себя наложу! Или, хуже того, отправлюсь на передовую, сложу за царя и Отечество буйную головушку!» Я, понимаешь, расстроился. Чего ради, думаю, унижался, просил за Генриха? Чтоб он лопнул! А Генрих уже сам себя утешает: «Авось набегается, набегается и вернется домой! Прощу ее, так и быть».
– Стало быть, сильно переживает?
Распутин пожевал бороду, задумчиво протянул:
– Вроде бы и тоскует, а печали настоящей нет… Говорит много. И потом: коли жена исчезла, как же столько дней в полицию не заявлять? А то ишь – совестно, дескать, ему!
– Да, подозрительно! – согласился сыщик.
Печаль сердечная
Распутин взволнованно продолжал:
– В том-то и вся штука! А мысль занозой сидит: дело-то я сделал, а Эмилия благодарить, как уговаривались, не желает?
– И что ты придумал?
– А что, ежели дождаться, когда уйдет Генрих на службу, да и зайти в дом? Только боюсь, служанка на порог не пустит. Скажет: «Господ нету!» – и дверь перед носом захлопнет. А если ты, граф, спросишь, может, тебя и впустит? Ты лицо государственное. Расспроси служанку, она тебе все выложит, а? Может, Бог даст, самою Эмилию увидишь, посрами ее, дескать, обманывать – большой грех.
Соколов съел редиску, отправил в рот ложку икры, подумал и решительно произнес:
– Так не делается! Служанка ничего не скажет. На твоем месте я устроил бы за домом слежку, вот все сразу и прояснится.
Распутин обрадовался:
– Славно! Последить – все равно что в душу заглянуть: все тайное наружу выпрет. Кому из топтунов деньги дать?
– Тем, которые приставлены к тебе, Григорий Ефимович.
– Не, это моя охрана! Видал, как они под микитки поручика подхватили?
– За двести рублей филеры неделю будут пасти дом твоей возлюбленной – круглые сутки. И потребуй с них ежедневные рапортички – отчет наблюдений.
– Так и сделаю, хоть терпежа во мне нынче нет! Сегодня же ночью позвоню градоначальнику Адрианову, прикажу, пусть насчет филеров распорядится. Эх, жизнь моя горькая, любовь безответная… – Распутин тяжело опустил голову на руки, по его щекам потекли крупные слезы. – Нет, граф, ты печаль мою ощущать не можешь! Оченно на сердце тяжко…
Молчаливое согласие
В этот момент раздались веселые крики. Из дальних дверей хороводом по залу двигались цыгане.
Старший с гитарой, Николай, изображая необыкновенную радость, словно выиграл сто тысяч по военному пятипроцентному займу, низко поклонился Соколову, затем обнялся с Распутиным. Распутин стал с молодыми цыганками целоваться в губы, после чего каждой засунул в лиф ассигнацию.
Цыгане вдруг ударили в инструменты, звякнул бубен, запела гармонь, зазвенела гитара. И все весело грянули:
Выпьем мы за Гришу,
Гришу дорогого.
И пока не выпьем,
Не нальем другого.
И вдруг Распутин, опрокинув стул, выскочил из-за стола, вскинулся с диким восторгом:
– Ах, люлю-люлю малина!
И он пошел вприсядку, с небывалой страстью выделывая затейливые коленца, выбрасывая ноги, ритмично хлопая ладонями по голенищам, исступленно, самозабвенно вскрикивая:
– Гоп! Гоп! Гоп-ля-ля!
Зинаида, желая угодить Распутину, присоединилась к пляске.
Горький, Скиталец и другие встали в круг, хлопая в ладоши, пристукивая ногами.
Соколов подумал: «До чего же переменчив русский характер!»
Наплясавшись, Распутин изможденно упал в кресло. Все вновь уселись за стол. Выпили, закусили анчоусами с горячей картошкой. Распутин обнял Зинаиду:
– Какая ловкая до пляски – страсть!
– Да и вы, Григорий Ефимович, – огонь! – И вдруг, словно сомневаясь в своей правоте, слабым голосом произнесла: – И все же, святой отец, блуд небось дело греховное, а?
Распутин проглотил устрицу, поднял глаза к роскошно расписанному потолку и, словно священник на проповеди, назидательно произнес:
– Я вот веригами бренчал, плетью себя смирял, а блудные образы мутили меня. Знать, Господь вложил в наши желания какую-то тайну. Нельзя плоть умерщвлять. Главное – знать меру. Хочешь, чадо, душу свою сберечь, надо согрешить, дабы явить пред лик Господень свое покаяние. Не велика мудрость, но необходимо выразумение ея, понимание в полноте всей, – перешел на обыденный тон. – Так что, Зинуля, не сомневайся, не отвращай своего лица от чувств моих. Тогда получишь вот это, – он полез в глубокий брючный карман и выудил оттуда смятые бумаги.
Зинаида застенчиво опустила пушистые ресницы, согласно кивнула головой. Она протянула за бумагами руку, но Распутин рассмеялся.
– Не спеши к капусте, пока не подпустят! – И он, хитро улыбнувшись, спрятал бумаги. – Что, мадерца вкусна? Ты, граф, не пьешь? Так будь здоров! – Распутин махом опрокинул вино в широкую красную пасть. – Пойдем, граф, в кабинет. Там барыньки нас ждут…
Соколов усмехнулся:
– Нет! Твои бабешки на меня скуку нагоняют.
– Напрасно так говоришь! – Кивнул в сторону Горького: – Сейчас Максимыч тебя в революционеры обратит, – и громко рассмеялся. Обхватив одной ручищей Зинаиду, другой широко размахивая, Распутин отправился в кабинет. Со всех сторон неслись приветствия:
– Здравствуйте, святой отец! Наше вам почтение…
Распутин не отвечал. Он что-то говорил в ухо Зинаиды.
За ними было заторопились Соедов и Отто Дитрих. Распутин топнул ногой:
– Пошли вон! Ишь, прыткие…
Горький задумчиво покачал головой:
– Только в России всякое ничтожество может менять премьер-министров! – Повторил: – Какая нелепая страна.
Скиталец, изрядно захмелевший, щипнул струны гуслей:
Ни кола ни двора,
Зипун – весь пожиток.