– Я совершенно этого не боюсь, – запротестовал доминиканец, – но, может быть, он произведет на вас неприятное впечатление, потому что старик находится в таком состоянии, когда люди не желают и не умеют ни к кому отнестись с почтением. Зачем же вашему превосходительству подвергаться этому?
Браницкий, уже не возражая ничего на эти доводы, пошел к дверям и сказал:
– Впустите меня на минуточку в его келью. Прошу вас об этом.
Отец Целестин, исчерпав все убеждения, последовал за гетманом, лицо его имело недовольное и озабоченное выражение.
Выйдя в коридор, он указал рукою дорогу к келье о. Елисея и молча проводил его до нее. Шепнул только, что хотел бы предупредить старика о посещении такого почетного гостя.
Пройдя еще несколько шагов, они остановились у порога кельи, и настоятель отворил дверь в нее; в глубине маленькой, полутемной кельи гетман различил старого, сгорбленного, совершенно лысого монаха, стоявшего на коленях перед распятием со сложенными руками и молившегося. У ног его лежал череп мертвеца.
Настоятель наклонился к нему и стал что-то шептать, но монах, казалось, не слушал его и не обращал на него внимания; прошло довольно много времени, прежде чем он, склонившись головой до самой земли, медленно поднялся, и гетман увидел перед собою совершенно дряхлого, высохшего, но не от лет, а от жизни монаха в сильно поношенной одежде, который, поглядывая на дверь, искал его взглядом.
Но в этом взгляде не было ни смирения, ни раболепства, которое выказывали по отношению к такому высокому сановнику все, не исключая и духовных лиц; вошедший был в глазах монаха не гетман, а грешник и ближний. Вся фигура этого старца, словно сошедшего с картины, была идеалом аскета, который, живя на свете, не принадлежит свету. Следы добровольного умерщвления тела и небесных восторгов рисовались на его лице, внушая уважение и тревогу, а взгляд его имел в себе такую твердость и силу духа, что ничто не могло ему противиться. Глубоко запавшие, но живые глаза, смотрели ясным взглядом, проникавшим до глубины души и, казалось, видевшим то, что было скрыто для всех. В линии крепко сжатых губ была горечь и большая доброта, вернее, большое сострадание к людям, и печаль, вызванная зрелищем их ошибок и неправедной жизни. На его лбу, покрытом так же, как и все лицо, мелкими морщинками, лежала печать задумчивости, окутывавшая его, как бы облаком.
Гетман, войдя в комнату, склонил голову перед отцом Елисеем, а настоятель, обеспокоенный предстоящим свиданием и как бы предчувствуя, каким оно будет, поклонился Браницкому и, знаком объяснив ему, что будет поджидать его неподалеку, вышел в коридор.
Отец Елисей долго смотрел на вошедшего, не говоря ни слова; он оглядел его с ног до головы, и еще яснее обозначилось на его лице выражение сострадания.
– Что же, отец, разве ты не узнал своего старого кающегося? – сказал гетман, приближаясь к нему.
Монах пожал плечами.
– Дитя мое, – сказал он, – если бы я сам забыл вас, настоятель напомнил бы мне; поэтому не бойтесь, что я совершил ошибку, не приветствуя вас, как надлежит. Но чего же вы хотите от меня?
Он горько усмехнулся.
– Я жду от вас утешения, отец мой, – сказал гетман.
– Утешения? От меня? – повторил отец Елисей. – Такого утешения, какое вам нужно, я вам дать не могу, а то, что я вам могу дать, не будет для вас утешением!!!
– Дитя мое! – прибавил он, как бы про себя. – Между вами, детьми света, и мною, ушедшим из него, нет ничего общего. Я не понимаю вас, вы –меня! Что мне до вас, и что вам до меня? Утешения, утешения! – говорил он. – А заслужили ли вы его?
Он взглянул на гетмана.
– Я был и остался верным сыном костела, – сказал гетман.
– Да, так это называется, – возразил Елисей. – Раз в год вы ходите к исповеди, а грешите ежечасно, основываете монастыри, строите костелы, но все это для людей, а не для славы Божией; раздаете милостыню, чтобы стоны бедных не прерывали вашего блаженного сна; целуете руки у ксендзов, чтобы они позволяли вам грешить и не осуждали. Ну, что же, может быть, вы и сыны костела, но сыны Бога…
Сомневаюсь…
Гетман сделал невольное движение протеста.
– Но ведь наш костел вместе со своим Главою есть представительство Бога на земле.
Монах улыбнулся.
– И большего от вас требовать не может, – сказал отец Елисей, – иначе вы бы все стали еретиками. Костел никого не принуждает и многое оставляет на разрешение совести, с которою вы входите в компромиссы.
Он вздохнул и помолчал.
– Чего вам нужно от меня? – уже другим тоном сказал он. – Говорите прямо.
Браницкий опустил глаза.
– Отец, – внезапно решаясь заговорил он, – вы умеете читать в людских душах; вы знаете, что я несчастлив; я пришел к вам за советом и утешением. Вы знаете, кто я; все мне завидуют, я достиг высшей власти, есть у меня все: и богатство, и уважение людей, и сила большая, какую только может дать свет…
А здесь (он ударил себя в грудь) – пустота и мука.
Отец Елисей слушал в задумчивости.
– Языка моего не поймете, совета моего не послушаете, жизни своей не будете в состоянии изменить, зачем же попусту бросать слова, которые не принесут никому пользы.
Счастье не там, где вы его искали; вы добились всего, чего желала душа; неужели же вы думаете, что, если теперь будете ударять себя в грудь, дадите денег на монастырь, построите еще костел, а жить будете по-прежнему, то Бог приготовит для вас какое-то особенное счастье и даст его вам, как своему избраннику? Вы думаете, мое дитя, что Бог особенно озабочен судьбой графа Браницкого? Нет – право греха и добродетели одинаково для тебя и для нищего! С тебя только больше спросится, потому что тебе больше дано. То, что тебе кажется твоей привилегией, явится для тебя бременем.
Гетман слушал, не прерывая ни одним словом.
– Отец мой! – сказал он, наконец.
– Не говори ничего, потому что я хорошо знаю, что ты можешь сказать в свою защиту. Вы – не дети Христа, потому что Христос к своим детям предъявляет строгие требования.
– Значит, вы осуждаете меня и не даете никакой надежды? – сказал гетман.
– Я не облечен властью от Бога и никого не осуждаю, – возразил монах. – Бог может простить тебя, потому что ты из тех, которые не ведали, что творили.
– Отец мой! – снова прервал Браницкий. – Вы владеете пророческим даром, это всем известно.
– У меня нет этого дара, – отвечал монах, – но, глядя на поступки людей и оценивая их, я вижу последствия, безразлично, кто бы не совершал их.
Гетман в замешательстве умолк; суровые ответы монаха начали уже раздражать его.
– Вы хотите знать ваше будущее? – с соболезнованием спросил монах. –Бог не без причины скрыл его от вас и от других людей. Вы желаете того, что было бы для вас гибелью, и что сделало бы невыносимою вашу жизнь! Оглянитесь на прошлое и догадаетесь о будущем. Я вам ничего не могу сказать, кроме того, что ваши поступки, это зерна для будущего посева. Господь Бог не сделает для вас исключения, и если вы забросите в душу плевелы, то они не обратятся ради гетмана в пшеницу. Поступки ваши мстят за себя, подумайте об этом!
– На совести моей нет тяжких грехов, – сказал гетман.
– А вы думаете, что множество маленьких грехов менее весят, чем тяжелые?
– Я вижу, что вы сегодня не расположены говорить со мной, – сказал гетман, собираясь уходить, – может быть, другой раз я попаду в более благоприятное время.
Отец Елисей взглянул на него.
– Это обычное человеческое рассуждение! Обычное! У меня нет неприязни к вам, бедный человек, напротив, я очень вас жалею, но мое сожаление ничем не поможет.
– Я знаю, – прибавил он, – вам было бы во сто раз приятнее, если бы я говорил вам не то, что думаю, если бы я сказал вам, что Бог наградит особыми милостями основателя и покровителя стольких монастырей, если бы я прославлял ваши добродетели, курил фимиам вашему тщеславию и как ваш снисходительный исповедник в конфессионале спросил вас: "Чем изволил ясновельможный пан прогневить Бога". Я не могу угощать вас такими речами, и потому отец-настоятель прячет меня в келью, запрещает говорить проповеди с кафедры и выслушивать исповедь кающихся: я больше считаюсь с Богом, чем с ними… К чему же вы пришли сюда? Я могу напоить вас только горечью…
У Браницкого зашевелилось что-то в душе, и на глазах показались слезы.
– Я несчастлив, – сказал он, – а вы меня не жалеете.