Ругались они и из-за живописи, хотя в этом она до знакомства с Андреем вообще не разбиралась, а он после школы думал подавать в Строгановку. И все-таки она с ним спорила. Спорила и сама порой удивлялась, что он еще терпит ее и продолжает упрямо водить по воскресеньям то в один музей, то в другой, пытаясь, как он это называл, «сделать из нее человека»; она уже была бы рада не возражать и не спорить, но и соглашаться с ним тоже почему-то не получалось. Ей очень польстило его приглашение в театр, она так ждала этого вечера – и вот пожалуйста, надо же было случиться такой дурацкой истории!
Строго говоря, конечно, еще не все потеряно. Бывало и раньше, что ей что-нибудь запрещали, а потом, если хорошенько поныть и разжалобить, запрет отменялся. Но нет, сейчас она ныть не станет, не тот уже возраст. Только вот как объяснить Андрею? Сказать: «Знаешь, меня мама не пускает» – глупо выглядит. Мама не пускает! Однако что-то ведь говорить придется? Вот уж влипла так влипла…
Некоторое время они шли молча, – Андрей, если не спорил, если не рассуждал о Джотто или Феофане Греке (которого Ника упорно путала с Эль Греко), наедине с ней обычно становился молчаливым. А потом вдруг, словно угадав ее мысли, сказал:
– Знаешь, нам здорово повезло с билетами. На этот спектакль, говорят, такое делается…
– Да, я слышала, – отозвалась Ника не сразу и добавила небрежно: – Вообще-то я еще не знаю, пойду или не пойду.
– Как это – не знаешь? – удивленно спросил Андрей. – Мы ведь договорились!
– Ну и что? – Ника отвела от щеки волосы, пожала плечами. – А теперь мне расхотелось. По-моему, «Современник» уже начинает выдыхаться…
Она не смотрела на Андрея, боялась посмотреть, но хорошо представляла себе, какое у него сейчас лицо. Когда он сердится, у него брови сходятся в одну черту, а на скулах появляются красные пятна.
– Что ты чушь несешь, – сказал он со сдержанной яростью. – Не хочешь со мной идти – скажи прямо и честно, а не выдумывай идиотских объяснений!
Ника замерла на месте и рывком обернулась к нему, – они были уже у стилизованных под старину ворот подворья, где помещались реставрационные мастерские.
– Если так, – зловеще сказала Ника, раздувая ноздри, – то могу и прямо: да, не хочу! Не хочу и не пойду!
– Да пожалуйста! Можно подумать, я тебя упрашивал на коленях.
– Можно подумать, я навязывалась!
– Только не надо терять самоконтроль, – сказал Андрей таким тоном, что его совет можно было с полным основанием отнести и к нему самому. – Нет ничего противнее истеричной закомплексованной девчонки.
– Тем лучше, пойдешь в театр с кем-нибудь попроще, без комплексов. – Ника беззаботно улыбнулась, чувствуя, что вот-вот разревется. – Пригласи, например, Галочку.
– Я найду, кого пригласить, уж это-то действительно не твоя забота.
– Ты прав, к моим заботам не хватало только этой! Странно услышать от тебя верную мысль, последнее время я как-то отвыкла. Ну что, мы идем дальше или будем стоять здесь до вечера?
– Мы дальше не идем, – сказал Андрей, сделав ударение на первом слове. – Я вспомнил, что мне нужно повидать здесь одного человека.
Ника улыбнулась еще радостнее.
– Может быть, ты все же проводишь меня хотя бы из вежливости?
– Извини, я не умею быть вежливым лицемерия ради. Всего хорошего…
Андрей толкнул калитку и вошел внутрь. Ника сквозь прорезь в створке ворот видела, как он идет через двор – высокий, широкоплечий, в польских защитного цвета джинсах и черном мешковатом свитере, – смотрела ему вслед и не знала, заплакать или окончательно разозлиться. Решив, что плакать все же не стоит, она разозлилась. Ну и пусть идет с кем хочет! Пускай теперь вообще ходит с кем хочет и куда хочет.
У особняка мавританского посольства ее догнала запыхавшаяся Рената.
– Вы что, поссорились? – спросила она, изнемогая от любопытства.
– С чего это ты взяла, – высокомерно отозвалась Ника. – А где Игорь?
– Да ну их, они пошли чинить этот транзистор. Нет, правда, из-за чего вы ругались? Я ведь видела, как вы там стояли и ссорились.
– Ничего мы не ссорились, отстань!
– До чего ты скрытная, прямо противно… Ты и с Игорем когда под Новый год поссорилась, тоже мне ничего не сказала!
Ника вдруг фыркнула.
– Чего это ты? – спросила Рената подозрительно.
– Ничего… Вкусно пахнет, правда? – Ника подняла голову и принюхалась. – Угадай чем.
– Это с «Рот-Фронта», на Пятницкой еще слышнее, когда ветер с той стороны.
– Знаю, что не с ВАРЗа! А какими конфетами?
– Карамель какая-то.
– По-моему, тоже. Я только названия не помню. Сказать, почему мы тогда с Игорем поссорились? Я его укусила за нос.
– Офонареть, – прошептала Рената. – За нос – Игоря?
– Ну да. Мы как-то сидели в кино, в последнем ряду, народу совсем не было, и он вдруг говорит: «Можно тебя поцеловать?» Ну, я говорю: «Только закрой глаза». Он, дурак, закрыл, а я его взяла и укусила за нос, за самый кончик. Думала, осторожно, но, может, и не рассчитала – он как взвыл да, как даст мне по шее! Контролерша, естественно, тут же нас вывела. Я так на него обиделась…
– Дурак, действительно, – сочувственно сказала Рената.
– Правда, он потом извинялся. Мне, говорит, просто очень было больно – нос, говорит, у млекопитающих очень чувствительное место…
Они посмотрели друг на дружку и расхохотались как по команде.
– А с Андреем ты целовалась? – спросила Рената, перестав смеяться.
– Разумеется, нет, – строго ответила Ника. – Еще чего!
Глава 3
Дмитрия Павловича Игнатьева мучили автомобильные сны. Они посещали его чуть ли не каждую ночь с постоянством загадочным и необъяснимым, совершенно необъяснимым, если учесть, что он не любил технику и вообще не имел к ней никакого отношения. Собственной машины у него не было, да он никогда и не мечтал о собственной машине, так что сны эти нельзя было объяснить даже по Фрейду – как прорыв бушующих в подсознании страстей.
Однако они продолжали сниться, и вот сейчас он опять ехал на каком-то нелепом транспортном средстве – очень низком и длинном, вроде раскладушки на колесах, – ехал очень быстро, прямо-таки мчался, и сердце у него замирало от страха, потому что мчался он лежа почему-то на спине и мог видеть лишь мелькающие над ним верхушки деревьев, а что делалось впереди – он и понятия не имел; там могло делаться что угодно. И сознавать это было нестерпимо страшно. Он хотел завопить, что хочет и не может остановиться, но голоса не было, он не мог издать ни одного звука и уже весь сжался в предчувствии неминуемого столкновения с чем-то ужасным, сжался так, что заныли все мускулы, – и от этого проснулся.
Мускулы действительно ныли, потому что одеяло сползло на пол, и, вероятно, уже давно, а форточка была открыта с вечера, комнату чертовски выстудило, и он спал, съежившись от холода. Облегченно вздохнув (пронесло-таки на этот раз!), он нашарил край одеяла, натянул на голову, полежал так с минуту, оттаивая, потом выглянул наружу одним глазом и прислушался. За высоким закругленным сверху окном было серое бесцветное небо. Шума дождя слух не уловил, но проезжающие внизу машины подозрительно шипели покрышками – асфальт на Таврической улице был явно мокрым.
– Та-а-ак, – пробормотал вслух Игнатьев. – Узнаю великолепный Санкт-Питер-бурх!
Он снова спрятался, чтобы не видеть этого великолепия даже одним глазом, но теперь под одеялом стало жарко, и он вынырнул окончательно, повернулся на спину, сунул сплетенные кисти рук под затылок. Да, уж выбрал царь-плотник местечко для своего парадиза…
Как бы ни любить этот город, в больших дозах он переносится с трудом. Впрочем, теперь уже недолго осталось: май на исходе, в середине июня выезжают основные научные силы отряда, а там, следом за практикантами, и он сам. Только таким вот безрадостным, чисто ленинградским утром можно в полную меру оценить близкую перспективу полевого сезона.
А вообще обстановку менять полезно. Осенью, в начале каждого камерального периода, блага городской цивилизации некоторое время радуют – еще бы, асфальт, театры, телефон, – потом их перестаешь замечать, а проходит еще месяц-другой, и от всего этого начинаешь понемногу становиться неврастеником. Телефонные звонки в самую неподходящую минуту, очереди, транспорт в часы пик, отравленный воздух… С начала апреля Игнатьев уже мечтал о поле, как студентка, впервые собирающаяся на практику.