Когда он вошел, в палатке уже топилась печка, вдоль стенок стояли шесть двухъярусных кроватей. Все сидели за только что сколоченным столом.
– Плохо, – сказал Дрыхлин и бросил на лапник четырех рябчиков.
– Очень даже хорошо, – ответил Давлетов. – Вы – настоящий охотник.
– Куда мне? – стянул с плеч тощий рюкзачок, небрежно швырнул в угол палатки.
Пока он потрошил дичь, рюкзак так и валялся на сваленных в углу разобранных кроватях. Потом, когда поужинали и стали собирать кровати, Дрыхлин положил рюкзак в изголовье своей постели. Вчера он тоже был с ним, когда выехали утром к зимовью. В него же затолкал буханку мерзлого хлеба и несколько банок консервов – это позже, когда они стояли возле заглохшего тягача, перед тем как отправиться в путь пешком…
Если шкурки были, то только в рюкзаке. Больше их некуда деть.
Савин чувствовал себя обманутым, обиженным за свое восхищение Дрыхлиным, за Ольгу, за ее дядю, за глухаря Кешку, И себя винил, не зная за что.
– Не думай о нем, – сказала Ольга.
Но он не мог не думать. Вместе с обидой в нем поднималась злость, он затвердел лицом, представив, как вечером встретится с Дрыхлиным.
– Я прошу, Женя, не думай больше о нем, – повторила Ольга, – и пойдем в зимовье.
7
Грустным было их расставание. Он говорил, что они обязательно еще увидятся, и она согласно кивала. Положил ей голову на колени, она перебирала пальцами его волосы, гладила брови.
– Я приеду к тебе, только ты не уходи надолго отсюда.
– Ладно, Женя.
– А потом я познакомлю тебя с Иваном Сверябой. Это мой сосед по вагончику. Он терпеть не может женщин.
– Я боюсь его.
– Тебя он полюбит. Тебя нельзя не любить. Он перейдет жить в общежитие, и у нас с тобой будет целых полвагона. Дом на полозьях. Мы выбросим спальные топчаны и поставим кровать. Нам ведь не будет тесно, правда?
– Правда.
– У нас в поселке есть школа-восьмилетка, и ты станешь там учить первоклашек.
– Хорошо, Женя.
– А потом поедем в отпуск далеко-далеко. К Черному морю, хочешь?
– Хочу, Женя.
– Будем целый день валяться под солнцем на пляже и плавать.
– Я не умею плавать.
– Научу. Это совсем нетрудно. Особенно в соленой воде.
Потрескивали и сыпались дрова в печке. На нарах лежали два разноцветных, разнолоскутных одеяла, укрывавших их ночью. День продолжал сереть.
– Тебе пора, Женя.
Она приподняла с колен его голову, прижалась щекой к щеке.
– Идем…
Глухаря Кешки уже не было на своем месте. Покормился и исчез по неотложным птичьим делам, чтобы завтра вернуться на обгорелую и расщепленную лиственницу. Стоп! А ведь, та лиственница, к которой вчера подкрадывался с ружьем Дрыхлин, тоже была обгорелой. Так, может быть, на ней сидел Кешка, не знающий страха перед человеком? Может быть, дурной крик Савина «брысь!» спас ему жизнь? Бог ты мой, неужели сердце уже тогда предчувствовало встречу с Ольгой?
Она, как и вчера вечером, шла впереди. Ольхон рыскал вдоль лыжни. Поджидая Савина, глядел на него грустным взглядом, и тому чудилась укоризна в собачьих глазах: ну что же ты уходишь, хозяйкин друг?…
Шли по неглубокому распадку, петляя среди закуржавелых лесных подростков. Ольга не оглядывалась, привычно и легко скользя на своих широких лыжах. Вчера, когда она появилась на пороге зимовья, они все трое приняли ее за юного охотника. Она и сейчас, со спины, в своей оленьей куртке и рыжей шапке была похожа на мальчишку. Залетело тальниковое семя в распадок, проросло тонкой лозинкой – гнется под ветром, омывается снегом и стоит на удивление могучим, но слабым лиственницам.
Савин вспомнил ее слова, что завтра у нее в груди поселится дятел. И только сейчас понял их до конца. Потому что в его сердце дятел уже начал стучать, и от этого было не по себе. У него было такое чувство, будто он уходит из дома. Залетел на побывку, и снова дела позвали в дорогу. Где она кончится, на каком перекрестке будет обратный поворот, он не знал. Но надеялся, что поворот этот обязательно случится и он вернется по своим же, пусть и запорошенным снегом, следам.
Потянулся густой лиственничник и оборвался как-то вдруг. На этом месте споткнулся давний пожар, потому что дальше сплошь лежала горелая тайга. Сколько хватало глаз, виднелись мертвые голые столбы, оставшиеся от зеленых лиственниц. Словно кто-то бездумно и беспорядочно назабивал их, забыв подогнать по размеру.
Здесь Ольга остановилась:
– Я не пойду дальше, Женя.
«Почему?» – спросил он глазами. И она так же, глазами, ответила. Но Савин не понял, не разобрал ответа. И через мгновенье ощутил холодок в ее взгляде; и даже не холодок, а что-то такое, что разделяло, отодвигало их друг от друга. И слова ее показались Савину совсем не прощальными – суховатыми, будничными:
– Здесь близко. Полчаса идти. Все время вдоль черного леса. Возле ручья повернешь налево. Иди – и увидишь своих.
– А лыжи?
Она помолчала. Ольхон сидел рядом, взглядывая поочередно на обоих. Уши его настороженно подрагивали.
– Иди, Женя.
– Я скоро приеду, – сказал он, – и привезу лыжи.
– Когда солнце зашло, Женя, не надо бежать за ним вдогонку, как говорит мой дядя.
– Ты меня жди.
– Хорошо.
Он потянулся к ней, коснулся губами холодной неподвижной щеки.
– Пусть добрые духи пошлют тебе удачу, Женя.
И он пошел, поминутно оглядываясь. Она стояла недвижно, застывшая в лесном безмолвии, в том месте, где кончалась живая тайга. И Ольхон у ее ног был похож на изваяние. Вдруг он сорвался с места и помчался к нему. Встал на лыжне, загородив дорогу.
Ах ты, собака милая, откуда же у тебя такое человеческое сердце? Ну, что ты учуяла там, за последним поворотом? Ты даже не знаешь, какие у тебя умные, преданные глаза…
– Ольхон! – вскрикнула Ольга.