Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук
Юзеф Игнаций Крашевский
Юзеф Игнаций Крашевский (1812–1887) – польский писатель, публицист, издатель, автор книг по истории и этнографии. Член Академии знаний в Кракове (1872). Его литературное наследие составляет около 600 томов романов и повестей, поэтических и драматических произведений, а также работ по истории, этнографии, фольклористике, путевых очерков, публицистических и литературно-критических статей. Крашевского ставят в один ряд с видными знаменитостями в области изящной словесности не только Польши, где после Адама Мицкевича он самый популярный писатель, но и с корифеями современной европейской литературы. Произведения, вошедшие в эту книгу, относятся к так называемым «крестьянским» романам. Их герои страдают от произвола помещика, и их удел – голод, нищета, изнурительный труд и унизительное бесправие.
Крашевский Ю. И
Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук
Хата за околицей
I
На границе Волыни и Подолии есть селение, расположенное в долине, под крутым склоном горы, на которой широкою равниною стелятся золотистые нивы, кое-где пересеченные небольшими темными рощами. Через селение бежит ручей, собранный запрудой в довольно обширный став. Весело белеются хаты в зеленых купах деревьев, прислоненные к склону горы, еще веселее отражаются они в чистых водах става. Тихо, зелено, спокойно, уютно в этом уголке, всему там приволье – и деревьям, и хатам, и людям. Небо над ним всегда ясно, а ветер, когда заходит в долину, то только для того, чтобы освежить воздух, бури проходят всегда стороною. Одну только грустную черту в этой светлой картине составляет кладбище, расположенное на высоком склоне и господствующее над селением своими крестами.
Присматривались ли вы когда-либо, читатель, к кладбищу многолюдного селения, где дорога каждая пядь земли? Как скупо отмеряется место для мертвых, как им тесно и душно! Ближайшие соседи, боясь, чтобы кладбище не забрало их собственности, которой не хочется им уступить для общей пользы, не пожалели труда и тщательно обвели его рвом и валом, чтоб ни один покойник не мог быть похоронен на их участке. Только и видишь на кладбище, что ров, вал, узенькие ворота да кресты. Никому в голову не пришло насадить деревьев. А пусть бы шумели они над прахом умерших: среди царства смерти хоть что-нибудь напоминало бы о жизни, кресты прятались бы в чаще ветвей и все не так грустно было бы смотреть на страшное для многих место вечного покоя. Есть, правда, и здесь кое-какая растительность, но что же это за растительность, и где же ее нет?.. Ее хоть бы и совсем не видеть! Торчат кое-где иссохшие стволы чертополоха, да местами разрослась крапива, да изредка кое-где на прошлогодней могиле синеют колокольчики или блестят золотые почки жабников.
Печально и сумрачно стоят ряды крестов. Много дум наводят они, и часто можно читать в них жизнь покоящихся под ними… Вот над богачом стоит дубовый окрашенный крест, крепкий и большой, на самом видном, почетном месте, бедняк приютил свой крест в уголке, сколотил и поставил его небрежно, не надолго: первый сильный порыв ветра сломит его или вынесет из кладбища, несколько лет обратят в прах даже эту последнюю память усопшего.
Там желтеет свежая могила, не успевшая еще зарасти травою, здесь могильная насыпь давно исчезла, и вместо нее образовалась яма. Вместо ворот на валу стоит только покосившаяся деревянная рама с небольшим крестом, полотно, служившее когда-то воротами, давно сорвалось с поржавелых петель и лежит через ров вместо мостика. Тесен вход на кладбище, но для покойника простору в нем довольно. Часто разгуливает между крестами ветер и дикой, печальной своей песней нарушает крепкий сон мертвых. И душно, и страшно, и грустно на кладбище! Не знаю, как люди, привыкшие к просторным веселым избам, могут спать в таком печальном месте! Вероятно, многим, с миром отшедшим, не нравилась новая обитель, и не один из них по ночам упырем посещал прежнее свое жилище. По крайней мере в селении много рассказывают о подобных посещениях, приписывая их непривычке покойников к сырой и душной могиле.
Если же и покойникам не нравится кладбище, что же живым? А между тем, не далее, как в шагах пяти от него, через дорогу, стоит изба не изба, даже не мазанка, а скорее разве шалаш или что-то такое, чему и название не приищешь, хотя оно, очевидно, служит жилищем человеку. Одной стороной оно обращено к кладбищу, а другой упирается в горный обрыв. Трудно представить себе что-нибудь подобное. В безлесном краю бедному человеку негде взять леса на избу. Но чего не придумает человек, сам-друг с нуждою! Обрыв горы заменил две стены, другие две примкнуты к нему, словно птичье гнездо. Они сложены или, вернее, слеплены из обрубков дерева, бог весть откуда занесенных, из хворосту, соломы, глины, все это смазано и держится каким-то непонятным образом. Из таких же материалов, настланных дерном, составилась крыша. Воля и нужда сделали что могли, остальное окончил Бог. Он украсил крышу зеленью и корнями ее накрепко связал разнородный материал. На избе шумит целая плантация куколя и других трав, а из-за них боязливо выглядывает сплетенная из хвороста и смазанная глиной труба. Чтобы стены не обвалились – доверять им было опасно – зодчий обвел их завалинкой и подпер двумя кривыми шестами. Несмотря, однако, на эти предосторожности, хата все-таки смотрит в землю – вот, кажется, сейчас присядет или приляжет. Окнами ей служат два неправильно прорубленные отверстия, в которые без рам вставлено несколько кусков стекла. Как ни мало пропускали они света, все-таки в хате было видно, когда солнце ударяло в стекла, стало быть, они довольно хорошо соответствовали своему назначению, строитель вполовину достиг цели.
В постройке двери нужда опять оказалась великим художником, творящим почти что из ничего. Дверь вышла чудом в своем роде. Посмотреть издали – она как будто ушла под самую крышу, манит прохожего, обещая свободный вход, а подойдешь ближе – она не выше пояса. Одним словом, все в этой несчастной мазанке – дверь, окна, труба – все было пародией на обыкновенные людские жилища. Но как ни мала была дверь, а много пошло на нее труда. В безлесной стране за одно «спасибо» никто не даст и полена, а строивший хату за околицей никакой другой награды предложить не мог. Зато эту дверь хоть бы прямо в комитет ученых, чтобы они в этом безмолвном, но тем не менее выразительном памятнике прочли, сколько вздохов сокрушало грудь трудившегося над ним! Сколько тут было сплочено кусков и кусочков разного дерева, сколько дырок заклепано колышками, сколько палок слабой рукой и тупым топором превращено в дощечки! Сколько родов дерева сошлось тут в непривычным им соседстве: сосна, дуб, явор, даже гордый граб соединились без чинов на одно употребление. Много бедняга приложил тут мастерства, но его теперь не видать, потому что ветер и дождь давно уже затянули чуждых соседей одной сплошной окраской, за которой едва можно рассмотреть различие их пород.
Представьте себе такую хату или мазанку, или лучше такое безымянное убежище, прилепите его к голому обрыву горы, против кладбища, и вы наверное спросите: кто же построил его, кто мог жить в нем? Тот, кто обыкновенно живет в подобных убежищах – нищий. Не страшно было ему соседство кладбища, не страшна смерть нуждающемуся: ему смерть – успокоение, ему не из чего дорожить жизнью.
Селение, нами описанное, называется Стависками. В некотором расстоянии от него пестреет усадьба, утопающая в роскошных нивах. Господский дом возвышается над окрестностью, из него можно видеть все, чем Господь украсил эту окрестность, – воды, горы, избы, церковь, костел, даже синеющие вдали леса, не видать только кладбища.
Кто жил в этой усадьбе, узнаем после, а теперь приступим к рассказу.
II
За несколько десятков лет перед тем, как выстроилась усадьба и английские сады заступили место скромных огородов, в Стависки прикочевал табор цыган. Начальник его, как водится, занимался кузнечным делом: родичи были ему помощниками, а прочие ворожили и крали. В то время уже реже начинали появляться эти загадочные бродяги, происхождение и язык которых покрыты непроницаемой тайной. Приход их в Стависки был необыкновенным происшествием. Все селение выбежало поглазеть на пришельцев, сохранивших по прошествии нескольких столетий столь яркие еще признаки своего неевропейского происхождения и своего изгнанничества. Даже бабы, месившие хлеб, с засученными по локоть рукавами, вышли из изб, крепко держа за руки любопытных и вместе с тем трусливых ребятишек, чтобы цыгане их не похитили.
Парни и девушки тоже высыпали навстречу незваным гостям, и возвращавшиеся с полевых работ – вечер был летний – остановились с плугами посреди улицы. Табор состоял из нескольких человек и медленно подвигался к корчме. Сильный, атлетического сложения мужчина правил повозкой, из которой выглядывали запыленный кузнечный мех, сложенная палатка, наковальня и разные приборы и всякого рода лохмотья. Среди хлама сидела, поджавшись, женщина средних лет с ребенком у груди. Она была настоящая ведьма. Черные волосы в беспорядке спускались по обеим сторонам смуглого лица, украшенного блестящими глазами и коралловыми губами. Огромный платок, обвивавший голову, прикрывал ее почти всю. На коленях ее лежал младенец, совершенно нагой, припав устами к материнской груди. На лице этой женщины заметны были следы страданий, тоски и усталости. Взор ее ни на минуту не отрывался от дитяти. Мужчина отличался огромным ростом, широкими плечами и суровым выражением лица. Грудь его была совершенно обнажена, дырявая, засаленная рубашка и изорванные штаны едва прикрывали его смуглое тело, голова была также непокрыта, только густые вьющиеся волосы защищали ее от дождя, ветра и жгучих лучей солнца. Шел он на босую ногу, но такой надменной поступью, что с первого взгляда можно было узнать в нем предводителя ромов[1 - Этим именем называют сами цыгане свое племя.].
Вокруг него тащилась остальная ватага: трое нагих детей от восьми до двенадцати лет, двадцатилетний юноша, девушка лет семнадцати, поразительной, оригинальной красоты, стройная, смуглая, одетая несколько опрятнее других, уродливая старуха, пожилой мужчина, коренастый, приземистый, с возвышенным лицом, подталкивавший сзади повозку, да еще две или три женщины, укутанные в полосатые одеяла, тащившиеся по земле.
Весь этот сброд лениво подвигался к корчме, по временам все посматривали на начальника, как бы с нетерпением ожидая приказаний. К общей радости повозка, поравнявшись с корчмой, остановилась; предводитель поднял голову и проницательным взором окинул все окружавшее.
В то же время из корчмы высыпали несколько хозяев под предводительством войта (старосты), на голове которого гордо сидела высокая баранья шапка. Хозяева в глубоком молчании посматривали на пришельцев. Они не решались начать разговор, чтобы не уронить своего достоинства, и выжидали, чтобы гости сами повели речь. Измерив всех взглядом, предводитель цыган подошел к войту, узнав в нем по чутью, а может быть, и по новой, высокой шапке первое лицо в селении, слегка кивнул головой и ломаным, но полным какой-то осознанной звучности языком, сказал:
– Бог помочь, пане господарь, я думаю, ты здесь старшой?..
– Положим, ну так что ж?.. – гордо произнес Максим Лях.
– Если так, – отвечал цыган, лениво отирая с лица пот куском изорванного рукава, – я просил бы твою милость позволить мне переночевать в деревне.
– Ого, го! Чтоб к утру не досчитаться парочки – другой коней! – смело сказал войт, уперши руки в бока.
– Что попусту слова тратить! – со вздохом и полуулыбкой отвечал цыган. – Есть ли еще у тебя кони-то, батюшка? А мы не из тех цыган, что на чужое добро засматриваются: своими руками зарабатываем хлеб. Воров между нами нет.
– А ты каким чертом знаешь, что у меня нет коней? – вскричал изумленный Максим Лях.
– Вестимо дело, батюшка, цыган все знает! – двусмысленно проворчал Апраш.
– То-то и беда, – продолжал смущенный войт, краснея и поглядывая на своих, – знаете вы много, за то с вами как раз греха наживешь, меньше бы знали, меньше бы и лиха за вами. Вишь, знахарь какой! В деревне никогда не бывал, а уж знает, у кого есть кони, у кого нет! Давно не видали вашей братии, покорно просим!.. – с притворной улыбкой прибавил войт.
– Какой тут знахарь! – возразил цыган, слегка пожимая плечами. – Рано, пан войт, изволишь жаловать меня в знахари. Знаю я, что у тебя нет коней не за тем, что знахарь, а просто: вот, послушай, так и не станешь удивляться. С неделю стояли мы в Пятковцах, всего в полуторе миле[2 - Миля в Волынской и Подольской губерниях равняется 10 верстам.] отсюда. Славу Богу, никто там слова дурного не скажет про Апраша, много перебывало у нас работы, угодили громаде[3 - Громада – община, мир.]. Вот как стали мы сниматься, обыватели указали нам дорогу в Стависки, зашла речь про тебя, как войта, а тут старик Вуренец и сказал, что у тебя-де коней ковать не придется, потому-де у тебя их нет. Вот тебе и вся мудрость!
Между тем как происходил этот разговор, усталые цыгане растянулись на земле, где кто стоял. Старики понурили головы: молодежь поводила кругом взорами, стараясь хорошенько осмотреть селение, девушки же не спускали своих черных глаз с разговаривавших, как бы желая смягчить суровые, ничего доброго не предвещающие лица обывателей.
– Рассказывай себе, – подхватил Максим Лях, – так ли, не так ли, а вы сбирайтесь подобру-поздорову, да подальше!
– Только переночевать позволь, завтра чуть свет мы уберемся.
– Солнышко, слава Богу, еще не зашло, успеете добраться до другой деревни, а у нас цыган не бывало, и мы проживем без них.
Цыган вздохнул и замолчал, опершись на кнутовище, он, по-видимому, размышлял. Подошла девушка.
– Скажите, что вам бояться от цыган? – сказала она смело, выразительно и довольно чистым языком. – Вас так много, а нас одна горсть, стыдно вам бояться, бог весть чего!.. В Пятковцах стояли же мы целую неделю и не сбежали оттуда, нас проводили с почетом и просили приходить в другой раз
– Молчи, Азаоро, – прервал Апраш, топнув ногой, – не в свое дело суешься, ступай к бабам! – Потом, обращаясь к войту, сказал: – Не выгоняй нас, пане войт, авось и мы тебе пригодимся. Рассуди сам, пора рабочая, за кузнецом надо ездить за две мили, ведь кому из вас, чай, не тяжело тратить целый день из-за починки какого-нибудь меха или сошника? Позволь нам только остаться, и нам будет кусок хлеба, да и для вас выгодно. Вот, – прибавил он, указывая рукой, – отдай нам только конец выгона, лишь бы разбить палатку и поставить котел, нам больше не надо!
Видно, хозяева нуждались в кузнеце. При последних словах Апраша они начали переглядываться между собой, кивая головами. Сам пан войт почесал в затылке, несколько раз поправил шапку и в молчании посматривал то на одного, то на другого из обывателей, как бы вызывая их на подачу первого голоса.
Апраш заметил, что успех на его стороне, и на загорелом лице его заиграла улыбка. Пословица – «куй железо, пока горячо» – была ему очень хорошо известна, применяя ее к своему положению, он не переставал представлять все выгоды для поселян от присутствия его в Стависках и говорил так убедительно, что, несмотря на нерасположение войта, ему позволено было разбить шатер на пустом, несколько возвышенном берегу става. Цыгане этого только и ждали. Все их желания ограничивались местом для шатра и видами на небольшой заработок. Они не рассыпались с первого же дня по деревне, как бывает обыкновенно, женщины не таскались по избам, Апраш ничего не выпрашивал в долг: всю его деятельность поглотило устройство кузницы. Зато и явилась она скоро – словно из-под земли вышла, к вечеру была подкована лошадь одного крестьянина за незначительную плату, в состав которой входил черствый каравай хлеба, корм для лошади и худая, давно уже без проку кудахтавшая курица.
На другой день работа валила к цыгану, а на третий, если б он захотел снять свой шатер, крестьяне не отпустили бы его: так нуждались они в кузнеце. Работа Апраша в Стависках не переводилась. Правда, он был мастер на все: знал отлично кузнечное дело, удачно лечил скот, охотно пускался в разговоры, не жалел советов и знал с кем, о чем и как повести речь. Известно, что для того, чтобы приобрести общее уважение и доверие, в деревне, как и везде, нужно только уметь показать себя, Апраш же в этом отношении не уступал никому.
– Смотри, – говорил он парню, разинувшему рот от удивления, – смотри, что за подкова! Ты сроду такой не видывал. Даром, что у твоей лошадки-то копыто такое хрупкое, а подкова как пристала, словно приросла! И уж не захромает лошадка, не бойся, я ее не загвозжу, поезжай по какой хочешь дороге, подковы не скинет на другой день, не то что после ваших кузнецов. Будете поминать цыгана Апраша и скажете ему спасибо.
Скоро Апраш отбил работу у всех соседних кузнецов, в одну неделю он прослыл самым искусным кузнецом, и не раз мужички с сожалением поговаривали: что-то станем делать, как Апраша не будет?
Не знаю, хотели ль цыгане на первый раз задобрить поселян или отблагодарить их за легко выпрошенное позволение жить на их земле, только поведение их было беспримерно. В деревне не пропало ни иголки, цыганки по целым дням сидели у своей повозки, нигде их не было ни видно, ни слышно. Деревенские бабы сами приходили к ним: одной нужно было погадать, другой полечиться, но трудно было выпросить что-нибудь у смуглых цыганок, они были грустны, боязливы, осторожны.
III
Через неделю Апраш хотел двинуться далее и начал уже укладывать пожитки в повозку. Не тут-то было. Нашлось еще много поломанных лемехов, неподкованных лошадей и разного рода работы. Сам войт его удерживал.
Жили цыгане в Стависках, жили и наконец так хорошо прижились, что Апраш приказал под шатром выкопать яму, обил ее дерном, и под шатром неожиданно образовалась землянка. Никто на это не сказал ни слова, напротив, все радовались, что в деревне завелся свой кузнец, даже из других селений стали приходить с сошниками и топорами.
Вся семья цыгана, как мы уже сказали, состояла из него самого, из женщины с младенцем, называвшейся его женою, трех подростков, двадцатилетнего парня и семнадцатилетней красавицы, инстинктивно сознававшей силу своей красоты, из старухи, работника, своим безобразием напоминавшего Калибана, и еще трех женщин, о которых трудно было сказать, в каком качестве они принадлежали к семье.
Впрочем, точно ли это семья? Кто тут был отец, кто мать, сестра, брат, жена, муж – трудно было определить. Все между собою назывались непонятными именами, власть одного деспотически управляла всеми. Двое стариков не пользовались приличным их летам уважением, ими распоряжались как слугами, как детьми, а они беспрекословно повиновались. Однако это не был обыкновенный сброд цыганский: что-то более благородное проглядывало на их загорелых лицах, в их черных глазах заметно отражалась печаль изгнания, тоска сиротства, бремя отвержения. Они не переходили беззаботно с места на место, в их песнях не было дикого разгула обыкновенных цыганских песен, да и певались они не так часто. По целым дням сидела жена Апраша, недвижная, безмолвная, как статуя, не спуская младенца с колен, в углу палатки, редко прикасалась к пище, ничем не занималась: глаза ее постоянно были уставлены в противоположный угол. Муж иногда заговаривал с нею, но слова его оставались без ответа. Прибегали ребятишки, она и не смотрела на них, только плач младенца, бывшего у нее на руках, на время выводил ее из этой апатии, она сильнее прижимала его к иссохшей груди, и две глубокие морщины перерезывали ее лоб. Молча прислуживала ей безобразная старуха. Дюжий Калибан, которого цыгане звали «Цынок», вертелся около кузницы. Три женщины варили кушанье и присматривали за детьми. Молодой парень был вместе с Апрашем за наковальней, молча помогал ему и работал больше хозяина. Хотя в чертах его лица, в глазах и губах были несомненные признаки цыганской крови, однако он многим отличался от своих братий ромов, в нем заметно было нечто чуждое этому племени, – словно чуждые мысли, стремления и страсти волновали его грудь. Волосы его были не так черны и не так волнисты, как у Апраша, они падали более прямыми прядями на его широкие плечи, лицо было белее, чем у большей части цыган, губы меньше и тоньше, очертание глаз было иное. Продолговатый облик лица представлял русский тип, но смешанный с кровью странников. Хотя он и исполнял приказания своего начальника, однако не так слепо покорялся ему, как другие, часто на острое словцо отвечал не менее едкой остротой, еще чаще менялся с Апрашем грозными взглядами. Не раз хозяин судорожной рукой заносил молот, как бы хотел ударить непокорного, глаза его наливались кровью, брови хмурились, жгучие, как искры, слова сыпались с его уст, но через мгновение какая-то неведомая сила сковывала его ярость, и снова одни удары молота нарушали молчание. После целого дня трудной работы молодой цыган не отдыхал под шатром с товарищами, редко садился к их общей трапезе, а обыкновенно с ломтем черствого хлеба взбирался на вершину холма, садился там в раздумье, и там заставали его ночь и сон.
Упорное молчание жены и частые споры кузнеца с помощником не укрылись от взоров крестьян, которые с удивлением и даже с некоторым безотчетным беспокойством смотрели на непонятную семейную тайну. Как не мало привыкли они следить и разгадывать, однако они не могли не понять, что в узах, связывавших эти немногие лица, крылась драма, полная кровавых сцен. Действительно, эта мать, жившая, по-видимому, единственно своим ребенком, этот помощник, отдававший хозяину свой труд, но не отдававший ему души и воли, старики, исполнявшие, как волы, самые трудные обязанности, и дивная юная красавица, которая, казалось, повелевала всеми, даже самим общим их начальником, – было тут над чем задуматься, было чему возбудить даже самое ленивое любопытство. В лицах Апраша и Азы резче проявлялся цыганский тип, чем в лицах остальных их товарищей. Чудное создание была эта Аза. Кроме прелести молодости она поражала какою-то чужою нам, дикою, огненною красотою, которой подобие находим в индийских статуях и в картинах, украшающих древние индийские поэмы. Черные глаза ее метали огонь, и каждый взгляд их проникал насквозь. Темно-желтый, золотистый цвет лица, очаровательно изящная погибь носа и выпуклые губы превосходно гармонировали с рамкой черных как смоль волос, столь густых и длинных, что они не только обвивали голову и шею, но часть их упадала роскошными косами на плечи. На лбу ее, в глазах, в целом образе ее ангел или дьявол написал: «Ты будешь господствовать». И с явною уверенностью в себе шла Аза к своему назначению, сознание своей силы неотразимым могуществом выглядывало из-под рубища бедности.
Красота ее стана едва ли не превосходила еще красоту лица. Стройность и гибкость его поражали даже под лохмотьем, казалось, вся она была вылита из бронзы, наподобие первообразу человеческой красоты. Маленькой ее ножке, смуглой, но дивно изящной ручке, казалось, только бы покоиться на подушках. На грациозно округленной груди даже толстое, холстяное покрывало казалось роскошным и ложилось пышными, свободными складками, как самая тонкая восточная ткань.