Дудич, словно исполнил то, за чем туда вошёл, сразу попрощался с Замехской. Имел уже на уме что-то другое. Открылись у него глаза. Вместо протекции старой королевы ему гораздо нужней была помощь тех людей, которые стояли при старом короле, потому что тем итальянка была помехой.
Дудич имел с некоторыми связи, а особенно с Бонером, который в делах солончаков, как с более опытным, неоднократно советовался. Кроме этого, их связывали другие отношения, раньше хрупкие, но теперь для Петрека набирающие важность.
В молчании, почти незаметно, реформа Лютера распространялась по Польше. В этот период, особенно на отдалённых рубежах, имела она характер совсем отличный от того, какой приняла позже, когда разразилась явно.
В истории новых религиозных идей слишком мало внимания обращают на этот период, который первые симптомы реформатского движения отделяют от решительного разрыва с Римом.
Можно смело сказать, что в начале три четвёрти тех, которые жадно подхватили новые идеи, как их у нас называли, новшества, никогда не допускали, что они могли довести до полного разлада с папством и католицизмом.
Очень много духовных лиц, которых тяготило навязывание предписаний из Рима для бенефиций, руководство за границей, разные злоупотребления, очень многие мечтатели, которым казалось, что религия требует очищения, упрощения, переработки на популярный язык и т. п., очень многие, доведённые гуманизмом до неверия и атеизма, наконец огромное число людей, что, не разбираясь в новшествах, дают себя поймать на их удочку, теснилось к новаторам. Однако же никто, рассуждая о том, давая убежище апостолам реформы, с костёлом не разрывал. Многие хотели ограничиться тем, что называли пурификацией. Они требовали много, но кричащие ограничились бы и меньшими уступками.
Гамрат, который сожжением Мальхеровой и установлением инквизиции встревожил новаторов, на несколько лет удержал явное проявление протестантизма. Потихоньку устраивали заговоры, многие сидели на двух стульчиках; Бонер, Дециуш занимали должности синдиков при католических костёлах, а в своих домах давали приют прибывающим из Германии миссионерам.
Значительная часть младшего духовенства, более живого умом и которой было нечего терять или было немного, бегала слушать реформатский проповедников и живо диспутировала о принципах, ими разглашаемых.
В узких кругах, особенно краковских мещан немецкого происхождения, было модно рассуждать об идолопоклонническом почитании икон, об исповеди, об обрядах, о безбрачии священников и т. п.
Течение духа времени подобно тем великим бури, которые рушат здания, но также поднимают пыль. Так же и великие умы похищают идеи, и наиболее плоские переворачивают. Не один идёт прямо за другими из подражания, так же как сделают шапку и пояс новым кроем.
Ну вот, Дудич, который внезапно стал модником и носил итальянские костюмы, желая приблизиться к приличным людям, начал искать новаторов и с ними завязывать знакомства.
Их пропаганда делала их доступными.
Богатый человек, который в своих владениях в деревне мог дать убежище какому-нибудь беглецу, построить собор, помочь напечатать книги, – был желанной добычей. Дудич имел все эти условия, а вдобавок казался очень органичным, так что им можно было завладеть.
Через кого-то из придворных, потому что таких много ходило на реформатские собрания, Дудич оказался среди заговорщиков. По правде говоря, их нельзя было назвать иначе. Они ещё скрывались, приготавливая ум старого короля, но прежде всего Сигизмунда Августа.
Лисманин, которого монашеское облачение долго защищало от подозрений, имел доступ к старой королеве; через неё вошёл к молодому пану, сумел ему понравиться, стал нужным, готовил его к признанию свободы совести, как дополняющей свободы, законами гарантированные народу.
Дудичу было известно, что в доме Бонера, на Флорианской улице, за большим первым двором, с тыла, в месте менее доступном и заметном, в очень просторной комнате собирались недавно завербованные ученики новой веры. Там проходили тихие молитвы, совещания и диспуты, здесь обычно прибывающие из Германии остановливались как в гостинице, или получали информацию о ней.
У Бонера, который на вид был католиком, и даже был популярен у ксендза Самуэля, и избегал щекотливых разговоров, фокусировались все усилия протестатов, готовящихся к лучшему, как себе обещали, будущему.
Этот дом Дудич знал, но некоторые опасения воздерживали его до сих пор от частых посещений новых богослужений, а в диспутах, пожалуй, только как зритель мог участвовать – и в самом деле они его не очень интересовали. Практичный человек думал только о том, как из каждой возможности приобрести для себя выгоду.
В этот раз не к общине, но к пану Северину Бонеру ему нужно было приблизиться. Он рассчитал, что как союзник мог служить тем, кто поддерживал дело молодой королевы. Он рассуждал как грубиян, запросто, и шёл также просто к цели.
Уже смеркалось, когда он оказался перед огромными воротами каменицы, в которой помещались канцелярия деятельного Бонера, его двор, семья, домочадцы и казна. Там всегда было большое оживление, потому что у Бонера были непомерно разветвлённые связи, много различных дел, а занимал он исключительное положение. Шляхта считала его своим, мещане видели в нём также брата и вождя, потому что он вырос из их сословия. Был это одновременно пан, состоянием равный магнатам, урядник казны, имеющий доверие короля, купец и торговец, а, как для этого времени, и банкир, потому что через него верней всего пересылались деньги в самые дальние страны. Мало кто из иностранцев пожаловал в Краков, не имея рекомендательного письма к нему, карточки на получение денег.
Всем было известно, что эта сила стояла на стороне короля Сигизмунда Старого, ксендза Самуэля и гетмана.
Бонер открыто не воевал с Боной, делал ей даже маленькие услуги, но так взять его, как она хотела, не давал себя.
Дудичу было необходимо с ним поговорить. Он как раз входил в ворота, когда заметил знакомого ему молодого мещанина Креглера, который, только взглянув на него, взял под руку и повёл с собой, не спрашивая даже зачем и к кому идёт.
Дудичу показалось, что и он, верно, ищет Бонера. Только во второй части двора, когда шли ещё дальше, узнал он от Креглера, который шепнул ему это на ухо, что как раз сегодня должно было состояться вечернее богослужение. Поскольку на нём надеялся увидеть Бонера и своим присутствием рекомендовать себя ему и приобрести его доверие, Дудич разрешил вести себя.
Помещение, предназначенное для этого временного собрания, находилось в самой глубине второго двора на первом этаже, на который было нужно взбираться по тёмной лестнице.
Вместе с ними шли несколько человек. Никто не проверял, кто входил, и имел ли право там находиться, потому что предательства не опасались. Большая бдительность, усыплённая нескольколетним внешним спокойствием, исчезла.
Они вошли в затемнённую залу, которую только теперь начали освещать несколькими свечами. В глубине стоял стол, покрытый ковром и белой скатертью, а на нём серебряное распятие. Ни одного образа, эмблемы, предмета, привычных для места молитв, видно не было. Оправленная в кожу Библия лежала под крестом.
В зале было уже около двадцати особ, которые, казалось, ожидали, одни – сидя на поставленных в два ряда лавках без подлокотников, другие – потихоньку разговаривая кучками. Лица собравшихся трудно было сначала различить в сумерках, но больше чем половина собравшихся имела на себе отличающее их от светских облачение духовного покроя. Чёрный цвет для мужчин и женщин был в эту эпоху очень распространён и моден, поэтому сам он разницы не представлял… но плащи, береты, пояса, сутаны и даже тонзуры указывали на духовенство. В значительнейшей части были это люди молодые, а с их лиц смотрели спесь и горячка смотрели. Они тревожно оглядывались, немного выдавая друг другу опасения, дополняя дерзкой миной.
Дудич, которого Креглер оставил у дверей, остался один; он почти невольно вошёл и без особенного любопытства сел на лавку. Постепенно пустое помещение стало заполняться, а прогуливающиеся гости стали занимать места на лавках.
Петрек заметил издалека Северина Бонера, известного всем Юста Дециуша и нескольких других предводителей.
По прошествии четверти часа очень простым образом началось это обещанное богослужение. Запели по-немецки псалмы, не очень возвышая голос. Чувствовалось, что не хотели выдавать себя. Пение шло не достаточно слажено, и прекратилось. Тогда мужчина, одетый в чёрную длинную одежду, кроем напоминающую облачения священников, выступил к столу перед распятием и начал говорить. Голос его вначале был тихим, лицо бледным, глаза несмело бегали по слушателям, но затем он разогрелся и собственными словами, и показанным ему соучастием. Глаза всех были жадно обращены к нему. Некоторые с более дальних лавок на цыпочках перебрались на более близкие, чтобы лучше могли услышать.
Проповедник говорил по-немецки, Дудичу этот язык не был совсем не знаком, но всё не казалось особенно заманчивым, – поэтому он остался на своей лавке вдалеке и из речи едва мог подхватить несколько фраз.
Протестантский проповедник, прибывший из Витенберга, резко выступал против деспотизма Рима – повторял всё, что в то время разглашали против папства, стараясь его очернить и сделать отвратительным. Говорил о церкви Христовой, об идеальном граде Божьем, о будущем счастье возрождённого и очищенного от идолопоклонничества мира. В конце им овладело какое-то пророческое безумие, и то, что говорил, было почти непонятным. Апокалипсис, выдержки из пророческих книг, применённые к новым временам, фантасические картины огненными чертами нарисовались в умах слушателей.
Впечатление было огромным, а когда, закончив речь, вспотевший миссионер замолчал, воцарилась могильная тишина, и хотя были объявлены другие ораторы, никто заговорить не смел.
После долгого шёпота и совещаний затянули благодарственную песнь также по-немецки, и на этом окончился этот вечерний обряд.
Дудич заметил, как потом окружили бледного проповедника, который ещё, будучи под влиянием вдохновения, какое диктовало ему проповеди, потирал лоб и рта почти не мог открыть.
Некоторые из духовных лиц приблизились к нему. В зале собрались группы. Все они находились под давлением этих вдохновенных слов, они явно наполняли их самыми лучшими надеждами для будущего этой церкви.
Петрек смотрел, слушал, но на самом деле желал, чтобы это всё как можно скорее закончилось; он хотел поймать выходящего оттуда хозяина. Но тот был так осаждён, что Дудич в конце концов решил уйти и ждать его во дворе.
Там уже сделалось так темно, что через мгновение он перешёл к воротам, и долго ждал, прежде чем, наконец, заметил идущего Бонера, с которым поспешил поздороваться.
Рассеянный казначей не очень обращал на него внимания и прошёл бы мимо, если бы Петрек не шепнул ему, что хочет поговорить с ним лично.
Бонер, мужчина в полном расцвете сил, панского лица, красивой фигуры, смерил его глазами с ног до головы, как бы спрашивал: что за дела может иметь бедный человечек к нему privatim? Но, видно, он вспомнил, что несколько раз пользовался его помощью в делах солончаков, и велел ему идти за ним домой.
Внутри каменица этого богача и могущественного вельможи не уступала самым валиколепным княжеским домам.
Обогатившиеся мещане любили показывать, что вместе с наследством приобрели панские вкусы, поэтому роскошь была везде. А так как связи позволяли им из-за границы, из стран промышленности и искусств с лёгкостью и быстро привозить всё, – чуть только появлялись дорогие новинки, сразу оказывались здесь.
Пройдя ряд таких нарядных комнат, что как образ какого-то волшебного дворца они промелькнули перед глазами Дудича, Бонер привёл его в маленькую комнатку, которая вовсе не была похожа на предыдущие великолепные комнаты.
Здесь, кроме стола, нескольких стульев, лавочек по кругу и резного шкафа, ничего не было. Итальянская масляная лампа ждала хозяина, стоя на столике, заваленном бумагами, письмами и книгами, узкими и длинными, содержащими счета.
У пана Бонера, очевидно, не было времени, он указал Дудичу на стул и с равнодушием большого пана, который с радостью отделался бы от назойливого клиента, сказал ему:
– Ну, Дудич, что же ты мне принёс со двора? Что-то есть ко мне?
Петреку как-то сразу объясниться было тяжело; некрасноречивый, он искал в голове, с чего бы начать.
– Я пришёл к вашей милости со своим собственным делом, – произнёс он робко.
– Говори же, прошу.