Оценить:
 Рейтинг: 4.6

Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков

Год написания книги
2009
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Геополитика как мировидение и род занятий

Русские открывают геополитику

Конец XX века в России был отмечен широким внедрением идеи «геополитического» в обиход политики, масс-медиа и общественных наук. С конца периода перестройки постепенно исчезает привычный для советских времен автоматизм огульного связывания геополитики «с противостоящими СССР политическими силами» [Разуваев 1993, 3]. В посткоммунистическом дискурсе «геополитическое» быстро обрело позитивные качества. Но нельзя упускать из вида, что первоначальные функции данного понятия в рамках этого дискурса существенно отличались от тех, которые оно получило примерно к середине 1990-х.

На первых порах апелляции к геополитике, как и к национальному интересу, выражали претензию политиков, экспертов и журналистов на деидеологизированность и реализм, якобы в противовес эмоционально-идеологическим установкам реальных или воображаемых оппонентов. При этом прокламируемые «реализм» и «геополитика» обретали самые разные прагматические аранжировки в зависимости от того, какой именно идеологии они противопоставлялись. Политологи демократического лагеря, атакуя мессианский глобализм СССР, звали к «разработке критериев своего рода геополитической разумной достаточности для России», приравнивая эту достаточность к «обеспечению как минимум экономических интересов России в мире» [Кобринская 1992, 28]. Неслучайно в первый же месяц послесоюзного существования Российской Федерации ее министр иностранных дел A.B. Козырев объявил: «Отойдя от мессианства, мы взяли курс на прагматизм… на место идеологии приходит геополитика, т. е. нормальное видение естественных интересов» («Российская жизнь», 21.01.1992). Со своей стороны публицисты патриотической оппозиции еще до конца Союза, нападая на «идеализм» горбачевского «нового мышления», твердили: «От того, что СССР станет называть себя демократией, отношение к нам соседей не изменится, ибо оно диктуется геополитикой, а не эмоциями» [Лимонов 1991]. В ту пору «антиидеологичность» геополитики казалась самоочевидной [Разуваев 1993, 5]. Даже КВ. Плешаков, введший в 1994 г. ценное, на мой взгляд, понятие «геоидеологической парадигмы», видел за ним способ взаимодействия геополитики с идеологией как существенно различных духовных комплексов, – и не более того [Плешаков 1994].

За считанные годы такое восприятие «геополитического» ушло в прошлое. К концу 1990-х можно было уверенно утверждать, что человек, который в то время продолжал отождествлять геополитику с прагматизмом и «разумной достаточностью», духовно оставался в начале завершавшегося десятилетия. Сперва политологи заговорили о готовности российских националистов «именно в качестве идеологии… воспользоваться геополитикой» [Сорокин 1995, 7]. Чуть позже, примерно с 1995 г., по наблюдению H.A. Косолапова, «в официальных документах высших эшелонов российской власти приживается формулировка "национальные и геополитические интересы России"». В те дни, сравнивая фразеологию разных политических сил, этот автор констатировал: «На авансцену политического сознания вышла и уверенно заняла на ней доминирующее место не концепция и не теория, а именно идея геополитики… Более того, идея начинает постепенно трансформироваться в идеологию». Косолапов предупреждал об опасности для наших политиков, увлекшись «идеологией геополитизма», «опять схватиться за лысенковщину вместо науки» [Косолапов 1995, 57, 61]. В том же духе другой политолог, М.В. Ильин писал о возможности зарождения в ельцинской России из «геополитических мечтаний» и «геополитической мистики» нового «единственно верного учения» [Ильин 1998, 82], а еще один автор назвал геополитику «идеологией восстановления великодержавного статуса страны» [Михайлов 1999, 6]. Ученым вторил геополитик-публицист А.Г. Дугин, который в своих «Основах геополитики» поставил ее в один ряд с либерализмом и марксизмом, т. е. отнес именно к идеологиям [Дугин 1997, 12].

Сегодня можно оспаривать эти оценки и предупреждения, но надо признать, что они были прочно вписаны в российский духовный контекст второй половины 1990-х, где роль «геополитического» оказалась несоизмерима с исполнявшейся им еще несколько лет назад функцией индикатора – чаще мнимой – идеологической нейтральности.

Как же состоялась эта перемена в прагматике «геополитического»? Сразу вспоминается выдержанная в «реалистическом» стиле формулировка из беловежского соглашения 1991 г. об образовании СНГ: «…констатируем, что Союз ССР как субъект международного права и геополитическая реальность прекращает свое существование» («Известия», 9.12.1991). Таким образом, с самого начала новой России первый же ее документ обозначил перед экспертами и публицистами возможность сравнения двух реальностей – переставшего существовать Союза и того порядка, который сменил его, – в качестве реальностей геополитических.

Эта возможность была использована россиянами двояко. Одни аналитики делали упор на геополитической преемственности РФ относительно прежней сверхдержавы. Идейное размежевание новой власти с большевизмом, грозящее порвать связь времен, отчасти нейтрализовалось заявлениями в том духе, что «вненациональная коммунистическая доктрина внешней политики СССР долгие годы маскировала геополитические факторы, никогда не перестававшие определять мировую роль России» [Богатуров, Кожокин, Плешаков 1992, 12]. Эти факторы как бы возводились в общий знаменатель прошлого и настоящего страны. Другие авторы, наоборот, указывали на глубину разлома между этими двумя геополитическими реальностями, подчеркивая опасность превращения послесоюзной России из «ядра Евразии» в «евразийский тупик» [Поздняков 1995. Туровский 1995]. Спрос на эту тематику породил волну работ, либо несших в заглавии слова «геополитика», «геостратегия» и образованные от них эпитеты, либо текстуально перенасыщенных этими понятиями. В ход пошли такие словосочетания, как «геополитическая идентичность» и «геополитическое Я России» [Этап за глобальным 1993, 36 и сл.]. Немалый вклад в этот бум внесла группа идеологов-радикалов во главе с Дугиным, издающих с 1992 г. журнал «Элементы»: своей переводческой и популяризаторской активностью они весьма содействовали распространению в новой России идей и схем классической западной геополитики.

Однако помимо этих двух функций – утверждения исторической непрерывности Российского государства и критики дня сегодняшнего с позиций лежащего в прошлом исторического идеала «геополитическое» в нашем обществе быстро обрело еще одно назначение. Мне уже приходилось писать о том, как «в обществе, круто разделенном по социальным ориентирам, геополитика, представляя страну… как единого игрока по отношению к внешнему миру, несет в себе миф "общей пользы" … поэтому искомая многими партиями и элитными группами идеология, которая бы "сплотила Россию", почти неизбежно должна включать сильный геополитический компонент» [Цымбурский 1997, 108]. Оппозиция это осознала очень рано. С 1993 г. В.В. Жириновский, Г.А. Зюганов, С.Н. Бабурин и некоторые их соратники публикуют свои геополитические кредо [Жириновский 1993; 1997. Зюганов 1994; 1995; 1997. Бабурин 1995. Митрофанов 1997]. Если политологам могла видеться в «геополитизме» угроза «новой лысенковщины», то Зюганов сравнивал геополитику по ее практической полезности с кибернетикой, также пострадавшей от советской ортодоксии. Почувствовав интегративный потенциал «геополитики как идеи», официальная власть быстро усвоила риторическую топику конкурентов. К наблюдениям Косолапова я мог бы добавить, что уже в 1996 г. в послании Б.Н. Ельцина к Федеральному собранию по вопросам национальной безопасности эпитет «геополитический» появляется семь раз, в том числе в суждении о «трех глобальных пространствах: геополитическом, геостратегическом и геоэкономическом» [Послание 1996].

К началу 2000-х гг. «прагматизм» и «геополитика» в российской прессе не только перестают сближаться и приравниваться, но даже наблюдается их полемическое разведение и прямое противопоставление. Например, по поводу московского саммита СНГ в январе 2000 г. газета «Труд» (21.3.2000) отмечала, что по сравнению с предыдущими встречами тех же лидеров, на нем «было меньше геополитики… и куда больше прагматизма». Как следствие этих новаций, в претендующем на прагматизм президентстве В.В. Путина эксплуатация идеи «геополитического» в языке публичной политики очевидным образом идет на убыль.

Но между тем тенденция более принципиальная и долгосрочная, простирающаяся за рамки текущей политической конъюнктуры как примета более общего гуманитарного стиля послебольшевистской России, проявляется в том, что под знаком идеи «геополитического» модифицируется видение и изложение в трудах историков, политологов и культурологов. За 1990-е в обиход нашей исторической и политической науки вошли идеи евразийцев первой эмигрантской волны (Н.С. Трубецкого, П.Н. Савицкого и др.), не только воспринявших на Западе и введших в русский язык еще в межвоенный период само слово «геополитика», но прямо ставивших себе в наибольшую заслугу «обоснование… геополитического подхода к русской истории» [Савицкий 1997, 126, 205]. Вслед за классиками евразийства современные специалисты по истории Древней Руси берутся рассуждать о «геополитических целях народов, обитавших на просторах Восточно-Европейской равнины» с l тыс. н. э. – целях, определяемых будто бы самой «природой Евразии», каковая «с каждым веком цивилизационного развития открывала здешнему человечеству всё новые свои прелести и сокровища, лишь подчеркивая притягательность тех или иных регионов и усложняя, обогащая геополитические интересы и мечты» [ИВПР 1999, 15].

В трудах А.П. Богданова [Богданов 1995], С.А. Экштута [Экштут 1997], О.И. Елисеевой [Елисеева 2000], А.Л. Зорина [Зорин 2001] русские тексты XVII-XVIII вв. – не только исторические и официально-политические, но также эпистолярные, поэтические, проповеднические (и даже некоторые изобразительные памятники тех эпох) – изучаются как манифестации геополитического мировидения. Всё чаще к классикам нашей имперской геополитики относят мыслителей XIX в. с панславистским реноме – таких, как Ф.И. Тютчев, Н.Я. Данилевский, В.И. Ламанский, И.С. Аксаков. В этой связи звучат также имена военных географов Д.А. Милютина и А.Е. Снесарева, экономиста и политического писателя И.В. Вернадского, политгеографа В.П. Семенова-Тян-Шанского [Алексеева и др. 2001. Киселев, Киселева 1994. Константинов 1998. Лурье 1997. Морозов 1996; 1997. Цымбурский 1995a]. Как обнаружилось за последние 10 лет, не только российскими, но часто совершенно самостоятельно западными учеными накоплен и обработан огромный материал по истории Петербургской Империи, прямо-таки напрашивающийся на осмысление в геополитическом ключе. Напомню прекрасный обзор Б.В. Межуева [Межуев 1999], посвященный американской исторической школе, исследующей проблематику русского восточничества – течения в имперской политической идеологии конца XIX – начала XX вв., развивавшего доктрину естественного пространства России в Азии – и доходившего до тезиса о паназиатском призвании России, об отсутствии у нее на азиатских направлениях сколько-нибудь жестких границ [Malozemoff 1958. Sarkisyanz 1954; 1955. McDonald 1992. Hauner 1990. Geyer 1987]. Очень значительные научные результаты принесла, я считаю, попытка СВ. Лурье охарактеризовать нашу имперскую геостратегию методами этнокультурологии, рассматривая парадоксы и тупики этой геостратегии как симптомы кризиса и мутаций православно-государственнической «культурной темы» русского народа [Лурье 1993; 1995; 1995a; 1997, гл. XI, XIII, XIX].

Применительно к большевистской эпохе новаторский труд A.A. Улуняна [Улунян 1997] продемонстрировал возможность осмыслить изменения доктрины Коминтерна за 1920–1930-е гг. в геополитическом ракурсе и описать эту динамику в строго геополитических категориях. Звучат разноречивые и, по правде, скорее импрессионистические оценки геополитики И.В. Сталина [Константинов 1997; 1997a. Роговин 1998. Михайлов 1999].

Можно утверждать, что к настоящему времени сложилась практика изучения и обсуждения «геополитического» в отечественной культуре, в том числе в истории нашей политической мысли. Ряд моих работ 1993–2003 гг. должен быть причислен к тому же, возникшему буквально на глазах исследовательскому направлению в России [Цымбурский 1993; 1995; 1995a; 1998; 2001; 2002; 2003].

Подступы к определению

Предварительный (приблизительный и недостаточный) ответ на вопрос о понятии геополитики мог бы звучать так. Классическая геополитика XX века – это особая интеллектуальная парадигма, охватывающая сразу и определенный вид отношения к миру, и, вместе с тем, – род занятий, ориентированный на классические для него образцы, ставящий перед собой характерные лишь для него проблемы и обладающий специфической техникой их решения. Нормативный смысл термина «геополитика» определяется тем, что элемент «гео-» в его составе соотносится с понятиями «географии», «географического».

По своей словопонятийной структуре «геополитика» есть некая встреча или синтез представлений о «географическом» и «политическом». Такую этимологическую внутреннюю форму вложил в это понятие его создатель Р. Челлен, назвав геополитикой гипотетическую «науку о государстве как географическом организме, воплощенном в пространстве» [Kjellen 1924, 45]. Англичанин X. Маккиндер, американец Н. Спайкмен, немцы К. и А. Хаусхоферы, русский П.Н. Савицкий[7 - Геополитика работавших в эмиграции в 1920–1930-х гг. классиков евразийства представляет интереснейшее соединительное звено между русской геополитической традицией Петербургской империи – традицией, в ту пору не осознанной в качестве специфической парадигмы или даже дисциплины, – и классической геополитикой Запада, в контексте которой рассматривал в 1947 г. труды Савицкого Ж. Готтманн [Gottmann 1947].] зовутся геополитиками, так как в их трудах политика стыкуется с географией, а политическое целеполагание – с представлением структур земного пространства.

Некоторые российские политологи в последние годы отрешаются от базисного смысла «геополитики», пускаясь в свободные переосмысления модного концепта. Так, К.Э. Сорокин хочет понимать под геополитикой «комплексную дисциплину о современной и перспективной "многослойной" и многоуровневой глобальной политике» [Сорокин 1995, 9; 1996, 16]. Аналогично КС. Гаджиев призывает переосмыслить в слове «геополитика» элемент «гео-» так, чтобы обозначать этой частицей «не просто географический или пространственно территориальный аспект в политике», но «всепланетные масштабы, параметры и измерения, правила и нормы поведения в целом, а также отдельных государств, союзов, блоков в общемировом контексте», а заодно и «восприятие мирового сообщества в качестве единой завершенной системы в масштабе всей планеты» [Гаджиев 1997, 17, 38]. При этом «геополитика» становится синонимом «мировой политики» – и, соответственно, отождествляется либо вообще с изучением международных отношений, либо с обзором наиболее глобальных всемирных процессов в духе докладов Римского клуба, – для чего в наши дни часто используется специальный термин «глобалистика».

Похоже, сознавая, что «геополитика» в его понимании во многом совпадает с глобалистикой, Сорокин попросту отказывается учитывать последний термин, относя его к «разряду журналистских изысков» [Сорокин 1995, 8]. Но такой «изыск», по крайней мере, позволяет избежать дезориентации читателя, происходящей, когда ему преподносится «геополитика без географии», с перетолкованной частицей «гео-». Можно по-человечески понять ученых, пытающихся охватить словом, популярным в нынешней России, более привычные для них формы дискурса и виды исследований. Но надо осознавать, что в этих случаях имеет место подмена предмета, терминологическая и концептуальная. Я считаю себя безоговорочно вправе исходить из нормативной трактовки, отождествляющей «гео-» в слове «геополитика» с «географией» и «пространством»: в конце концов, именно такое восприятие и стоит за наблюдаемым интересом к геополитике в нашей стране. И без того, размышляя над предметом и статусом геополитики XX в., мы сталкиваемся с массой контроверз и разноречий в авторитетных изданиях и в трудах геополитиков, ориентированных вполне «парадигмально».

В 1920-х и 1930-х годах Мюнхенскую школу геополитики, созданную К. Хаусхофером, будоражили споры о том, представляет ли эта дисциплина особую науку со своей предметной сферой и собственными законами (вроде тех «законов экспансии», которые пытался вывести ее предтеча Ф. Ратцель) – или это только метод осмысления истории и политики, группирующий факты под определенным углом зрения. Сам Хаусхофер колебался, то именуя ее, по стопам Челлена, одной из «наук о государстве», то объявляя вовсе «не наукой, а подходом, путем к познанию» [Dorpalen 1942, 24. Гейден 1960, 124]. А. Грабовский, немецкий «геополитик № 2», первый глава германского Геополитического общества, через всю жизнь пронес понимание геополитики как «метода» и «средства познания», но ни в коем случае не науки, открывающей некие законы [Гейден 1960, 124. Grabowsky 1960, 11, 143]. На руку такой интерпретации геополитики работает и крайняя эклектичность ее материала, ее свободное оперирование фактами столь разных наук, как «география, история, демография, этнография, религиоведение, экология, военное дело, история идеологий, социология, политология» и т. д. [Михайлов 1999, И. Parker 1985, 5].

В то же время, наряду с попытками представить геополитику особым методом, разделяемым географией с некоторыми общественными науками, известна и иная ее трактовка – в качестве науки вполне самостоятельной, но сугубо прикладной.

И надо сказать, что фактологическая пестрота геополитики придает особый смысл известному определению ее как «прикладной политической географии» [Encyclopaedia Britannica 1960, col. 182]. Едва ли в этой дисциплине можно видеть только практическое применение политико-географического знания – опорный ее материал никак не сводим исключительно к данным о распределении наличных политических структур на карте Земли. Скорее, понятием «прикладной политической географии» выражается то обстоятельство, что арсенал всей географии как универсального знания о конфигурациях самых разнообразных объектов, изучаемых по отдельности множеством наук [Geopolitiques des regions frangaises 1986, XV], применяется при необходимости данной дисциплиной в политических целях. Примечательно неоднократно встречающееся в немецких работах разных лет сравнение геополитики с медициной, объединяющей многообразные знания, методы и технологии общей миссией предотвращения и лечения болезней [Maull 1939, 30. Scherer 1995, 6]. В таком случае уместнее говорить не о «прикладной политической географии», а о «политически-прикладной географии». Тогда спрашивается, не вносится ли «политическое» в геополитику лишь в ограниченной мере ее материалом, в основном же – ее целями? С такой точки зрения, она может предстать и просто своеобразной политической деятельностью, «политическим искусством» в самом широком и расплывчатом смысле «искусства» как «умения», «мастерства».

Уже Хаусхофер сам дал к тому повод, обязывая геополитику научить не только народ «геополитически мыслить», но и национальных лидеров «геополитически действовать» [Dorpalen 1942, 16]. В знаменитом манифесте Мюнхенской школы «Bausteine zur Geopolitik» она на одной и той же странице определялась и как «учение о связях политических процессов с землей» и в качестве «искусства, способного руководить практической политикой» [Bausteine zur Geopolitik 1928, 27]. Отсюда понятно, почему в годы Второй мировой войны – в пору первоначальной прививки геополитики на американской земле – один американский автор трактовал ее как «доктрину и основанную на оной практику» [Mattern 1942, 11], а другой видел в ней вообще не науку, а «школу стратегии», помогающую политически нацеливать военную машину на захваты [Strausz-Hupe 1942, 101]. Наконец, в 1960-х годах Британская Энциклопедия приравняла геополитику к любой национальной политике, насколько последняя обусловлена географическим контекстом [Encyclopaedia Britannica 1960, col. 182].

Однако эта прагматизация и даже инструментализация геополитики исторически парадоксально переплелась с готовностью и ее апологетов [Дугин 1997, 12. Grabowsky 1960], и критиков [Михайлов 1999. Гейден 1960. Gottmann 1952], вплоть до откровенных хулителей усматривать в ней род идеологии и политической философии, «одну из систем интерпретации общества и истории, выделяющую в качестве основного принципа какой-то один важнейший критерий и сводящую к нему все остальные бесчисленные аспекты человеческой природы». В этом восприятии ничего не изменило то обстоятельство, что К. Хаусхофер настаивал на объяснимости политических процессов средствами геополитики не более чем на четверть [Bausteine zur Geopolitik 1928, 47. Гейден 1960, 125], стараясь сциентизировать свою деятельность и как бы подводя ее заранее под критерий фальсифицируемости К. Поппера.

Контроверзу между «наукоцентричным» толкованием геополитики и пониманием ее в смысле идеологического всеобъясняющего «учения» попытался в 1947 г. разрешить по-своему Ж. Готтманн, расценив, по крайней мере, германскую ее версию как «продукт многовекового развития географических интерпретаций истории, адаптированный к потребностям пангерманизма» [Gottmann 1947, 18], иначе говоря, представив ее грубо идеологизированной позитивной наукой (сравним это со словами Косолапова о «новой лысенковщине»!) Но при таком взгляде оставались совершенно непонятными отмечаемые самим Готтманном влияние и популярность методов Мюнхенской школы в США [там же, 37 и сл.]. Ясно, что американцев не могли пленить ни чуждый им пангерманизм, ни историко-географический базис этой школы – общее достояние западной науки. В германской геополитике после «химического» ее разложения Готтманном обнаруживается какой-то важный и заразительный остаток, которого не отразила формула французского географа[8 - Формально Готтманн критиковал геополитику с позиций ортодоксального академического политгеографа, осуждая ее развитие в сторону как идеологии, так и науки подготовки войны. На самом же деле, изображая ее явлением чисто немецким, как Маккиндера, так и Савицкого французский ученый оставляет в стороне, – он атакует геополитику Хаусхоферов как представитель иной национальной школы пространственного проектирования.].

Как видим, в этих спорах геополитика нам предстает героиней с тысячей лиц: то ли она – наука, пытающаяся открывать законы явлений, то ли просто метод обработки данных, то ли множество разнородных знаний, методов и идей, сообща служащих целям политики и тем самым образующим прикладную науку; она – и «школа стратегии», и политическая доктрина определенного толка, и вообще иное название для любой национальной стратегии; иногда она предстает идеологией, или философией истории, или результатом злонамеренной идеологизации какой-то из вполне респектабельных наук. Можно ли разобраться в этих противоречивых трактовках? Или придется согласиться с Э.А. Поздняковым, который, сам выступая практикующим геополитиком, написал о тщетности стараний найти «четкую и всеобъемлющую формулировку геополитики, которая могла бы удовлетворить взыскательного читателя и дать строго научное понимание этой области» [Поздняков 1995, 37]?

Понятно, что в таких обстоятельствах некоторые политологи склонны признать в геополитике когнитивный конгломерат, где научный компонент сосуществует с иными составляющими, опять же вслед за Готтманном, как-то заявлявшим о германской геополитике, будто бы «в ее публикациях можно найти всего понемногу – от самой метафизической философии до повседневных военных наставлений» [Gottmann 1952, 59].

В том же духе М.В. Ильин намерен различать под маркой «геополитики» – во-первых, геополитические мечтания – «дилетантское философствование на темы политики, пространства и истории», способное стать для политиков «руководством к действию» и обрести свойства «геополитической мистики»; во-вторых, геостратегические штудии – «ресурсные, обычно силовые, а изредка функциональные модели государств-Левиафанов и отношений между ними»; и, наконец, лишь в-третьих, «геополитику в строгом смысле», подлинную науку. Такой наукой он полагает «знание (учение) об организации политий в качественно определенном пространстве», состоящее, «прежде всего в выяснении взаимодействия природных и, шире, географических факторов… с различными системами и способами политической организации». Основная проблематика этой науки для него заключена во «внутреннем устройстве (конфигурации сочленения географических возможностей и принципов политической организации) отдельных политий» [Ильин 1998, 82 и сл.].

Если отвлечься от полемичности некоторых определений Ильина, вроде слов о «дилетантском философствовании», похоже, что два важнейших яруса геополитической практики – геополитическая имагинация и геостратегические разработки – им выделены верно и именно они ответственны за отождествление ее одними авторами с идеологией и философией, а другими – со «школой стратегии». Что же касается очерченной им области «геополитики в строгом смысле», то тут напрашиваются два принципиальных замечания.

Прежде всего, неочевидно, что предложенное Ильиным определение охватывает те классические труды и идеи XX в., с которыми в этом веке был, в основном, связан образ геополитики как интеллектуальной парадигмы. Вспомним некоторые из этих идей:

? развитую Маккиндером доктрину евроазиатского хартленда как «географической оси истории», ключа к мировому господству, якобы оказавшегося к началу XX в. в руках России [Маккиндер 1995];

? высказанную им же в 1943 г. идею мирового «осевого ареала», объединяющего тот же хартленд с Западной Европой и Северной Америкой, окаймленного евроазиатскими, американскими и африканскими пустынями и противопоставленного другому великому пространству – поясу муссонов [Mackinder 1943];

? проект раздела мира на несколько огромных меридиональных гегемоний – «Пан-Европу», «Пан-Азию», «Пан-Россию» и «Пан-Америку» – по К. Хаусхоферу [Haushofer К. 1934, 95. Parker 1985, 73 и сл.];

? концепцию евроазиатского и североамериканского приморья-римленда как инкубатора держав – «мировых господ», выдвинутую в 1916 г. Семеновым-Тян-Шанским [Семенов-Тян-Шанский 1996, 599], а в 1942 г., независимо от него, Спайкменом [Spykman 1942];

? гипотезу столкновения цивилизаций как консолидированных политических пространств, обычно связываемую сейчас с именем С. Хантингтона, но на самом деле восходящую к раннему (1931 г.) варианту «геополитики панидей» Хаусхофера, в свою очередь очень близкому к доктрине цивилизационно мотивированных «государств-материков», которую разработал в 1927 г. русский евразиец К.А. Чхеидзе [Хантингтон 1994; 1997; ср. Haushofer К. 1931. Чхеидзе 1927, 32 и сл. – с очень важным комментарием П.Н. Савицкого].

Если придерживаться критериев Ильина, едва ли не все эти классические для исследуемого направления теории, пожалуй, следовало бы отнести не к «геополитике в строгом смысле», а либо к геостратегическим экзерсисам, либо к философствованию на темы политики, пространства и истории. Во всяком случае, если «строгая геополитика» должна главным образом заниматься внутренним строением существующих государств, то перечисленные идеи и модели окажутся, в лучшем для них варианте, на дальней периферии этой науки.

Кроме того, конструируя идеальный образ геополитики как науки, Ильин не уделяет внимания существованию реальной академической дисциплины «политическая география». Известно, что геополитика сперва развивалась в лоне последней: по этому ведомству проходили труды Ратцеля и раннего Маккиндера. Но, начиная с Челлена, как геополитики, так и политгеографы постоянно пытаются провести – пусть условно – разграничительную черту между двумя интеллектуальными областями и профессиями. Не у всех это получается достаточно отчетливо. Таково утверждение Челлена и Хаусхофера о том, что геополитика изучает государство как «пространственный организм», а политическая география – землю в ее качестве «обиталища человеческих сообществ», т. е. опять же пространственных организмов [Dorpalen 1942, 24]. Или утверждение Позднякова: якобы политическая география рассматривает государство (и соответственно политику) с точки зрения пространства, а геополитика – пространство с точки зрения политики [Поздняков 1995, 41]. Ведь на практике не так-то легко бывает сказать, что с точки зрения чего рассматривается. Тут стоит вспомнить попытку Р.Ф. Туровского [Туровский 1999, 10, 38] интегрировать геополитику в политическую географию на правах отрасли, занятой «балансом сил в мире и географией международных отношений». С определением Туровского нельзя согласиться уже потому, что оно не покрывает внутренней геополитики государств. Но поучительно само разногласие между дефинициями Ильина, пытающегося замкнуть «научную геополитику» на «внутреннее устройство отдельных политий», и Туровского, ограничивающего ее внешнеполитической сферой: мы видим, с какими сложностями сталкиваются попытки вписать геополитику в систему научного знания. Но тем показательнее очень наглядные случаи, когда именно политической географии по преимуществу приписывают круг интересов, вменяемых Ильиным «геополитике в строгом смысле».

Так, среди опытов разграничения двух дисциплин очень показательны предпринятый в 1930-х коллегой Хаусхоферов О. Маулем и через полвека, в 1980-х, американцем Дж. Паркером. Эти версии серьезно различаются, но, сопоставляя их, можно, через сами их расхождения, прийти к интересным выводам относительно природы и назначения геополитики.

Мауль уступил политической географии всю статику государства – его расположение, форму, размеры и границы, его физико-географические и культурные свойства, а заодно и прошлую динамику государства – историю его пространственного формирования, все, говоря словами Ильина, «знание об организации политии в качественно определенном пространстве». Политическая география должна осмыслять эти «пространственные данности» (Raumgegebenheiten), тогда как геополитика, по Маулю, живет «пространственными потребностями» (Raumerfordernnisse) государства. «Геополитическая постановка проблем, геополитическое исследование и обучение начинаются с вопроса о том, служат ли и как служат природные и культурные факторы политике, относящейся к пространству, соответствуют ли ее требованиям и насколько». Сами пространственные запросы государства Мауль свел в иерархию, начиная с минимальных первичных условий для его возникновения, обеспечивающих внутреннюю связность и целостность данного образования, и далее располагая возможности для его самозащиты и прироста, для выработки форм взаимодействия с внешним миром, всё более благоприятствующих государству, его народу и экономике. Политической географией, «наукой-матерью» осмысляются прошлое и настоящее, царством же геополитики оказывается проектируемое будущее [Maull 1939, 37].

Сходным образом, хотя и в менее ясных выражениях, другой автор Мюнхенской школы О. Шефер предлагал спрашивать с политической географии «картину того, как пространство воздействует на государство», а геополитике передоверял «вопрос о том, как государство заставляет его (пространство) служить намеченным целям» (цит. по [Соколов 1993, 133]). Здесь, по сути, проводится то же различие, что и у Мауля, – между упором на данности и на потребности, на констатацию и на проектирование.

Обратясь к Паркеру, видим, что он проводит демаркацию совсем иначе, чем немецкие геополитики. Для него политическая география – это наука о жизненных условиях отдельных государств. Эти государства «могут рассматриваться как некие кубики. А те узоры и структуры, которые возникают из этих кубиков, составляют главный интерес геополитического исследования». Рассуждая об «эклектической природе» и вместе с тем о «холистическом подходе» геополитики, о ее стремлении выявлять в политической сфере пространственные ансамбли или целостности (нем. Ganzheiten) «при помощи анализа, а также постулирования гипотез и теорий», Паркер близок к истолкованию исследуемой нами дисциплины как метода конструирования таких целостностей, которые могли бы получать политический смысл, складываясь из разнородных географически аранжированных данных [Parker 1985, 2–5].

Казалось бы, его расхождение с Маулем и Шефером огромно: для них в фокусе геополитики – нужды державы, а для Паркера – соединение стран в более обширные конфигурации (см. определение Туровского). Но есть общая черта, которая объединяет противопоставление геополитики и политической географии у немецких авторов и у Паркера. Эта черта – приписываемая геополитике в обоих случаях проектность, всё равно – проявляется ли она в изыскании средств для удовлетворения предполагаемых державных запросов или в усмотрении тех целостностей, для которых государства при некоторых условиях могут послужить чем-то вроде кубиков конструктора (кстати, показательна сама эта метафора, конструктивистская и вместе игровая).

Едва ли Паркер прав, когда работу с такими ансамблями считает исключительной прерогативой геополитики. Не случайно англичанин П. Тэйлор свое сугубо объективистское описание глобальных пространственно-политических структур с позиций миросистемного анализа назвал не «Геополитикой», а «Политической географией» [Taylor 1985]. Для политической географии пространственная мотивированность и пространственное воплощение политики – это самодовлеющие предметы изучения. Для геополитики же вся информация на этот счет представляет обоснование и опору политического волеизъявления. Поэтому геополитика может провидеть «политическое» там, где его не обнаруживает политическая география (как К. Хаусхоферу открывалась в чисто физико-географической реальности тихоокеанского пояса муссонов возможная суверенная империя «Пан-Азии»). Эту разницу А. Хаусхофер броско иллюстрировал примерами из древней истории: «Задаваясь вопросом о том вкладе, какой вносило географическое положение столичных городов – Вавилона, Сузы, Персеполиса и Пасаргада – в их изменчивую значимость для державы Ахеменидов, мы это делаем в рамках политико-географического исследования. Но основание Александрии великим македонцем мы по праву назовем актом геополитического мировидения» [Haushofer A. 1951, 19].

Аналогично авторам, мнения которых мы привели выше, один из крупнейших геополитиков современной Франции И. Лакост указывает, что «политико-географический анализ ограничивается в каждый момент описанием и измерением различия политических отношений… в разных частях какой-то территории, тогда как анализ геополитический… намного более озабочен стратегиями, направленными на то, чтобы модифицировать (или поддержать) разными способами отношения людей, живущих на некой территории, к государству, от которого они зависят, или к различным политическим силам, или к другим государствам» [Geopolitiques des regions frangaises 1986, XIX]. Для Лакоста понятие «геополитики» охватывает как реальные пространственные стратегии тех или иных политических сил, так и сопоставительное экспертное рассмотрение и оценку подобных стратегий [там же, XVII].

Когда-то в 1938 г. Е.В. Тарле в полемически-обличительной статье против германской геополитики определил ее как «такую "науку" (в кавычках. – В.Ц.), которая больше думает о будущей географии, а не о настоящей, о будущих "пространствах"». Она «не столько учит тому, что было или что есть, сколько возбуждает стремленье к тому, что желательно» [Тарле 1938, 99–100]. Похоже, Тарле здесь сумел ухватить типичную черту не только геополитики Третьего Рейха, но и любой другой, внушающей своими географическими образами и закладываемыми в них политическими сюжетами либо «стремление к тому, что желательно», либо представление о назревающей угрозе, каковую необходимо предотвратить методами пространственной стратегии.

Можно заключить, что геополитика начинается там, где налицо – пусть в замысле или в умственной модели – волевой политический акт, отталкивающийся от потенций, усмотренных в конкретном пространстве. И интересуют ее только такие пространственные структуры, которые мыслятся как субстраты, орудия и проводники порождаемых ею политических планов. Очень сильно, хотя и не без перегибов, об этом недавно написали два автора: «Политический регион представляет собой определенную территорию, выделенную субъективным способом, произволом доминирующей геополитической силы… потому, что таким образом ей удобно рассматривать пространство своего действия. Мыслительные структуры накладываются на реальность… В целом геополитический проект описывается скорее не как принцип организации пространства, а как способ действия мировых сил, способ, строящийся лишь отчасти на реальной переорганизации территории региона» [Лурье, Казарян 1994, 94]. Авторы явно недооценивают меру, в которой «удобство» или «неудобство» конкретного волевого отношения к пространству бывает обусловлено географическими реалиями, но они правы в понимании того, что природа геополитики заключена в конструктивистском подходе к географии человеческих сообществ.

Возможно, здесь кроется объяснение столь неприятного для Готтманна 1940-х годов влияния немецкой геополитики в США: влияла не историко-географическая эрудиция и не пангерманистская ее обработка, но сам дух проектного отношения к земной поверхности, дух сборки макрогеографических композиций при осуществлении мировых заданий сверхдержавы.

И всё же, неверно полагать, что политическая география изучает, а геополитика только планирует, – нет, последняя тоже исследует, умственно «прощупывает» мир, но исследует она его в целях проектирования, а часто также и через его посредство. При этом я вовсе не отрицаю ценности науковедческого подхода, полагающего сущность работы ученого в построении и испытании интеллектуальных проектов. Но надо иметь в виду, что целью научных проектов в конечном счете считается обретение некой истины или, по крайней мере, приближение к ней через более глубокое познание разрабатываемого материала. Целью же геополитического проектирования в XX веке было достижение собственно политического эффекта. Проекты классической геополитики, перечисленные выше, – это политические проекты, обращенные скорее к «политическому классу», чем к научному сообществу. Я вовсе не отрицаю и того, что многие науки имеют или способны иметь прикладной, обращенный к практике проектный аспект. Но в случае с геополитикой приходится констатировать, что под влиянием исторической конъюнктуры XX в. проектный аспект политической географии отделился от нее, обретя особый статус и не только существенно расширенную фактическую базу, но также и собственные приемы вчитывания «политического» в неполитические субстанции. Похоже на то, что сциентистский дух XX века легитимизировал в качестве дисциплины с претензиями на статус и функции «науки» определенное мировидение и связанную с ним совокупность когнитивных форм и стратегических технологий, которые в другие эпохи и в других обществах политически реализовались вне увязки с задачами научного познания мира (ср. только что процитированные слова Хаусхофера-младшего о египетской геополитике Александра Македонского).

Оппоненты геополитики – например, Тарле [Тарле 1938, 100] – охотно указывали на ее способность, а порой и готовность включаться своими конструктами непосредственно в дело политической пропаганды, как понимает ее назначение геополитик. Ведь нельзя, в частности, не видеть того, что стратегическое постулирование потенциальных пространств с особыми политическими качествами является деятельностью, во многом подготавливающей и мотивирующей внесение соответствующего самосознания в человеческие сообщества предполагаемых (виртуальных) ансамблей. Так, создавая в 1903 г. концепцию хартленда, Маккиндер находил возможную мотивировку для сплочения приморья Евро-Азии и Внешнего Полумесяца океанических государств под британским водительством против «русской угрозы». Так К. Хаусхофер вырабатывал пропагандистские предпосылки развертывания меридиональных колоссов «Пан-Европы» и «Пан-Азии». И точно так же русские евразийцы, строя картину «особого мира России-Евразии», сцепленного единой судьбой и закольцованного симметрией природных зон, надеялись внедрить этот образ в сознание народов бывшей Российской империи, чтобы тем самым предотвратить предвидимый ими второй, послебольшевистский распад страны.

Разумеется, геополитика – в том идеале, который для ее классиков был нормой – должна основываться на тщательном изучении реалий, а осмысление их геополитиками могло восприниматься политической и географической наукой, расширяя репертуар их моделей и аналитических приемов. Тем не менее, всё это относится либо к условиям работы геополитиков, либо к применимости их результатов за пределами парадигмы, – но едва ли к сущностным ее особенностям.
<< 1 2 3 4 5 6 >>
На страницу:
2 из 6