Создание к концу Второй мировой войны ядерного оружия открывает новую эпоху, отмеченную, как и СВЦ I, перевесом возможностей уничтожения над потенциалом мобилизации, но потенциалом уже не абсолютистских режимов Европы, распоряжавшихся ограниченной долей национального достояния, а крупнейших наций мира как таковых. Уже в 1950–1960-х гг. военная и политическая элита США – государства – лидера западной цивилизации, первым создавшего и применившего ядерное оружие, сталкивается с необходимостью осмыслить ситуацию ядерного тупика, которая оказалась способна – в случае войны на слом противника, сравнимого по мощи, – обернуться ситуацией глубоко неприемлемой для любой стороны, будь то «побежденной» или «победившей». За несколько лет в трудах Г. Киссинджера [Kissinger 1957], М. Тейлора [Тейлор 1961], Р. Осгуда [Осгуд 1960], В. Кауфманна [Kaufmann 1956], англичанина Б. Лиддел-Гарта [Liddell Hart 1954] и других авторов был разработан тип «ограниченной войны», причем за основу оказалось принято стремление ограничить цели такой войны, свести ее к борьбе за четко определенные политические уступки со стороны противника. Из этой предпосылки были выведены следствия для всех уровней стратегии национальной обороны. Кое-какие из этих выкладок остались сугубо интеллектуальными конструкциями, но в целом на Западе обозначилось новое понимание войны и победы, исходя из которого только и можно понять военную политику и стратегию западного мира с тех пор, как администрация Дж. Кеннеди приняла новую доктрину «гибкого реагирования»[16 - Примеч. ред. Здесь рукопись данной части работы обрывается.].
* * *
Только разработка концепции СВЦ Запада дала возможность разрешить в общем виде поставленные выше вопросы, относившиеся к изменчивой скорости протекания циклов системы «Европа-Россия», они же стратегические циклы Российской Империи. Как отмечалось, со второй четверти XVIII в. Россия пережила, следуя этому имперскому циклу, 14 фазовых переходов, считая за такой переход и само включение ее в 1720-х гг. в силовой расклад Запада.
Легко видеть, что из 280 лет, протекших с тех пор, немного более 150 приходится на экспансивный СВЦ II, отмеченный преобладанием мобилизации над уничтожением – и эталоном победы как «лишения противника возможности сопротивляться». И около 120 охватываются исходом СВЦ I и начальной фазой СВЦ III, то есть депрессивными волнами. Очевидно, что из 14 фазовых переходов в цикле системы «Европа-Россия» всего два – вступление России в европейский расклад в XVIII в. и крушение восточноевропейской гегемонии СССР с последующим роспуском Союза и сжатием России – приходятся на депрессивные волны, именно вписываясь в их модель, когда налицо попытки сил Запада ставить крупномасштабные политические цели в рамках зауженного эталона всякой победы. Напротив, 12 фазовых переходов приходятся на СВЦ II с его экспансивной тенденцией.
Более того, из этих 12 переходов – четыре (агрессия Наполеона, строительство Священного Союза, переход к Крымской войне и начало первой евразийской интермедии) приходятся на инициаль (1792–1871), когда складывался новый тип войны и военной политики. Семь переходов «ложатся» на «тридцатилетнюю войну» XX в. (1914–1945): кризис участия России в Антанте, западная экспансия на земли Империи, попытка экспорта революции в Европу, крах этой попытки, евразийское «строительство социализма в одной стране» с продвижением в соседние азиатские области, пакт Молотова-Риббентропа, гитлеровская агрессия и создание Ялтинской системы. Лишь один переход – вступление России в Антанту – приходится на интермедию этого цикла, но и он принадлежит к кануну этой «тридцатилетней войны».
Итак, на депрессивных волнах Запада циклы «Европа-Россия» разворачивались со скоростью – максимум один фазовый переход за 60 лет. На экспансивной волне средняя динамика подстроенного цикла – один переход за 12, 5 лет, причем в инициали – в среднем, на такой переход требуются 20 лет, а в пору финальной «тридцатилетней войны» – 4, 5 года.
Выводы напрашиваются сами собой. Как я писал три года назад: «Со времени подключения России к европейской системе ее военно-политическая история определяется взаимоналожением двух одновременно развивающихся сюжетов. Один из них основан на ритме СВЦ, и Россия подчинена этому ритму как элемент притянувшей ее системы в числе иных элементов – евро-атлантических государств. Ее роль в данном сюжете определяется … преобразованиями восточного центра в биполярной структуре Запада. Другой сюжет задается развертыванием "европохитительских" циклов, и в его рамках Россия и Запад играют друг с другом как два самостоятельных, отдельных сообщества-контрагента. … Но еще важнее то, что именно первый из этих ритмов создает разрешающие и запрещающие контекстные условия для тех или иных форм и темпов реализации второго. Энергию своего "европохитительского" цикла Россия черпает в динамике западного милитаризма» [Цымбурский 1997а, 63, 66].
В той же работе и в последующей [Цымбурский 1998а] я попытался показать, как эта концепция двоеритмия России XVIII-XX вв. позволяет интерпретировать отмеченные выше казусы, связанные с «екатерининским веком», с первым Союзом трех императоров» и с особенностями Ялтинской системы.
Так, годы правления Екатерины II (1762–1796) приходятся на финаль СВЦ I, наступающую после окончившейся по нулям для континентальных держав Семилетней войны. В это время угасает противостояние двух основных западноевропейских центров – Франции и Австрии; более того, Австрия, осознавая свою слабость, во многом становится в фарватер Франции Людовиков XV и XVI. Бескровная «война за Баварское наследство» лишний раз обнаружила страх европейских правительств при наличных у них возможностях мобилизации и уничтожения перед возникновением войны на землях Западной и Центральной Европы. В это время конфликтные проблемы смещаются за пределы европейского ядра. С одной стороны, борьба американских колоний за освобождение дает предлог к развертыванию англо-французской войны на северо-американской почве в 1770–1780-х гг. С другой же стороны, напряжение между Австрией и Пруссией, традиционным восточным центром Западной Европы и центром-претендентом, проецируется на восток в балтийско-черноморскую полосу, где эти державы вступают в сложные конфигурации с Россией и Турцией, и инициируют поглощение Польши. Именно в таких условиях, когда основные европейские игры протекали за пределами Западной Европы, и при замирении двух ее основных извечно боровшихся центров, Россия Екатерины II, успешно играя на исторически знакомом русским балтийско-черноморском пространстве с новыми для этого пространства агентами – пруссаками и австрийцами, увеличивала свой европейский авторитет и, более того, проецировала его на внутригерманские австро-прусские отношения. Опять-таки ритм европейского империализма определяет контекстные условия реализации имперского цикла России, создавая для последней в «екатерининский век» особо благоприятные, льготные условия, позволяющие ей крепнуть как европейской империи, не проливая крови на европейских землях.
Оценка неудавшейся попытки России в 1870-х вернуться в расклад Европы через «Союз трех императоров» – в качестве тыла и оплота нового европейского центра, созданного Вторым Рейхом, должна быть сформулирована с учетом того временного отрезка СВЦ II, на который эта попытка пришлась. Начало 1870-х – переход от инициали данной экспансивной волны; от полосы больших войн, в которых утвердился новый тип войны и военной политики, а сама Европа реорганизовалась (явный надлом Австро-Венгрии, кризис Франции) – к медиали, которой предстояло быть заполненной колониальным дележом ойкумены, уходом европейских стран в собственные дела и медленным вызреванием больших проектов Европы и мира. Эпизод с первым «Союзом трех императоров» можно рассматривать как неудавшуюся попытку России открыть в своем цикле новую фазу А, «проскочить» «эту фазу» на гребне того же милитаристского прилива, который отбросил Империю на восток в 1850-х. «Россия пробует вписаться вновь в Европу тогда, когда европейский экспансивный СВЦ входит в передышку-интермедию, большая игра угасает, и в неочевидности перспектив, открываемых создавшимся порядком, в русских как союзниках никто особенно не заинтересован. Франции хочется лишь того, чтобы немцы на нее не напали еще раз, Германии – чтобы французы не добивались реванша (на что те и так пока не способны) с помощью австрийцев или русских и чтобы Россия не ущемляла уже прибираемую под германское крыло Австро-Венгрию; последней бы желалось, чтобы русским духом не очень пахло на Балканах, а Англии – чтобы русские не маячили ни в Средиземноморье, ни в Азии…. До новых планов перекройки Европы и мира дело дойдет через 20–30 лет. Тогда будет востребована и Россия» [Цымбурский 1997а, 66 и сл.]. Итак, опыт с первым «Союзом трех императоров» должен рассматриваться не как кода нашего «европейского максимума», оборвавшегося с Крымской войной, а как предвестие будущего участия в Антанте. Это подтверждается и тем, что в начале 1870-х Империя пытается выступить партнером и союзником нового европейского центра, и в этом качестве пробует себе выкроить сферу влияния на Балканах, а вовсе не притязает, как при Николае I, на самостоятельную инициативу в деле обустройства европейского мира.
Наконец, парадоксальное обнаружение Россией-СССР в мировой политике «евразийских» черт в эпоху Ялтинской системы, которые могут рассматриваться как последний «европейский максимум» нашей Империи, объясняется именно ритмом Запада, его вхождением в СВЦ III, когда внутренняя биполярность западного сообщества трансформируется в расклад «West and the Rest». Отношения России-СССР с Евро-Атлантикой в эпоху Ялтинской системы были первым воплощением этого расклада. Все наши предыдущие «европейские максимумы» (и в эпоху «Священного Союза», и при намерении экспортировать Октябрьскую революцию в Европу) объективно были нацелены на перехват Империей роли восточного центра внутри западного сообщества, средством к чему были попытки установить российский контроль над Германией, создать из России и Германии одно целое в раскладе Запада при инициативе России. Ялтинская же система была «европейским максимумом» в рамках складывающейся конфигурации «West and the Rest», смещающей Россию за пределы Запада, превращающей ее в противовес западному миру как таковому (и в этом <плане> ничего не мог осуществить «прихват» СССР окраинных восточных территорий Германии). Пробуждение Китая в XX в., возникновение советско-китайского блока в 1950-х, заставляющее СССР считаться с китайскими инициативами и им подыгрывать (например, в годы Корейской войны); противостояние СССР с США в Азии и Африке, уже не как с центром «трансатлантической Европы», а как с мировой морской державой, воспроизводящее отношения России и Англии во времена прежних европейских интермедий; переориентация Китая с 1970-х на США и возникновение между Пекином и Вашингтоном антироссийского взаимопонимания, рассматриваемого Г. Киссинджером как род американо-китайской «Антанты», – все эти факты объясняются именно положением нашего последнего европейского максимума на становящийся расклад «West and the Rest», взаимоотрицающим столкновением двух стратегических ритмов, в которых одновременно жила Россия со времени ее притяжения к системе Запада.
Итак, на протяжении двух с половиной веков «политическая» жизнь Западной Евразии в огромной мере определялась функционированием двух международных систем: системы Запада и подстроенной подсистемы «Европа-Россия». Если биполярная система Запада (с противостоянием двух центров, опирающихся на прибрежье Атлантики и на Центральную Европу) представляла геополитическую аранжировку Западной цивилизации, то образование «Европа-Россия» может рассматриваться как биполярная геополитическая система цивилизаций, сцепленных воедино силовым балансом в северо-западной части материка, а вместе с тем и культурно-стилевым притяжением становящейся Империи к западному миру. Думается, каждого из этих двух факторов по отдельности было бы недостаточно. Само по себе притяжение двух цивилизационных сообществ не предполагает их сцепления в геополитическую целостность (скажем, Япония усвоила множество культурных достижений, выработанных Китаем, но до конца XIX в. не занимала сколько-нибудь заметного места в политических судьбах Китая). Напротив, само по себе включение иноцивилизационной державы в силовой баланс некоего цивилизационного сообщества, может и не привести к оформлению долгосрочной и ритмически функционирующей метасистемы (напомню окказиональное влияние Турции в европейском раскладе XVI-XVII вв. как силы, отвлекавшей на себя силы Австрии и тем самым подыгрывавшей французскому центру Европы).
В случае с Россией два фактора совпали. После крушения Византии у христианской России на евро-азиатском пространстве не было другого сообщества, столь близкого по культурно-религиозному языку и вместе с тем привлекающего зрелостью цивилизационных форм. С другой стороны, в течение переходной второй юги Запад как биполярная система оказывается приоткрыт для России – сперва как силы, наращивающей слабеющий восточный центр (Австрию), а потом как союзницы атлантического центра, бросающей вызов центру центрально-европейскому, уступившему место Австрии (Второму и Третьему рейхам). При этом, в отличие от Турции, втянутой сразу в несколько конфликтных систем, значимых для ее выживания (в средневосточно-каспийскую, где она противостояла Ирану), Россия XVIII в. чем далее, тем более соединяется силовым балансом исключительно с сообществом Запада, сперва опосредованно (через влияние Австрии и Пруссии на балтийско-черноморское пространство), а потом впрямую.
Таким образом, отличительная особенность системы «Европа-Россия» состоит в том, что стратегическая динамика этой системы становится не просто частью отношения между цивилизационными сообществами: каждая фаза в циклах этой системы представляла эти отношения в целом в совершенно новом ракурсе, оказывая тем самым воздействие на иные аспекты духовной жизни России. Вместе с тем, геополитическое «двоеритмие» России, выступающей в одном аспекте как часть западного мира, а в другом как противостоящий ему контрагент, может иметь ценность и для исследования иных планов функционирования двух цивилизаций. Здесь я напомнил бы замечательную разработку Б. Гройса [Гройс 1992], показавшего, как, начиная с первой половины XIX в., российские мыслители настойчиво проецируют на Россию представление об «ином» Западе, превращая Империю в своего рода теневую ипостась западной цивилизации. Очень интересны недавние разработки В.И. Пантина, показавшего, как «кондратьевские волны» западной экономики перекодируются в условиях России в социально-политические фазы реформ и контрреформ.
Российская геополитика эпохи Империи, в том числе в большевистской ипостаси последней, есть часть самоопределения Империи в качестве цивилизации-спутника Запада. Взаимодействие между волнами западного милитаризма и скоростью протекания стратегических циклов Империи есть лишь одна из форм, в которых совершалось перекодирование динамики Запада в динамику цивилизации-спутника.
Именно потому, что геополитическая составляющая играла столь важную роль в оформлении системы «Европа-Россия», что эта составляющая, в свою очередь, опиралась на внутреннюю биполярность Европы, тяготение Запада к униполярности во второй половине XX в. оборачивается кризисом этой системы цивилизаций. С точки зрения ряда экспертов, этот кризис сегодня толкает Россию к выбору между униполярным Западом и противостоящим ему иным. С этой точки зрения, крушение России как «своего иного» Запада, ставит ее перед выбором – быть ли просто частью Запада или частью противостоящего ему «иного», грубо говоря – младшим партнером США в системе евро-атлантического униполя или партнером стоящего вне этого униполя Китая? Другие авторы, исходящие из прецедента со Вторым и Третьим Рейхами, допускают становление объединенной Европы с центрально-европейским германским ядром как противовеса США – фокусу АТР и в этом смысле предполагают, что прорастание системы Запада в мировую систему может произойти не в форме «West and the Rest», но через тяготение разных частей незападного мира к разным полюсам разделившейся в себе Евро-Атлантики. Как может справиться Россия с выбором, который перед ней поставит то или иное развитие? Послужит ли ей при этом на благо опыт геополитического моделирования, наработанный в имперскую эпоху, притом, что мы отнюдь не можем быть уверены даже в том, что волнообразная динамика Запада сохранит свою силу с трансформацией его системы в систему всемирную, открытую возмущающим спонтанным влияниям со стороны незападных сообществ?
Всеми этими обстоятельствами определяется важность исследования опыта русской геополитической мысли имперского времени с учетом также и ее доимперских истоков в XVI-XVII вв., которые могут приобретать особую значимость, если допустить, что эпоха существования в системе «Европа-Россия» закончилась и что именно этот конец знаменуется возвращением России конца XX в. примерно к контурам Московского царства ранних Романовых (с поправкой на обретенные доступы к Балтийскому и Черному морям). Кроме того, предметом особенно пристального исследования должны стать геополитические наработки русских с XVIII по начало XX в. – в Петербургскую эпоху. Это время важно по трем причинам. Во-первых, в эту пору российская геополитическая мысль не вступила во взаимодействие с парадигмальной геополитикой Запада, воздействие которой испытали как эмигранты-евразийцы, так, по выводам A.A. Улуняна, и геостратеги Коминтерна. Изучая геополитические искания дооктябрьских лет, мы открываем репертуар наработок, существенно связанных с мировым местом России, с ее традицией – и в этом смысле существенно дополняющих и корректирующих, даже блокирующих в некоторых случаях те подсказки, которые некоторые авторы пытаются извлечь из парадигмальной западной геополитики, во многом отражающей совершенно иной опыт пространственно-политического самоопределения, идущий от истории евро-атлантических обществ. Во-вторых, шесть фаз имперского цикла демонстрируют им как полный спектр ракурсов, в которых русским представал мир, сообразно с изменениями отношений внутри системы Европа-Россия. Вместе с тем, возвращение Империи в начале XX в. к фазе А, когда-то в совершенно иных условиях пережитой ею в XVIII в., позволяет детально вдуматься в различные возможности идейного воплощения однотипных фаз в те различающееся в зависимости от возраста России преломления, которые могут обретать «возвращающиеся» стратегические ситуации. В-третьих, шесть фаз, прожитых за 180 лет, дают нам достаточно подробную и откровенную артикуляцию геополитических парадигм, разворачивающуюся, по крайней мере, с XIX в. в условиях достаточно широкой и плюралистической дискуссии. В отличие от этого изучение геополитики большевистской эпохи для первых двух ее десятилетий осложнено почти лихорадочной сменой фаз на гребне достигшей своего максимума волны евро-атлантического милитаризма («30-летней войны XX века»). Для эпохи же холодной войны, если не раньше, с пакта Молотова-Риббентропа, характерно вытеснение геополитических мотиваций, их удаление за рамки открытого обсуждения, концентрация геополитики в стенах правящих органов и почтовых ящиков.
Глава 3
От Австро-Российского союза 1726 г. до пожара Москвы в 1812 г.
I
Обозначенный временной отрезок охватывает становление метасистемы «Европа-Россия» и две начальные фазы первого цикла этой метасистемы. Это время вхождения России в европейскую игру на правах союзницы одного из борющихся европейских центров и перипетии этого союза: его кризисы, попытки переориентации и в итоге – вторжение сил Запада в Россию с угрозой ее жизненным центрам. Вместе с тем, этот период важен тем, что становление метасистемы «Европа-Россия» происходит параллельно с деградацией и упадком старых международных конфликтных систем, примыкавших к Европе с востока, а также юго- и северо-востока: систем балтийско-черноморской и дунайско-средиземноморской. Метасистема «Европа-Россия» в первом ее воплощении созидается благодаря закату старой БЧС.
Этот закат наблюдается прежде всего в том, как явно деградируют державы, бывшие в XVII в. инициаторами крупнейших имперостроительных проектов в рамках этой системы: Польша и Швеция. Первая уже в Северную войну вступает не столько борющейся силой, сколько пространством, где идет игра. По итогам войны Петр оказывается гарантом выживания Польши-Саксонии, но он же резко препятствует консолидации сил этого дуального образования: подыгрывая антисаксонским группам шляхты, он добивается вывода саксонских войск из Польши, превращения ее в политически рыхлый буфер на российских границах – саксонские короли оказываются благодарны России за формальный сюзеренитет над Польшей, а польские аристократы – за фактическую независимость от королей. Разбив Швецию, Петр выращивает в ней прорусское лобби, которое втягивает страну в союз 1724 г. с Россией. Петр, обеспечив себе абсолютный перевес в северном треугольнике системы, не смог добиться успехов в борьбе с турками. Но с 1750-х начинается полоса русско-турецких войн, кончающихся с неизменным успехом в пользу России. Если в конце 1720-х внутри системы два крупных ядра: северное (Россия) и южное (Турция), то к началу 1740-х система всё явственнее деградирует, в ней проступает крупнейшее восточное ядро – Россия, – и ряд западных членов, каждый из которых, будучи взят по отдельности, очевидно, уступает поднимающейся региональной сверхдержаве.
Следствия парадоксальны. После того, как под русскими ударами Швеция утрачивает роль лидера на Балтике, обнаруживается новый претендент на эту роль, присваивающий всё большую часть шведских владений, – Пруссия. С конца 1710-х Франция уже не шведов, а пруссаков в основном рассматривает как потенциальных меньших союзников, подрывающих позиции Австрии на востоке Европы. Именно таким французским союзником в 1740-х гг. выступит Фридрих II в войне за австрийское наследство. Но дальше картина меняется. Имея в отличие от шведов прочные позиции в Центральной Европе, Пруссия быстро вырастает (во многом благодаря личным качествам Фридриха II) в субцентр, претендующий на лидерство к востоку от Рейна. И когда в 1750-х ослабленная Австрия избирает профранцузский курс, признавая главенство западного центра – Парижа, прусский центр-претендент оказывается в состоянии отстаивать свои претензии против Франции и Австрии, играющих заодно. Восточный центр раскалывается на традиционный центр и центр-претендент. Франция и Россия взращивают Пруссию. Первая превращает пруссаков в претендентов на консолидацию востока Европы, вторая делает из них крупную силу на Балтике.
Тем самым и слагается предпосылка к склеиванию востока европейской системы с западом БЧС: центр-претендент европейского востока получает «шведское» место в Балто-Черноморье. Вместе с тем, в условиях, когда Польша всё больше утрачивает самостоятельность и ее судьба решается по соглашению России и Австрии, польское место в БЧС фактически становится вакантным, и имеются предпосылки для занятия его Австрией. Эти предпосылки реализуются к началу 1770-х, когда мы видим блокировку Австрии с Турцией против России и Пруссии, а окончательно – с первым разделом Польши, когда Австрия, захватывая малопольские земли и Галицию, фактически перехватывает «польское» место в системе верховья балтийских и в меньшей мере черноморских рек. Итак, запад БЧС вместо старой триады Швеция-Польша-Турция получает новый вид: Пруссия-Австрия-Турция. Две системы склеиваются, при этом в результате их стыка ликвидируется старая средиземноморско-дунайская система, где Австрия и Турция выступали историческими противниками. Теперь они легко переменяют конфликтные отношения на союзнические и наоборот – в зависимости от перегруппировок внутри четырехполярной системы. Итак, становление метасистемы «Европа-Россия» происходит через закат старой БЧС и становление этой системы в новом облике, когда исторические «шведское» и «польское» места переходят к субцентрам расколотого германского востока Европы.
Причем, этот процесс еще и осложняется динамикой европейской системы, когда после Семилетней войны в Европе наступает пат, все боровшиеся силы чувствуют себя истощенными, и всё большую популярность обретает мнение о невозможности больших войн в Европе при существующих военных расходах и средствах поражения.
Вся эта совокупность факторов накладывает сильнейший отпечаток на стратегию России, на те концепции, в которых мы можем с полным правом видеть наработки, относящиеся к нижнему, примитивному ярусу геополитики. Пока это практические сценарии, которые, однако, начинают чем дальше, тем больше подвёрстываться под некоторую философию консолидированных Больших Пространств. Формат этих сценариев, типичный для XVIII в., – это разработки т. н. «систем», т. е., по сути, стратегий по формированию союзнических блоков с целью обеспечения баланса или гегемонии на том или ином участке, достижения определенных результатов. В этих системах, выстраиваемых российскими политиками, преломляются реальные преобразования международных структур Западной Евро-Азии. Эти системы откровенно прагматичны, собственно, это реакция на вызовы изменяющихся обстоятельств без попыток подвести под эти построения какую-либо онтологию, лежащую по ту сторону сиюминутной конъюнктуры. Тем интереснее, что в некоторых случаях возможность такой онтологии явственна, и следующие века, обращаясь к соответствующим сценариям, не усомнятся эту онтологию в них вчитывать.
Собственно, можно выделить четыре такие основные конъюнктурные «системы» XVIII в., связанные с перестройкой международных структур[17 - Перед нами собственно прагматические ориентировки, реакции на внешние вызовы, но в отличие от XVI-XVII вв. эти реакции рационализируются в категориях конструирования определенных больших пространств и утверждения на них посредством союзнических отношений некоего устойчивого международного порядка.].
II
Система Петра Великого
По замыслам и желаниям Петр I был первым петербургским императором, по результатам своей политики он остался последним московским царем. Все его попытки включиться в расклад Европы через союзы с европейскими великими державами (Амстердамский договор 1717 г. с Францией) долгосрочных результатов не имели. Стремясь любым способом получить для России хоть какую-то зацепку в Европе, Петр вступил в династический союз с Голштинскими князьями: как писал в 1760-х гг. Н.И. Панин, стремясь вывести «народ свой из невежества, оставил уже за великое и то, чтоб уравнять оный державам второго класса, которые наиболее взаимствуют инфлюенцию свою в генеральных европейских делах от сочленства в германском корпусе, ибо, будучи там между множеством малых князей сильнейшие, могут они по имперским, с генеральными европейскими делами толь много связанным играть отличную роль, коего бы инако существительною своею силою никогда достигнуть не могли» [Соловьев XIV, 177]. На самом деле, никакой «отличной роли» в германских делах Петр голштинскими связями не приобрел, а лишь впутал преемников в затяжную тяжбу с Данией из-за Шлезвига, лишившись Дании как исторического союзника России против шведов.
На самом деле, важнейшим результатом его царствования стало резкое ослабление Польши и Швеции – северных членов БЧС, попавших в явную зависимость от России. Турция, одержав верх над Петром в его Прутском походе, утвердила за собой положение второго центра БЧС, но победы Миниха в 1730-х над турками, по словам Фридриха II, окончательно сделали русских «хозяевами судеб севера» – это значит: гегемонами северной части Балто-Черноморья и претендентами на полную гегемонию в этом пространстве. Следствием чего стало то, что все западные члены этой системы в своей политике уже перестают бороться друг с другом, но всецело ориентируются относительно России и в попытках отстоять от нее свою суверенность ищут против нее друг в друге опору. Шведы перестают враждовать с поляками, Турция в 1730-х и 1760-х объявляет себя защитницей польской вольности от русских посягательств. Сходным образом в 1760-х турки поднимаются на защиту католицизма в Польше против вмешательства России в поддержку польских диссидентов. (Как следствие, война с Турцией кончается разделом Польши.) Шведы видят в Порте свою историческую союзницу против России, и все расписываются в почтении перед петербургскими монархами. Так между Европой и Россией протягивается поле государств, политически в основном ориентированных относительно России.
Парадоксальный образ России начала 1740-х обнаруживаем в мемуарах Фридриха: Россия – хозяйка севера, навязывающая соседям клиентельные договоры, и в то же время страна, отдаленная от Европы «пустынями» и остающаяся неспособной всерьез повлиять на европейский баланс.
В то же время Европа, живущая балансом сил, постоянными перегруппировками союзов, приоткрывается для внешних держав и, прежде всего, так поступает Австрия, утратившая жесткий контроль над Испанией. С середины 1720-х прослеживается курс на сближение с Австрией как державой, граничащей с западом БЧС и способной оказывать прямое давление на это пространство. Целью становится контроль над западом БЧС через обязательство относительно восточного центра Европы: отсюда и договор 1726 г. с Австрией против Франции. Договор, благодаря которому Вена оказывалась заинтересована в том, чтобы пояс Балто-Черноморья был ослаблен и проницаем. В ответ – настойчивое стремление Франции усилить государства Балто-Черноморья, сформировать пояс, изолирующий Австрию и отбрасывающий Россию вглубь материка от Европы. Давние дружеские отношения Парижа к Стокгольму и Стамбулу дополняются настойчивым стремлением утвердить польского кандидата на польском престоле. Впервые возникает в политике идея буфера, отсекающего Россию от Европы в интересах крупнейшего европейского центра, не желающего российским влиянием затемнять свою гегемонию, – и встречное стремление России к контролю над порогом Европы.