Теодор ничего не сказал на это.
Так они просидели на крыльце, изредка обмениваясь мыслями, до позднего вечера. Беата несколько раз входила в комнату больного, но он все время спал глубоким, хотя и беспокойным сном. Несмотря на запрещение доктора, она заговаривала с ним, стараясь разбудить его, но больной, с трудом открыв глаза и пробормотав что-то невнятное, снова впадал в тяжелую дрему.
Под вечер жар усилился. Мать с сыном сидели подле больного; ни она, ни он не предчувствовали, что сон этот будет последним, хотя Клемент и предсказывал ему скорую смерть. Тодя начинал уже надеяться. Около полуночи больной затих и, казалось, успокоился. Беата, подойдя к постели больного и, видя, что грудь его перестала лихорадочно вздыматься, отошла несколько успокоенная.
Уже светало, когда задремавшая было в кресле Беата вскочила и, не замечая никаких признаков жизни у лежавшего на кровати мужа, встала и подошла к нему.
Он лежал на спине; лицо его со спокойным выражением крепко спящего приняло какой-то синеватый оттенок. Прижав сложенные руки к груди, он, казалось, спокойно спал.
Она осторожно дотронулась ладонью до его лба – и страшный крик вырвался из ее груди.
Лоб его был холоден, как у трупа, больной не дышал – он был мертв.
Беата упала на колени, и подоспевший сын успел подхватить ее на руки, когда она лишилась сознания.
Услышав ее раздирающий крик, все обитатели усадьбы побежали к господскому дому, предчувствуя несчастье.
В царствование Августа III во всей Польше и Литве не было более великолепной резиденции, содержащейся с большей пышностью, чем польский Версаль, обиталище тогдашнего великого коронного гетмана, Яна Клеменса с Рущи Браницкого, последнего потомка старого рода, который славился своим богатством еще при Пясте, – внука по женской линии и наследника гетмана Чернецкого.
Правда, эта блестящая резиденция не носила следов старины и была недавно только отстроена; чудесный замок казался возникшим по мановению палочки какой-нибудь волшебницы и перенесенным с другой планеты на подлесскую равнину.
Этой волшебной палочкой была воля одного человека и его миллионы. Рассказывали, что когда в городе был пожар, – это было еще до возникновения польского Версаля, – гетман Браницкий сказал будто бы, что он этому очень рад, потому что может создать его снова из пепла, но уже по своему плану.
И действительно, улицы Белостока с их чистенькими, беленькими, веселыми домиками, утопавшими в зелени садов, напоминали какие-то иноземные города; многие из этих домиков принадлежали придворным и служащим французского и немецкого происхождения, составлявшим многочисленную свиту гетмана, и отличались таким изяществом и изысканностью постройки и таким удобством приспособлений, о каких и не слыхивали в стране.
В Белостоке, Бельске, Тыкоцыне, Хороще и Высоком-Сточке все, начиная от костелов, – летние помещения, башенки, ворота, здания ратуш, гостиницы и маленькие усадьбы гетмановых служащих – все было устроено с таким вкусом и с такой расточительной роскошью, которые объяснялись только тем, что бездетный владелец считал себя в праве оставить такую память после себя. Гетманский Белосток принимал уже в своих стенах королей и мог без особого для себя обременения угощать царствующих особ даже саксонской династии. Весь обиход гетманского двора не уступал по пышности королевскому.
Дворец и все хозяйственные пристройки были чрезвычайно поместительны, а соответственно с этим был очень велик и придворный штат служащих. В день св. Яна, на именины гетмана, сюда съезжалась вся Варшава и все представители Короны. Заграничные послы и резиденты, депутаты от магистров и правительства и множество вельмож из союзных стран и польской шляхты съезжались сюда из дальних краев, чтобы отдать дань уважения и приязни могущественному магнату, первому государственному мужу Польши.
И только те, кто был к нему ближе всех, с кем он породнился через жену – Чарторыйские, familia, – вот уж несколько лет не появлялись в Белостоке. Ни для кого не было тайной то, что гетман, несмотря на близкое родство, был с ними в более чем холодных отношениях. Жена его, прекрасная графиня Изабелла, к которой он уже начал остывать, не имела достаточно влияния, чтобы расположить его в пользу своих родных.
Все политические идеи и убеждения гетмана и "фамилии" совершенно расходились между собой. Конечно, и вопросы личного самолюбия играли тут некоторую роль, но главной причиной несогласия было основное понимание блага государства.
Чарторыйские мечтали о реформе местных учреждений, об отмене привилегий, поддерживающих политическое самоуправство; они желали коренного изменения всего государственного строя и возрождения страны по мысли Чарторыйских и Конарского. Они имели смелость взяться за эту гигантскую задачу, превышающую их силы, но манившую и обольщавшую их блестящими перспективами.
Тот, кто позволяет себе увлечься такой реформаторской идеей, часто оказывается настолько ослепленным ею, что теряет способность считаться со средствами и не желает видеть ничего, что затемняет ему его цель… Так было с Чарторыйскими – обаяние великой идеи заставило их не считаться с возможностью выполнения ее.
В планы реформ, по необходимости, должно было войти и сокращение власти гетманов, этих посредников intra libertatem et majestatem. Князь канцлер, увлеченный идеей образования новых форм политической жизни, был мечтатель, как каждый доктринер, а потому должен был быть деспотичным. Его раздражало все, что становилось у него на пути.
Для снискания расположения старого гетмана отдали ему в жертву прелестную племянницу – но расчет на его слабость не удался.
В оправдание князя-канцлера следует прибавить, что правление саксонской династии и зрелище деморализации и упадка страны – могли внушить самые смелые планы на будущее. Ведь дело шло о жизни и смерти! Многое можно простить тому, кто спасает утопающего.
Чарторыйские ясно видели положение государства; но гетман Браницкий не имел ни остроты их ума, ни их смелости и решительности в проведении самых смелых и радикальных преобразований. По его понятию, Речь Посполитая, в которой так долго царствовала анархия, не могла быть долговечною… Саксонская династия, которая для Чарторыйского была гибелью для страны, являлась в глазах Браницкого защитой и щитом для нее.
Таким образом, антагонизм между Браницким и Чарторыйским был неизбежен, и ничто не могло его устранить. Близко зная характеры обоих, легко можно было предвидеть и окончательную развязку.
Великолепная, прекрасная, обаятельная личность Браницкого имела в себе что-то общее с теми героями, которые от рождения предназначены к гибели и никогда не выходят победителями. Это был мечтатель, любивший жить и блистать в свете, собирать дань поклонения и пользоваться готовыми формами жизни, но не способный создать что-нибудь новое…
В нем соединялись две, а может быть, и три совершенно различные натуры и различные характеры, выступавшие поочередно под влиянием невидимого давления на какие-то тайные пружины, приводившие их в движение. В нем жили одновременно польский магнат и шляхтич, французский царедворец и рыцарь… В торжественные дни в нем оживал потомок старого рода, гетман, пан краковский, кавалер Золотого Руна, магнат, перед которым все должно было склоняться; в кругу добрых приятелей он становился простосердечным шляхтичем, а когда приезжали французы, и он устраивал им пиры, можно было поклясться, что он родился над Секваной.
Как политик, гетман держался довольно туманных идей, издали представлявшихся грандиозными и блестящими; легко верил в то, что было приятно для него самого, и охотно позволял увлекать себя красивыми речами…
А в конце концов – кто знает? – быть может, он был скорее вынужден обстоятельствами играть политическую роль, чем выступать активным деятелем. Вокруг гетмана сплотилось все, что ненавидело Чарторыйских или боялось их. И гетман, подстрекаемый с разных сторон, разжигаемый и натравляемый, волей-неволей выступал в главной роли, не соответствовавшей его силам.
Все, видевшие его в ту пору в Белостоке, могли подтвердить, что он без особенной охоты исполнял навязанную ему роль…
Будучи уже пожилым человеком, гетман недолюбливал серьезные занятия и предпочитал им легкую, остроумную, веселую беседу в хорошем тоне, тщательно избегавшую всяких неприятных намеков на его семейные размолвки. Его сан требовал от него занятия предметами государственной важности, но это бремя он свалил в значительной степени на Мация Стаженьского, старосту Браньского, на своих приятелей и на друга дома, Мокроновского. Жизнь в доме гетмана шла с королевскою пышностью. У гетманши был свой двор, свой круг знакомых и друзей, а с мужем ее соединяли официально-дружеские и добрые отношения; но все знали, что давно уже угасла любовь старика к красавице жене, и что Мокроновский был доверенным другом и любимцем графини Изабеллы. Гетман ничего не имел против этого; он требовал только соблюдения известных форм – и невмешательства "фамилии" в свои планы. У него были тоже свои не серьезные увлечения, которые были известны всем, даже его жене, но возбуждали скорее соболезнование, чем другое чувство.
Никто здесь не говорил прямо и открыто того, что думал, в парадных комнатах встречали друг друга приветливыми улыбками, а по углам перешептывались и интриговали; приличие заставляло на многое закрывать глаза и о некоторых вещах говорить только намеками или острыми словечками…
Староста Браньский, Радзивиллы, некоторые члены рода Сапег и Потоцкие всяческими способами старались воздействовать на гетмана, который уже не так легко поддавался увлечениям.
У возраст, и воспитание, и самый характер Браницкого заставляли его относиться, если не с полной холодностью, то с достаточным равнодушием ко многим даже очень важным вопросам; он смотрел на разрешение их свысока, по-барски, с рыцарским стоицизмом.
Однако, в тех случаях, где было задето его личное самолюбие, можно еще было разогреть соответствующим способом остывшую кровь гетмана. Антагонизм Чарторыйских казался ему дерзостью.
В маленьком кабинете нижнего помещения дворца, называвшегося Лазенками, где собирались по вечерам самые близкие приятели, раздавались угрозы по адресу фамилии; в салоне о них старались не говорить и не вспоминать.
Приближался день св. Яна, когда обычно в Белосток наезжало множество гостей; и гетману, собиравшемуся выступать в качестве монарха, было о чем подумать и привести в ясность… Немалый труд ожидал магната, не любившего серьезной работы.
Гости привозили с собой пожелания всего лучшего, поклонение, целый запас любезных и сладких слов, но, кроме того, здесь многие из них запаслись различными планами, проектами, просьбами о протекции и посредничестве и т.д. Гетман хорошо знал, какое бремя упадет на его плечи…
И, может быть, для того, чтобы уйти от неприятных впечатлений, он охотно искал развлечения в разговоре о самых легкомысленных вещах – чаще всего о прекрасных дамах и даже о субретках.
Такие разговоры, происходившие в мужской компании, приводили его даже в веселое настроение; он бывал очень оживлен за обедом, но, оставшись наедине с самим собою или с домашними, тотчас же становился молчаливым и угрюмым.
Уже несколько лет это настроение гетмана тревожило тех, кто лучше других знал его. Тем, кто видел его только в салоне, среди многолюдного и парадного общества, он неизменно казался человеком высшего света, с полным самообладанием относившимся ко всему, что могло с ним случиться в жизни. Печаль и страшное утомление овладевали им всецело только тогда, когда никто из посторонних не мог его видеть.
Он так владел собой и так привык к своей роли, что вместе с парадным платьем к нему возвращался и тот тон высокого представительства, который никогда не изменял ему в салонах.
Утро приносило с собой печаль и тревогу, которые потом разгонялись, как облака солнцем, различными удовольствиями. Постепенно и, как будто нехотя, он приходил в хорошее настроение.
Камердинер его – француз, носивший банальную фамилию Lafleur'а, обыкновенно входил первый в спальню гетмана; за ним наступала очередь доктора Клемента осведомиться о здоровье своего высокого пациента.
И в этот день гетман пил еще в постели свой шоколад, когда с обычной своей усмешкой вошел француз.
Браницкий очень любил его. У него было много приятелей, которым он верил, но ни к кому из них он не испытывал такого доверия, как к доктору. Уже несколько лет Клемент состоял при дворе, а ни разу еще не злоупотребил этим доверием.
При виде входящего доктора, камердинер на цыпочках удалился.
Лицо гетмана показалось в этот день доктору еще более пасмурным, чем всегда. Он подошел к кровати, и гетман, указав ему на кресло, попросил его придвинуться к нему поближе.
Взглянули друг на друга. Браницкий, словно угадав по лицу доктора, что он принес неприятное для него известие, отвернулся.
– Ну, как же? – тихо спросил он.
– Егермейстер умер, – коротко ответил Клемент.