– Вот ответ, достойный царя московского, – люблю за обычай! Чем же кончилось?
– Это мне неизвестно, государь ты мой милостивый, а кажется, переговоры не имели успеха и вместо мира заключили перемирие на два года. Так вот какие дела-то!
– Ох уж эти мне ляхи проклятые! На языке у них мед, а под языком лед. Еще добр государь наш Иван Васильевич, а то бы взял королевский-то венец хоть ненадолго да переучил бы их по-русски, так и забыли бы поднимать нос; а то вишь какие гордые – кошка на грудь не вскочит: мы-де папы! Мужик пашет землю, а называет себя шляхтичем[14 - Шляхтич – звание, почти равное нашему однодворцу.]… Слыхал ли ты, как соберутся они на свой сейм – лучше беги оттуда: король скажет что-нибудь, а они закричат – не позволяем! Да и сабли вон! Ну где это видано? Да что и говорить – нет лучше матушки святой Руси: кто повинуется беспрекословно воле государя? Русский! Кто любит родину более самого себя? Русский! Кто готов пожертвовать своею жизнью, женою, детьми для спасения отечества? Все русский! Люблю за обычай! А эти папы, эти шляхтичи?.. Э! Да им далеко до русских – как кулику до Петрова дня! Небось еще говорили нашему православному государю, чтобы он принял латинскую веру, если хочет быть королем их?
– Нет, государь ты мой милостивый, об этом слова не было, а все мне думается, что папа не захочет иметь государя греческой веры на престоле литовском: ведь поляки-то боятся своего папы – разом, государь ты мой милостивый, предаст проклятию!
– Спасибо за повесть! – прервал тысяцкий. – Теперь пойдем поужинаем, да за столом еще поговорим. Пойдем, племянник!..
Они пошли. Иоанн следовал за ними, горя нетерпением скорее объяснить причину своего приезда, и наконец случай открылся. Тысяцкий и Замятня, толкуя о политике, не забывали чарки, и к концу ужина лица их разгорелись, не знаю – от жаркого ли разговора или от горячего напитка: предание об этом молчит. Когда ужин закончился, Замятня простился с хозяином и, повторивши несколько раз «государь ты мой милостивый!», пошатываясь, ушел. Эту минуту Иоанн почел лучшею, чтобы требовать пособия дяди: тысяцкий был в веселом расположении духа.
– Что скажешь, племянник? – вскричал он, садясь на скамью. Иоанн вместо ответа подал сверток бумаги с восковой печатью. – Что это, от отца? – Иоанн отвечал наклонением головы. Тысяцкий развернул письмо и начал читать; по временам останавливался, пристально глядел на юношу или значительно усмехался. – Так вот что! – вскричал он, кончивши чтение: ай да племянник, люблю за обычай! A все стыдно было не сказать мне, ведь я тебе, кажется, прихожусь с родни; да Бог тебя простит, а я не сердит – люблю за обычай. Завтра же иду к Собакину и переговорю с ним: авось сладим дело. Теперь пора спать, прощай! Утро вечера мудренее – люблю за обычай!..
Глава VII
На другой день, едва солнце показалось на безоблачном горизонте и пернатые жители лесов, просыпаясь, начали отряхивать свои крылышки, Иоанн сидел уже у окна и любовался золотыми крестами Софийской церкви. В сладких мечтаниях перед ним раскрылась необозримою перспективою картина его будущей жизни, а ландшафты, рисуемые воображением, были однообразны – везде являлась Наталья, он видел ее, он сжимал ее в своих пламенных объятиях, он слышал из уст своей возлюбленной: «люблю тебя!» – и был счастлив, очень счастлив, как вдруг невидимая рука разрушила очарование – Наталья, окруженная незнакомыми людьми, предстала его взорам. «Безумец! – думал он. – Где твои надежды, где любовь твоя? Все, все исчезло!» Грусть стеснила его сердце, он задыхался под бременем гнетущей его печали и проснулся… Так! Сон принял его в свои объятия в то время, как сладкие мечты носились над головой его. Солнце совершило половину пути своего, и лучи его, преломляясь на разноцветных стеклах окна, радужными огнями отражались на стенах светлицы, когда Иоанн вырвался из объятий мрачного, беспокойного сна; он не успел еще прийти в себя, как дверь отворилась и вошел тысяцкий. Сердце юноши замерло: как приговоренный к смерти, он ожидал своей участи и не смел спросить дядю об успехе предприятия. Тысяцкий в свою очередь также не мог надивиться поведению племянника. «Что значит эта задумчивость?» – думал он, и брови его нахмурились. Севши на скамью, он отер платком пот, который градом катился по лицу его, и дожидался, пока Иоанн начнет разговор; но молчание не прерывалось, и тысяцкий вышел из терпения.
– Что же ты молчишь, племянник? – сказал он сурово. – Разве не хочешь знать, чем кончилось сватовство мое?
Стон вырвался из груди юноши, который робко взглянул на своего дядю, как бы опасаясь встретить в лице его свой приговор.
– Ну что заохал прежде времени? Эх, брат, ты настоящая баба! Полно смотреть исподлобья-то, лучше обними меня да поздравь с доброй вестью!
– Как, ты видел Наталью! – вскричал Иоанн, подбежавши к дяде и схвативши его руку. – Ты видел ее! Скажи, все ли также она прелестна, по-прежнему ли меня любит или уже забыла? Скажи скорее, не мучь меня!
– Племянник! – отвечал, усмехаясь, тысяцкий. – Ты, ей-ей, рехнулся! Засыпал меня кучею вопросов: верно тебе суженая-то не на шутку вскружила голову – люблю за обычай! Я не видал твоей Натальи, а с отцом ее почти сладили: я не люблю околичностей – сказал Собакину прямо, что племянник мой видел воспитанницу его в церкви, сошел с ума и влюбился в нее по уши!
– Что же он отвечал тебе?
– Что же тут отвечать? Разумеется, ему это пришлось по сердцу; положим, что Собакин богат, крестница его невеста завидная, да ведь и мы не из простых, род наш древнее и славнее заслугами, а такого жениха, как ты, со свечкой поискать – люблю за обычай! Будь же готов, мы послезавтра едем к Собакину.
– Перестань же горевать, Наталья Степановна! Ну как ты покажешься с заплаканными глазами жениху своему? Сегодня, ты знаешь, он будет смотреть тебя; того и гляди, что въедет во двор! – говорила Пахомовна плачущей Наталье, которая была одета по-праздничному: сарафан голубого цвета, шитый жемчугом и серебром, рисовал стройный стан ее, который поспорил бы с поддельными талиями многих барышень нынешнего света; хотя в то время и не знали шнуровок, зато едва ли можно превзойти природу в красотах, которыми она захочет наделить свою любимицу, и поддельная прелесть никогда не будет совершенством, никогда не будет подходить к изящному, а всегда останется холодным искусством! Извините, хорошенькие мои читательницы, я зафилософствовался и, может быть, очень невпопад, но, ей-богу, я сказал правду; теперь, приступая к дальнейшему описанию наряда Натальи, прошу не критиковать его – героиня моя жила в XVI веке, а тогда Кузнецкий мост еще не существовал: белая, осыпанная дорогими камнями повязка покрывала ее голову; темно-каштановые ее волосы были заплетены в косу широкою алою лентою; бриллиантовая застежка играла на величественной груди ее, которая роскошно воздымалась под легким покрывалом; но черты лица Натальи выражали ужасное состояние души, пораженной горестью; на бледных щеках, подобно дорогим перлам, сверкали слезы, и ни увещания старухи, ни советы девушек не могли развеселить ее.
– Э, эх, мать моя! – продолжала Пахомовна плачевным голосом. – Тебе бы теперь надо радоваться – скоро ты будешь сама боярыня, станешь ходить в золоте, разъезжать в колымагах раззолоченных.
– Ах, мамушка! – сказала Наталья. – Я не могу быть счастлива, я умру от горести!
– Да забудь ты, моя ласточка, его, окаянного, меня и теперь еще дрожь берет, как я об нем вспомню; не говорила ли я тебе, что это был либо – с нами крестная сила! – сам нечистый, либо какой-нибудь богоотступник, злодей, разбойник, кромешник! Ну сделает ли это добрый человек? Свел с ума девушку и после позабыл ее: чтобы ему провалиться, окаянному! Чтобы его лихоманка трясла как осенний лист!..
– Приехал, приехал!.. – раздались вдруг голоса за дверью, и две девушки вбежали в светлицу.
Наталья вздрогнула, слезы замерли на ее ресницах; она уже не плакала более, но в каком-то оцепенении осталась неподвижно.
– Все кончено, – сказала она, – я не увижу его более, я никогда не буду принадлежать ему. Боже! Ты видишь мое сердце, Ты видишь, что я не изменила своим клятвам, люблю его еще и теперь, когда он забыл меня; умру в разлуке с ним, но повиновение воле моего воспитателя для меня всего дороже! И так, да будет Твоя святая воля! – Она замолчала и без внимания начала смотреть в окно; Пахомовна суетилась, бегала из угла в угол, беспрестанно повторяя: «Охти, мои батюшки!», примеривала праздничный кокошник; сенные девушки, собравшись в кружок, расспрашивали прибежавших о женихе: «Что, ты его видела?» – говорила одна. «Каков же? Молод, хорош?» – спрашивала другая. «О! Да какой еще молодец-то!» – отвечала третья. – Пригож, словно девушка! Уж подлинно боярышня счастлива, дал ей, сиротинке, Бог женишка…»
Глава VIII
Настал день, которого ожидал Иоанн нетерпеливо и который бедной Наталье принес столько горестей. Тысяцкий держался правила не отлагать до завтра дела, которое можно кончить сегодня. Он вошел в светлицу Иоанна и невольно остановился, любуясь красотою своего племянника: белый атласный кафтан, шитый золотом кушак и щеголевато накинутый охабень украшали юношу.
– Едем же, молодец! – сказал наконец тысяцкий, и они вышли на крыльцо, к которому подвели двух верховых лошадей.
Иоанн быстро подбежал к коню своему, ловко вскочил на седло и, выехавши из ворот, пустился вдоль улицы, не внимая крикам дяди, который по толщине своей не мог скоро взобраться на лошадь. Тысяцкий кричал, бесился, но это послужило еще ко вреду его: испуганный конь с оплошным седоком бросился в противоположную сторону так неожиданно, что никто не успел подать помощи и уже издали слышны были проклятия тысяцкого, который, схватившись за гриву и поставивши одну ногу в стремя, висел с ежеминутною опасностью быть убитым; к счастью, Иоанн услыхал крик, обернулся, и взорам его представилось плачевное состояние дяди. В одно мгновение он повернул коня своего и как стрела пустился за ним, из улицы в улицу, часто терял его из виду, но не переставал преследовать; вдруг разъяренный конь поворотил по дороге к Волхову, крутые берега коего были ужасны; сердце юноши замерло; увидев неминуемую смерть своего дяди, он с самоотвержением пустился еще скорее и в то мгновение, как лошадь, подбежав к крутизне, остановилась по инстинкту на секунду, чтобы после ринуться вниз, машинально схватил седока за повиснувший охабень и сильно рванул его на землю, конь прыгнул и стремглав полетел в пучину. Впрочем, падение тысяцкого не имело дурных последствий: удар был не силен, и он тотчас поднялся на ноги…
– Люблю за обычай, племянник, спасибо, одолжил! – сказал он, сделавши гримасу более от досады, нежели от ушиба. – Вот езди с такими сорванцами, как раз сломят тебе шею. Правда, ты показал и свое удальство, люблю за обычай, ну да вперед показывай его над кем-нибудь другим, а не надо мною. Бедный Ворон, – прибавил он, подойдя к берегу и взглянув на мертвую лошадь, – ты умер, люблю за обычай!
Другой, будучи на месте тысяцкого, почел бы случившееся худым предзнаменованием, но он был несуеверен и притом, имея настойчивый характер, не хотел отказаться от своего намерения; в сопровождении слуг тысяцкий и Иоанн опять отправились к Собакину, который ожидал их с нетерпением и уже начинал беспокоиться, как вдруг послышался конский топот и процессия въехала на двор. Хозяин, встретив гостей своих на крыльце, ввел их в светлицу, где уже собралось много гостей. Старики, чинно сидя на скамьях, толковали важно о делах давно минувших дней, о своем молодечестве, а по временам не забывали и чарок, которые придавали разговорам их более занимательности. Тысяцкий не утерпел, чтобы не рассказать случившегося с ними происшествия, выходил из себя, выхваляя храбрость племянника, и таким образом завязавшийся разговор мало-помалу обратился к политике; старики, занявшись им, по-видимому, позабыли причину их свидания, но не то занимало Иоанна: он с нетерпением поглядывал на толпу девушек, которые, собравшись в дверях, с любопытством смотрели на приехавшего жениха и значительно перешептывались; но между ними Натальи не было, и он, вздыхая, опускал глаза. Наконец настала давно ожидаемая минута: толпа раздвинулась, и красавица в сопровождении Пахомовны робко вошла в светлицу с серебряным подносом, на котором стоял золотой кубок с медом. Иоанн забыл все его окружающее и вскочил с места, сделал движение, чтобы подойти к Наталье, которая вмещала для него в эту минуту весь мир; тут девушка подняла глаза, голова ее закружилась, поднос выпал из рук…
– Это он! – сказала она слабым голосом и без чувств упала в объятия мамы. Все бросились помогать; один только тысяцкий не потерял прежнего хладнокровия.
– Это ничего, так, пройдет!» – сказал он. – Мед-то пролился, как только невеста хотела поднести кубок жениху, и я знаю по опыту, что все это к лучшему; что брат, племянник, – продолжал он, обращаясь к хлопотавшему около Натальи Иоанну, – что, выпил медку? Это верно не верхом скакать сломя голову, протянул было руку, ан и вышло: по усу текло, да в рот не попало!
Редко найдете мужчину, которого бы могла тронуть радость или печаль так сильно, чтобы он лишился чувств. Способность сия издревле принадлежит прекрасному полу; только в этом отношении есть разница между женщинами XIX столетия и времен прошедших: прародительницы наши падали в обморок редко, зато причиною бывали или чрезмерная радость, или ужасная горесть; не то мы видим в наших дамах: отказ мужа, который не хочет ей купить модную шаль и сделать вывод из последнего бала о невежливости кавалера, который на польку выбрал другую, а не ее, вот поводы к обморокам! Но это еще не все; посмотрим на пожилых девиц наших. О! Тут мы увидим еще не такие претензии, смерть мухи, толчок кареты заставляет их плакать, и вот до какой степени утончена в наше время чувствительность! Г. Сочинитель! Вы, кажется, беретесь не за свое дело, заметят, может быть, мне хорошенькие читательницы мои. Что делать, сударыни! Слабость моя отпустит при случае красное словцо, притом же я говорю по собственному опыту; но довольно, довольно об этом. Я продолжаю мой рассказ и наперед даю слово более не философствовать! Итак неудивительно, что после чрезмерной горести такое неожиданное свидание с любимым предметом повергло Наталью в бесчувственность; к счастью, одна только Пахомовна слышала роковое восклицание и уже боязливо поглядывала на Иоанна; но красавица вскоре, без всякого пособия, для которого только наши дамы и падают в обморок (pardon, опять проговорился), пришла в себя. Почитая случившееся сновидением, она мутными взорами искала Иоанна и, увидевши его, не могла разгадать, каким образом он очутился женихом ее; сам Иоанн находился не в лучшем состоянии; положение любовников было самое критическое и имело бы, может быть, худые последствия, если бы старики не приняли в них участие. Собакин подошел к Наталье и взял ее руку.
– До сих пор я воспитывал тебя как дочь свою, моя ненаглядная! – сказал он. – Тяжело мне расстаться с тобою; но делать нечего! Не век тебе жить круглою сиротинкою, не век порхать на свободе, как пестрокрылой бабочке; вот твой суженый! – Здесь он показал на Иоанна. – Если он тебе по сердцу, то люби его и расстанься со мною без сожаления!..
– Батюшка, батюшка! – вскричала Наталья, рыдая, и упала в объятия старика.
– Василий Степанович! – сказала сенная девушка, вошедши в светлицу и низко поклонившись Собакину. – Какой-то гусляр просит у твоей милости позволения войти и позабавить честное собрание своими песнями и сказками!
– Ну что же, давай его сюда! – вскричал развеселившийся тысяцкий. – Мы рады таким гостям!
– Ох, батюшка, уж полно звать ли его? – начала Пахомовна.
– Бог весть, кто он такой и откуда пришел: эти гусляры, не при вас будь сказано, такие чародеи, что спаси Господи и помилуй! Вот мне, – опомнясь, сказывала кума моя Кузминишна.
– Перестань болтать, где тебя не спрашивают! – возразил сердито Собакин. – Ввести его!
Девушка удалилась, и чрез несколько времени гусляр вошел в светлицу: это был человек высокого роста, плотный; длинные седые волосы почти скрывали лицо его; проницательные глаза сверкали из-под нависших бровей; на нем был надет черный смурый армяк, подпоясанный красным кушаком; за плечами на ремне висели гусли. Остановившись у дверей, он быстрым взглядом окинул все собрание, и значительный взор его остановился на Иоанне; но это было делом одного мгновения: старик тотчас принял смиренный вид и, поклонившись, сказал:
– Мир владыке дома, согласие и любовь жениху с невестою, а мне милость боярскую да добрую чару зелена вина!
– Спасибо, добрый человек, – отвечал Собакин. – Откуда ты идешь, куда путь держишь?
– Много, боярин, постранствовал на белом свете, много натерпелся горя и несчастья, теперь увеселяю честных господ своими песнями и сказками, тем и кормлюсь, иду из Москвы, куда – и сам не знаю!
– Где же твоя родина, старинушка? – спросил его один из гостей.
– Родина моя там, где есть добрые люди да кусок хлеба…
– Как же ты узнал, что мы затеваем пир? – спросил Собакин гусляра.
– И, боярин, боярин! – отвечал тот, несколько смутившись. – Слухом земля полнится!
– Ну чем же ты повеселишь нас? – закричал тысяцкий. – Песенку споешь или скажешь сказку?..
– Что позволит твоя милость, боярин, за нами дело не станет: и сказочку скажем, и песенку споем!
– Ну, так начинай же с песни!..