Вылепил бог горшок. Поставил обжигать. Расползся он. Запрыгал мартышкой. Тьфу, мерзость. Долой с глаз.Слепил тогда бог обезьяну. Какой-никакой, гомо-сапиенс получится. А образина давай по деревьям шастать. Яблоки жрёт, сквернословит.
– Вот тебе порог, а вот тебе бог. Ступай в мир. И заповеди мои послушай:
Не ленись – так и останешься обезьяной. Не пей – свиньей станешь… А сможешь зверя в себе усмирить – царeм будешь…
1983-й год
«И я там был – мед-пиво пил.»
В тридевятом царстве, тридесятом государстве, дремлет село Кукарекино, укрытое снежной периной. Поскрипывая полозьями, въезжают туда сны в меховых полушубках. Тормозит ямщик-снеговик. Разбегаются они по хатам с подарками.
Сельская ночь в телогрейке и с лукавым румянцем прохаживалась по узкой улочке. Переливался отборной шелковистостью снег, наметая мучной сугроб. Сытая луна посвечивала румяным сиянием. Мутной слезинкой блеснула далёкая планета. Густая тишина окунала сны в волшебную сладость.
А они проникали под пушистое одеяло, мурлычущие и тёплые, увлекая сонного обывателя в сказочное лукоморье, где учёный кот Васька с Бобиком златую цепь для хозяйства спёрли…
Спит хозяюшка. Добрый сон, что чарочка в грудях горит. И не у плиты она, а у свёкра на веселье гуляет. В пёстрой юбке, хороша что невеста. Отплясывает, каблук гнётся, грудь подпрыгивает. А супруг Коля не за бутыль рукой цапнул, а за бок её сдобный. Как в прежнее время. Хорошо…
Побежала счастливая слезинка на подушку. Тёплым озерцом разлилось чудное мгновенье радости. Белым гусем качается на волнах счастье домашнее. Разбросает крылья, обнимет молодуху. Принесёт ей детишек, на печь усадит, каждому пряник даст. В садике черешня сочно ягодой подмигивает: «Вызревай, Танюша, со мною». Хорошо.
Не заметишь, как заметёт, завьюжит. Лебединым пухом накроет дворик пустота стужи. Взмахнёт грациозным крылом птица-счастье. Подастся в жаркие страны. Где ещё купается в ласке нежность, прорастает в джунглях любовь. Вольными стадами бродит верность, с руки пьёт. Заклекочет сердце Тани, забьётся, вырываются глаза к небу. Где ты, женское счастье? Согревается оно в ладонях, проклёвываясь гадким утёнком. Прорастает гусиными крыльями. И в небо. Не удержишь. Ворочается сердце с боку на бок. Не спится ему. Рядом Коля похрапывает. Свой крепкий сон допивает.
Какой никакой, родной. Обняла, прижалась. Хороший был сон. Подымается печь жаром. Мышка серая поясницу прогревает. В мягких ковриках тени лапы прячут. Катится по полу лунный шар. Скрипят шорохи… Разбойник-пионер во сне руки разбрасывает. Снится ему славная потасовка. И он наподдаёт обидчику. Школе снятся каникулы.
Сельскому учителю в этот час ещё ничего не снилось. Он бодрствовал. Зрелый педагог Андрей Валентинович Рублёв-Бессеребреников, штудировал параграфы конспектов. Педагогический стаж его был без малого полгода. А возрасту – более чем за двадцать три.
В его скромные педагогические сны не стучался с посохом мудрости Григорий Саввович Сковорода. Ни Ян Амос Каменский с Сухомлинским на пару не подкатывали на тройке, предлагая: «Валентиныч, рванём в кабак, в страну познания!» Классики-педагоги даже в снах не позволяли себе этого. В тесных рамках приличия они висели по кабинетам, блистая иконописным ликом и перебрасываясь педагогическим постулатом друг с другом. И только Котляревский, сочиняя свою «Энеиду», от души хохотал над этим опусом. Но этого никто не видел. А на тройке с бубенцами подруливала сюда бесшабашность студенческая. И музы с гибкими талиями махали ручкой, выставляя ножку, кокетливо зазывая:
– Валентиныч, глянь-к…
Он стыдливо прятал глаза в конспект.
Пузатая настольная лампа напоминала пивную бутыль. Искрила янтарностью, пенилась иллюзиями. Всколыхнула она бедрами гетеры, и запрыгали в конспекте буквы. Загоняет он литеры обратно, а карандаш из пальцев гульнуть выбирается. Но сонливая рука выводит старательно: басня Крылова «Волк и Ягнёнок». Завтра показательный урок. Блеснуть ученым лакейством надо.
Административные светила придут послушать о сером злобном Волке и маленьком Ягнёнке, принципиальном и справедливом. Который пал пионерской смертью Павлика Морозова под его хищными, империалистическими, загнивающими клыками.
Социализм, расцветший как ренессанс, ещё твёрдо стоял на монументальных колоннах. Ум, честь и совесть золотились и побрякивали чешуей орденов доблести. Время ещё только начинало поворачивать хребет ящера. А, может, это только казалось??
Проект «СССР» уже сворачивался. Точнее, это была «его» голограмма… Проект, созданный великим вождём и отцом народов умер вместе с ним. Но ещё долгих, почти четыре десятилетия его расшатывали, как могучий ствол… И, наконец, он рухнул…
Покатился карандаш по столу, как колобок, который покинул родину. Открыла птица Гамаюн вещее око и зыркнула в прошлое.
Неужели, всё было, всё было,
Неужели, растаяло вдруг?
Бьётся в стойле гнедая кобыла,
Рвет и мечет поводья из рук.
Ржёт и рвется на волю, на волю.
«Звон подковок гнедого коня слышишь?..
Выведи в чистое поле, отпусти к нему с богом меня…»
Кони, кони летели и ржали… Я немного завидовал им.
Пусть немного, а все-таки жаль мне.
Нашей юности розовый дым…
Все помнят то время, когда юность хлопала бойцовскими петушиными крыльями и расправляла созревшую молодую грудь.
По Харькову шёл апрель, раздавая из карманов солнечную щедрость.
У пивного ларька хлебнул слегка. Дунул, и пена облаков поплыла над мостовыми. А внизу, где асфальт блестит носом доброго пса, жила жизнь. Просыпаясь, бегала она по улицам на босых лапах. Морщились и корёжились крыши от солнечных зайчиков, попадавших ей в нос. А она говорила: «Ап-чхи». И чихала на все по-студенчески.
Бойкий, цыганский народ студенчество. Спрыгнул он с телеги вагантов. И очутился в нынешнем городе. Посещает альма-матер, как церковь, по праздникам. Хлебает знания, спешит, локтями распихивает, где на разлив потчуют этой учёностью важной, и подешевле, чтоб. Гранит науки грызёт не закусывая. А в этой юной стране все королевы, все Евы. Прелести запретные демонстрируют.
А день уже давно золотился и наливался. Звонко заливались трамваи, посаженные на цепь проводов. Киоскёрши расправляли свежие газеты в своих уютных гнёздышках. Храм науки принимал верующих в знания. Вдохновенный мэтр начитывал мудрости за кафедрой, шурша лысой мыслью. Прыгал по столам солнечный зайчик. Его шумно ловили на галёрке. Подкатывал солнечный шар к полудню. Утомленная душа, не выдержав, выскользнула из аудитории. Пальчиком поманив хозяйское тело: – «Гони сюда, здесь они, прекрасные мгновенья молодости!»
Лестницу, ведущую вниз, подмяло время. Мехами сельского гармониста расползлась она. Приударили по ней ноги, словно чечётку отбивая.
Внизу уже поджидали друзья-мужчины. Фанерий Павлович, по прозвищу Патриарх. Он был самым старшим на курсе, это был его третий вуз. Рядом, огромный Савелий Морозов —человек и Шифоньер.
Струила лёгкая апрельская невинность. Похабный ветерок, забираясь под подол, нахально извлекал интимные ценности из капроновых колгот. Отмечалась у дерева собачонка. Малыш запускал в лужу пароход. На душе было замечательно. Выпить полнеба на пустой желудок!
А в самом центре Харькова, пятеро монументальных каменных красноармейцев и комиссаров-исполинов вышли из ломбарда. Это последний дневной дозор дряхлеющего социализма… А далеко в Москве уже началась подковёрная возня. Не стало последнего гаранта СССР, Брежнева…
А всё ли было хорошо в стране, высший государственный пост в которой занимал этот заговаривающийся старикан, читающий речи по бумажке, а ему стоя аплодировала страна?
А у ступеней харьковского вуза внезапно появился Костя Вижульман, буревестник возлияний. Пиджак в перламутровом оперении в клетку, он гордо реял над серой толпой. Костя приближался празднично взволнованный. Патриарх взбил шляпу, почесал нос под очками. Шифоньер Савелий расправил крыло кепки. А Вижульман подправил свое пошатнувшееся материальное положение рублём однокурсницы, одолжив до первой пенсии. Материальное же кредо Бессеребреникова выражалось скупым словом – банкрот. А где-то пивные лари изнемогали, отягощенные бременем ячменного колоса. Стремительная, как «нате», выросла фигура Никиты. Из распахнутого ворота рвалась навстречу глазу дерзкая матросская тельняшка. Фамильный псевдоним Никиты – Донбасс. Он был из страны, где потухшими вулканами дремлют спящие терриконы. И по узким шурфам подземелья, покачиваясь, бредут чугунные караваны вагонеток, завьюченные черным золотом.
Золота в карманах Никиты не водилось, но зато в изобилии золотым дождём рассыпал он несметные идеи, которые были дороже золота, по его словам.
– Мужики, есть дело. Приглашает Пётр Михайлович.
Никита ничего зря не говорил.
Экономный и образованный человек был Петр Михайлович, заместитель декана гуманитарного факультета по хозяйственным вопросам и культурным взаимоотношениям. Титул завхоза для него был плевком в душу. Всё равно как адмирала оскорбить, назвав – швейцаром.
В главной кабинетной каморке его царил дисциплинарный порядок. И лишь бесхозяйственному глазу «склад уценённой рухляди», мог показаться хаосом. У каждого гвоздика был свой персональный гробик. Для гнутых и вогнутых. В затрапезных ящичках, как в сейфиках, аккуратно полёживал столярно-плотницкий и слесарно-безалаберный инструментальный хлам. Ветхие ржавеющие мощи, густо посыпанные пылью, были под строгим учётом завхоза. В копченом футляре из-под скрипки покоился музыкальный топорик. Забыл его, должно быть, заплечных дел Страдивари, интеллигент и закадычный коллега Петра Михайловича. Гигантская труба бременских трубадуров выдувала зелёной медью скомканный бок, символизируя бараний рог изобилия подпольного складского кабинета.
Покачиваясь на разболтанных протезах в ветхой бравости гренадёров, громоздились друг на друга стулья. Используя тренажёрную местность для взятия приступом актового зала, по пьянке. Обшарпанный шифоньер – хромой фельдмаршал воинствующей рухляди, блистал разбитым пенсне стёкол, прислонившись к стене, справляя нужду сыростью. Швабры и веники, разжалованная царица полей – пехота, после госпитализации снова была в строю. Фельдшерская рука Петра Михайловича бережно перебинтовала и заштопала боевую половую шеренгу лечебными проволочками и верёвочками.
Шедевры Васнецова и Сурикова выпадали из облезлых рамок, замученные творческим голодом. Безымянную копию «Лапоть в кокошнике», докушивала моль. Обглоданное нищей крысой чучело крокодила-каймана было музейной гордостью Петра Михайловича. Экспонат запугивал гостей вставными челюстями. С охотничьей страстью он закрепил его под потолком, как птеродактиля археолог. Оно, по-приятельски, скалилось беззубой пастью кистеперой рыбы, сбросившей плавники по старости. Металлическая клеть, должно быть средневековый подарок педагогов-инквизиторов, зияла оскалом рыжего прута. Даже сам Пётр Михайлович не мог вспомнить на кой она ему.
А в углу, за самодельным вольером, словно в зоологическом питомнике, где проводят опыты, похрюкивало, прохаживаясь, сытно домашнее животное. Филологическая гордость с разумным пятачком. Сюда и привёл Никита наёмную рабочую силу для секретного научного эксперимента.