Красная сотня
Вадим Валерьянович Кожинов
Всем известно словосочетание «черная сотня», имеющее бранный оттенок. А ведь черные земские сотни не раз защищали наше Отечество в тяжкие времена. В 1612 году, например, собравшись вокруг Минина, именно черные сотни спасли Москву и всю Россию от поляков и изменников.
Выдающийся русский мыслитель Вадим Кожинов рассматривал проблему «черной сотни» как раз с патриотических позиций. Он доказывал, что в советские времена существовала так называемая «красная сотня», которая во многом была похожа на сотню «черную» в плане защиты национальных интересов России.
В книге, представленной вашему вниманию, собраны работы Вадима Кожинова о «красносотенном» движении в нашей стране.
Вадим Кожинов
Красная сотня
© Ермилова Е.В., 2009
© ООО «Алгоритм-Книга», 2009
© ООО «Издательство «ЭКСМО», 2009
Вместо предисловия
Тема России волнует меня уже лет тридцать. Подлинным обращением к русским корням я обязан Михаилу Михайловичу Бахтину, которого считаю своим учителем. Бахтину во время революции было всего 22 года, а в 1928 году его арестовали, и казалось, его навсегда вычеркнули из жизни. Много позже говорили, что он, будучи репрессирован, давно умер. Но тем не менее мне удалось установить, что он жив и живет в Саранске (жить в столицах ему категорически запрещалось). И я поехал туда к нему.
Что меня потрясло? Я думал, что еду к человеку, который сломлен, которого мне надо будет утешать, выражать сострадание… Ничего подобного. Я нашел Бахтина в сознании собственной силы и уверенности. И вскоре один из моих друзей, пораженный его мужеством, спрашивал, как жить, чтобы быть таким же.
И действительно, одно дело – читать книгу, другое – общаться с человеком, который, и это признано сейчас во всем мире, является одним из крупнейших мыслителей XX века. Бахтин принадлежал к младшей ветви той плеяды русских мыслителей, имена которых сейчас воскрешают. Булгаков, Бердяев, Розанов, Флоренский. От них принял эстафету Бахтин. После встречи с ним и для меня жизнь, общество, история как бы осветились иным, новым светом. Бахтин стал для меня живым мостом, связью между прошлым и настоящим. Именно общение с ним заставило серьезно задуматься о коренных проблемах русской жизни, своеобразии русского национального сознания.
Ну и, наконец, видимо, пришел час, когда возникла потребность и необходимость поделиться своими размышлениями на эту тему. В своих последних работах я пытаюсь, анализируя русский характер, нравственные идеалы нашего народа, понять не только прошлое и настоящее, а также и увидеть, в чем состоит будущее России.
Русская сверхнация
Имеется широкий спектр представлений о том, что такое Россия и какая ей предначертана судьба на дорогах человеческой истории. Многообразие мнений характерно для любого направления человеческой мысли.
Мне представляется, что становление «русской идеи» в ее стержневом значении связано прежде всего с именами Чаадаева, Тютчева, Достоевского. Именно их стремления необходимо рассматривать как центральные, определяющие в этом вопросе. Если попытаться суммировать их размышления о нашем национальном своеобразии, то они сведутся к следующему. Русского человека (как носителя особого типа социально-духовной культуры) отличает особая открытость по отношению к другим культурам, беспощадность самокритики, стремление к «всечеловеческому единению». Это, конечно, не единственные его черты. Но с точки зрения общечеловеческой они являются важнейшими.
В этой связи и западничество, и славянофильство, как мне кажется, – это ограниченные и, так сказать, чрезмерно связанные с восприятием Запада тенденции. Михаил Пришвин писал в 1950 году, что «и западники, и славянофилы в истории одинаково все танцевали от печки – Европы». Относительно западничества это очевидно. Что же касается той тенденции, которую называют славянофильством, то уже Чаадаев говорил о ней: «Страстная реакция… против идей Запада… плодом которых является сама эта реакция».
Необходимо, правда, со всей решительностью оговорить, что духовное наследие всех подлинных значительных писателей и мыслителей, так или иначе принадлежащих к западничеству или славянофильству, всегда было заведомо шире и глубже самих этих тенденций. Я же говорю именно о тенденциях.
Западничество основано, в конечном счете, на убеждении, что русская культура – это, в сущности, одна из западноевропейских культур, только очень сильно отставшая от своих сестер: вся ее задача сводится к тому, чтобы в ускоренном развитии догнать и, в идеале, перегнать этих сестер.
С точки зрения славянофильства русская культура – это особая, славянская культура, принципиально отличающаяся от западной, то есть романских и германских культур, и ее цель состоит в развертывании своих самобытных основ, родственных культурам других славянских племен. Но это представление об особом славянском существе русской культуры построено, конечно же, по аналогии или даже по модели романских и германских культур, которые уже достигли расцвета; задача русской культуры опять-таки сводится к тому, чтобы догнать их на своем особом, славянском пути, стремясь к равноценному или, в идеале, еще более высокому расцвету.
Национальные культуры Западной Европы в своем совместном неразрывно взаимосвязанном творческом подвиге уже к XIX веку осуществили совершенно очевидную и грандиозную всемирную миссию. И западничество если и предполагало всемирное значение русской культуры, то только в ее присоединении к этому (уже совершенному) подвигу; со своей стороны, славянофильство (как тенденция) видело цель в создании – рядом, наряду с романским и германским – еще одного (пусть даже глубоко самобытного) культурного мира – славянского, с русской культурой во главе.
Словом, и в том и в другом случае смысл и цель русской культуры воссоздаются по западноевропейской модели, по предложенной Западом программе.
С точки зрения западничества и славянофильства оказываются, в сущности, как бы ненужными, бессмысленными целые столетия истории русской культуры: для западничества – время с конца XV до конца XVII века; для славянофильства – последующее время.
Между тем, по мысли Чаадаева и Достоевского, русская культура имеет совершенно самостоятельные смысл и цель, а всестороннее и глубокое освоение как западной, так и восточной культуры представляется как путь – разумеется, абсолютно необходимый путь – осуществления этой цели и этого смысла (все-человечности).
«Всемирная отзывчивость» – так можно назвать ключевую, пожалуй, черту нашего национального характера, так как с ней связано и из нее вытекает все остальное. Белинский писал в 1846 году: «…русскому равно доступны и социальность француза, и практическая деятельность англичанина, и туманная философия немца».
И действительно, трудно назвать страну, в которой бы с такой жадностью, безоглядностью впитывали чужой опыт. Скажем, на рубеже XVIII–XIX вв. был величайший взлет немецкой культуры, философии, литературы: Кант, Гегель, Гете, Шиллер, Бетховен, Гайдн… И нигде в Европе, кроме как в России, это не было воспринято с таким восторженным увлечением. Брошюра, в которой упоминалось имя Гегеля, говорил Герцен, зачитывалась до дыр. Вообще, если в Западной Европе появлялось какое-либо выдающееся художественное произведение или научный труд, то, как правило, первые их переводы делались на русском языке. Возьмите «Капитал» Маркса или, например, романы Золя. Случалось, что вещи Золя раньше печатались у нас в русских газетах, чем во Франции. В год из-за границы уже в 1860-х годах ввозилось два-три миллиона книг. Значит, люди не только хотели знакомиться с иностранными новинками, но и могли это сделать, так как владели европейскими языками.
Были, конечно, и периоды сознательной изоляции: эпоха от царствования Ивана Грозного до правления царевны Софьи, время царствования Николая I и, наконец, сталинский период. Но что интересно, например, даже в так называемые застойные годы мы занимали первое место в мире по переводам художественной литературы.
* * *
Подчеркну, что мысль о «всемирной отзывчивости» русской культуры не заключала в себе никакой национальной амбициозности. С самого начала «всемирная отзывчивость» предстала в отечественном сознании и как глубоко положительная, в пределе идеальная, и одновременно как недвусмысленно «отрицательная» черта нашего национального характерa. Именно другой стороной «всемирной отзывчивости» оказывается наша переходящая из века в век оглядка на Европу, а порою и низкопоклонство перед ней. «Чуть мы выучим человека из народа грамоте, – писал Достоевский, – тотчас же и заставим его нюхнуть Европы, тотчас же начнем обольщать его Европой, ну хотя бы утонченностью быта, приличий, костюма, напитков, танцев, – словом, заставим его устыдиться своего прежнего лаптя и квасу, устыдиться своих древних песен…» Так из «всемирной отзывчивости» естественным образом вытекает та стихия самоотречения, в которой справедливо можно видеть и другую нашу важнейшую национальную черту.
Один из наиболее значительных современных литературоведов, Н. Н. Скатов, говорит о том, что истинная суть отечественного искусства состоит не в критике как таковой, но в самокритике. Именно в этом, считает он, непреходящий, всецело живой и сегодня смысл русской классики. Не обличение помещика, чиновника, вельможи, а пробуждение в человеке гражданско-нравственной ответственности, внутреннее самообнажение, беспощадность самосуда. И это совершенно верно.
Одним из первых «в беспощадном самосуде» увидел существенную черту отечественного бытия и сознания Чаадаев, для которого стихия самоотречения наиболее ярко воплотилась в личности и судьбе Петра Великого. Размышляя о петровском «отречении» от прошлого, Чаадаев писал в 1843 году: «Эта склонность к отречению… есть факт необходимый или, как принято теперь у нас говорить, органический…»
И не кто иной, как сам Чаадаев дал в своем первом «Философическом письме» ярчайший образец такого «беспощадного самосуда». При этом, кстати сказать, Чаадаев признавал, что было преувеличение в этом обвинительном акте, предъявленном им великому народу, – признавал, но отнюдь не раскаивался в совершенном и тут же указывал на тот факт, что почти одновременно с обнародованием его «Философического письма» был вслед за Александрийским поставлен на сцене Малого театра гоголевский «Ревизор»: «Вспомним, что вскоре после злополучной статьи (на самом деле спектакль был поставлен ранее появления чаадаевской статьи. – В. К.) на нашей сцене была разыграна новая пьеса. И вот никогда ни один народ не был так бичуем, никогда ни одну страну не волочили так в грязи, никогда не бросали в лицо публики столько грубой брани, и, однако, никогда не достигалось более полного успеха».
Важно подчеркнуть при этом, что широко распространенная точка зрения, согласно которой пафос самоосуждения складывается в русской литературе лишь в 1820 – 1830-х годах, неверна. М. М. Бахтин раскрыл беспримерное своеобразие «Слова о полку Игореве» в ряду других эпосов: в центре «Слова» – не победный подвиг и даже не героическая гибель, но трагическое посрамление героя.
Михаил Пришвин в 1943 году писал о неотразимом чувстве «стыда» за свое чересчур русское: «Я, чистокровный елецкий потомок своего великорусского племени, при встрече с любой народностью – англичанином, французом, татарином, немцем, мордвином, лопарем – всегда чувствовал в чем-то их превосходство. Рассуждая, конечно, я понимал, что и в моем народе есть какое-то свое превосходство, но при встрече всегда терял это теоретическое признаваемое превосходство, пленяясь достоинствами других».
Совсем иную картину мы видим, когда начинаем всматриваться в культуру Западной Европы. В основании западной культуры лежит совершенно противоположный принцип: осознание себя свободно творящим началом, по отношению к которому все остальные народы и культуры – только объекты приложения сил, не имеющие никакого самостоятельного всемирно-исторического значения.
Корни такого подхода к внешнему миру, и природному, и человеческому, лежат, несомненно, в иудо-христианской телеологии, согласно которой, как известно, бог создал все для блага человека и ни одна вещь, ни одна тварь не имеет иного предназначения, помимо служения человеку и его целям. Это значит, что, будучи раз рожден, Запад как бы был призван только развертывать из себя свои возможности. Между тем русское развитие осуществляет себя как ряд новых и новых рождений – точнее, духовных «воскресений» после самоотрицания. Именно поэтому, вероятно, одно из характерных отличий западной и русской религиозных традиций состоит в том, что в Европе, безусловно, главный, всеопределяющий христианский праздник – Рождество, а на Руси – Воскресение (Пасха).
* * *
Каковы причины столь необычного и для отдельного человека, и тем более для целого народа поведения? Они связаны с идеалами, на которых взрастала русская культура. Эти идеалы, как писал Скатов, были «запредельны, располагались за… всеми возможными видимыми горизонтами, за, так сказать, обозримой историей». Главным и определяющим среди них является стремление к «всечеловеческому единению». Оно естественным образом связано со «всемирной отзывчивостью» и «беспощадным самосудом» русского человека.
Эта мысль с наибольшей полнотой была выражена Достоевским в «Речи о Пушкине» 1880 года: «Я… и не пытаюсь равнять русский народ с народами западными в сферах их экономической славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себя идею всечеловеческого единения». И там же: «…стать… настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только… стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите…».
Достоевский заметил – «высказывалась уже эта мысль не раз, и ничуть не новое говорю». И нетрудно убедиться, что эта мысль, с 1880 года неразрывно связанная с именем Достоевского, вызревала в новой русской литературе по меньшей мере с 1820-х годов. В тех или иных выражениях она присутствует в сочинениях глубоко различных писателей и мыслителей. Речь Достоевского была как бы окончательной кристаллизацией русского литературного и национального самосознания в целом. В значительной степени потому главная мысль Достоевского и была тогда столь естественно принята.
При этом Достоевский не раз оговаривал, что пока это свойство глубоко и полно воплотилось только в литературе. Но мне кажется, что подлинная всечеловечность могла воплотиться лишь в таком творчестве, которое берет свой исток в глубинах народного бытия и сознания и постоянно возвращается к этому истоку.
«Всечеловечность», разумеется, не только наша цель. Немало сделал в своем движении к ней и Запад. Но на этом пути ему пришлось многое преодолеть в себе, в то время как для нашей культуры эта идея с самого начала является, как я уже сказал, стержневой. Во-первых, всечеловечность, всемирность русской литературы (и культуры) имеет глубочайшее основание в том громадном по своему значению факте, что Россия складывалась как страна многонациональная. При этом русская государственность с самого начала (поразительная вещь!) исходила из равноправия входящих в нее народов. Вспомним историю о призвании варягов на Русь. В «Повести временных лет» читаем: «Реша чюдь, и словени, и кривичи и вси (сказали чудь, и словене, и кривичи, и весь…): земля наша велика и обильна, а порядка в ней нет». Если взять это предание не как факт, а как отражение общественного самосознания, каким оно было в начале XII века, то получается: для русских людей этой эпохи нет ничего ни зазорного, ни обидного в том, что их государственность создавали не только восточнославянские племена, но также и финские – чудь и весь и варяги. Причем чудь стоит на первом месте.
Спустя столетия Пушкин в стихотворении «Памятник» по-своему выразил мысль из «Повести временных лет»:
«Слух обо мне пройдет по всей Руси великой, И назовет меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгус, и друг степей калмык».
Как видим, Пушкин почти повторил формулировку Нестора, только у Пушкина славяне на первом месте, а финны на втором. А для Нестора было возможно славян не ставить даже на первое место. Таким образом, если в глазах летописцев все населявшие Русь народы являлись равноправными творцами русской государственности, то у Пушкина они выступают в качестве равноправных носителей российской культуры.
* * *
Зафиксированное в летописи равноправие племен и народов, несомненно, отражало реальности тогдашней жизни. За 1200-летнюю историю русского государства в состав русских влилось такое количество разных племен и рас, которое трудно себе представить. На эту тему есть серьезнейшие исследования, из которых, между прочим, следует и то, что русских среди нас с чисто славянской кровью совсем немного.
Возьмем слово «русский». Я думаю, если вглядеться в слово до самой глубины, можно многое понять. Слово значит гораздо больше, чем мы думаем, оно никогда не лжет. Об этом когда-то хорошо сказал Лев Толстой: мы можем обманываться, а язык не обманывает.
Так вот, все народы мы называем именем существительным – немец, поляк, англичанин, чуваш, узбек… Даже народ, состоящий из нескольких сот человек – удэгэ, саами. И только «русский» идет как прилагательное. В этом, на мой взгляд, величайший смысл. То есть, с одной стороны, русские как бы служат другим народам, представительствуя на огромном континенте от Балтики до Тихого океана. В то же время они являются связующим звеном, цементирующим, объединяющим началом для многих народов. Повторяю: слово значит больше, чем кто-либо может в нем открыть. Поскольку слово – это всегда инобытие человеческой жизни.