– Расслабься! Все идет по плану. Я еду! Если буду опаздывать, к телекамерам близко не подходи! И не открывай рта! Понял?
– О’кей – сказал Патрикей, – отозвался он, видимо, немного успокоившись.
19. Катастрофа в ночном эфире
Нет, я не опоздал, я даже приехал раньше, чем они, минут на десять и, как кот ученый, бродил возле стеклянного подъезда с вращающимися дверями. В отдалении, светясь огоньками на фоне ночного неба, торчала Останкинская башня. Давно, еще будучи молодым, томимым метафорической озабоченностью поэтом, я, помнится, сочинил:
Останкино, словно огромный термометр,
Торчит из горячей подмышки Москвы…
А вот Медноструев пишет в своем исследовании «Тьма», что Останкино – это ядовитый сатанинский рог, пропарывающий православные небеса. Второй рог, поменьше размерами, торчит в районе Шаболовки. Далее Медноструев поясняет, где в Москве можно обнаружить также копыта и хвост, но я забыл, где именно… Ирискин же в своем труде «Темнота» сравнивал Останкино с надменно поднятой пикой безграмотного казака, нагло въезжающего на потной кобыле в поверженный Париж – столицу европейской культуры!
Они подкатили на такси. Сегодня Стелла сбросила свою кожаную шкурку и была одета, как классная дама, в строгую темную юбку и кружевную кофточку: времена, когда у телевизионных дикторш от резкого движения бровей перси вываливаются из декольте, еще не наступили. На голове у нее было свежее, не остывшее после укладки феном парикмахерское сооружение, а на лице – нежный, словно пастель Дега, макияж. Акашина я бы просто не узнал, если б не мой кубик Рубика с буковками. Парня подменили! Дорогая модная стрижка, темно-синий блейзер с золотыми пуговицами, светло-серые брюки и шелково-изысканный галстук. Ботинки – лакированные и с серебряными пряжечками. Одуев как-то рассказывал, что щепетильная Стелла для своих мужчин, которых чаще всего она собирает по обочинам жизни, специально держит несколько комплектов одежды разных размеров: для выгула в эфир.
– А на тебя я пропуск не заказывала! – увидев меня, пролепетала она.
– Закажешь! – голосом, не допускающим возражений, приказал я.
– Но…
– Никаких «но»! Иначе эфира не будет! Мы уезжаем! Да, Витек?
– Вестимо, – ответил он вполне самостоятельно.
– Хорошо, – покорилась она, ибо за срыв прямого эфира можно было запросто вылететь с работы.
– Подожди. Еще одно условие: я буду стоять в студии так, чтобы он видел меня во время всей передачи.
– Но это же запрещено! – захныкала Стелла.
– Витек, поехали! – распорядился я.
– Хорошо. Не уезжайте! Я постараюсь договориться.
– Тогда пошли, – смилостивился я.
Она оставила нас в большом, ярко освещенном холле рядом с бюро пропусков и убежала хлопотать, чтобы меня допустили в эфирную зону. Я принюхался: от Витька вдобавок ко всему пахло французским одеколоном.
– Что ж ты, паршивец, даже не позвонил! Обиделся?
– Сначала – да, а потом некогда было.
– А чего трубку не снимали?
– Говорю, некогда было…
– Так не бывает!
– Бывает. Я больше всего боялся, что она разговоры со мной начнет разговаривать: то да се. Ну, я и… А что я еще умею?!
– Неужели так и не поговорили?
– Говорю – некогда было!
– Молодец. – Я хлопнул его по плечу. – Теперь слушай меня внимательно: я встану рядом с камерой. Следи за моими пальцами. Никакой самодеятельности! Это – прямой эфир, а он шуток не любит! От сегодняшнего выступления зависит наше будущее. Если она спросит, кто твой любимый писатель, назовешь меня… Понял? Меня.
– А Стелка… Это… – замялся Витек. – Она за Одуева просила… Она сказала, что вы договорились.
– Никаких Одуевых! Назовешь меня! Понял?
– О’кей – сказал Патрикей.
Вернулась запыхавшаяся Стелла с пропуском, и, миновав полусонного от многочасовой бдительности милиционера, мы помчались в гримерную. Там оцепеневшего Витька усадили в кресло, обвязали простынкой и стали пудрить, подмазывать, подрисовывать, подкрашивать, обрызгивать лаком для волос. На его лице во время этого процесса играло то же смятение чувств, как давеча, когда к нему приклеивался Любин-Любченко со своей масленой улыбочкой. Уже выходя из гримерной, Акашин шепнул мне в ухо:
– Мужикам на стройке расскажу – не поверят: как шмару накрасюкали!
Пока по бесконечным коридорам и переходам, то и дело предъявляя пропуска все новым милиционерам, мы шли к студии, Стелла нервно инструктировала:
– Витюша, я тебя умоляю! Весь эфир – десять минут. Это очень, очень мало. Не заметишь… Ответы должны быть короткими, четкими, никаких особенных рассуждений и примеров. Раз – и ответил! Понял, Витюнчик?
– На этот счет, Стеллунчик, можешь не волноваться! – успокоил ее я. – Виктор Семенович будет краток, как приговор судьи-заики!
– Все шутите… Ох, попадет мне за вас!
Войдя в студию, Витек замер на пороге. И было от чего, особенно для непривычного человека. Представьте себе огромную залищу, где вполне можно разместить пару теннисных кортов. С потолка, словно в каком-то угрюмом магазине электротоваров, свисают вниз сотни черных единообразных светильников: некоторые горят, но большинство из них мертвы. Еще павильон напоминает гигантский чулан: в пыльном полумраке свалены самые невообразимые вещи. Но в отличие от классического бабушкиного чулана, где наткнешься на старый трехколесный велосипед (привет из детства!), поломанную птичью клетку и выношенную обувь, в павильоне все по-другому! Здесь можно вдруг увидеть настоящую кухню со всей необходимой кастрюльной утварью. Это осталось от передачи «Варим-парим», которую ведет знаменитый рок-певец Комаревич, похожий на счастливого кролика. Чуть правее – натуральный колодезный сруб с «журавлем». Его не успели вывезти после закончившегося на прошлой неделе фольклорного фестиваля «Пойду ль, выйду ль я!». А слева можно обнаружить огромный валун – наверное, все-таки из пенопласта – с надписью, сделанной церковнославянской вязью:
Куда пойти учиться?
Тоже от какой-то передачи для абитуриентов. Я не говорю уже о завалах разной мелочи – стульях, креслах, ломберных столиках, полочках, подставках, горшках с вечнопластмассовыми фикусами и прочем не поддающемся учету разнообразии. И вот посреди этого захламленного полумрака расчищена и ярко освещена совсем крошечная площадка, а на ней – журнальный столик с затейливой икебаной и два кресла. Именно на эту площадку направлен свет горящих на треногах юпитеров. Именно на эту площадку нацелены большие черные телевизионные камеры, возле которых стоят хмурые люди в огромных наушниках. Именно на этой площадке толкутся несколько суетливых женщин, без конца что-то замеряя, поправляя, подвигая, просовывая и бранясь при этом промеж собой… То там, то здесь раздается полный ужаса вопль: «Скорее!.. Через семь минут эфир… Где эта чертова ведущая со своим идиотом?!» Рядом с операторами в кресле сидит обессиленная и белая как мел женщина. Когда-то она с помощью химии сделалась соломенной блондинкой, но потом в телевизионной суматохе совершенно позабыла про это, отчего ее прическа стала напоминать двухслойное черно-белое суфле. Ей, обессиленной, капают в стакан валерьянку. Ей плохо: внезапно и, очевидно, навсегда она утратила смысл жизни заодно с верой в людей. Такое случается с ней перед каждым прямым эфиром. Она – режиссер. Жуткая профессия!
Увидев появившихся на пороге Стеллу и Витька, она отпихивает протянутый ей стакан с успокаивающими каплями, вскакивает, как ужаленная, и кидается навстречу вошедшим с тем жутким выражением лица и с теми ужасными выражениями, с какими доведенный до бешенства рецидивист бросается, чтобы порезать бритвой оборзевшего фраера. Однако на бегу лицо ее вдруг меняется, возникает застенчивая улыбка, а брань сама собой привычно преображается в счастливое воркование:
– Стеллочка, у вас изумительная прическа! Дайте телефончик мастера. А вы и есть знаменитый Акашин? Очень приятно… Прошу на площадку! Стеллочка, где вы нашли такого импозантного мужчину? Писатели обычно лысые и скрюченные… Ах, озорница, поделитесь!
Шлапоберская даже не успела ответить, а режиссерша, подхватив Витька, вывела его на освещенное место и усадила в кресло. Рядом устроилась Стелла и, вглядываясь в свое изображение на экране монитора, как в зеркало, начала поправляться и припудриваться. Подскочила длинноногая девушка и пристегнула обоим крошечные черные микрофончики-петлички. Витек испуганно покосился на микрофон, точно на ползущую по лацкану осу. Подбежала еще одна девушка, одетая в коротенький нейлоновый халатик, и специальной мягкой кисточкой припудрила бисерно вспотевший от волнения и жара юпитеров Витькин лоб.
– Эфир через минуту! – сверху, точно из поднебесья, раздался оглушительно усиленный динамиками мужской голос. – Всем приготовиться!
– Стеллочка, работаешь на четвертую камеру! – напутствовала крашеная режиссерша.
Стелла расправила плечи, выкатила вперед небогатую грудь и намертво улыбнулась. Витек, глядя на нее, попытался сделать то же самое, но без особого успеха. Я тем временем пристроился рядом со смотревшей прямо на Акашина камерой и ободряюще кивнул: мол, не волнуйся, я здесь!
– Приготовиться! – снова раздалось сверху. В студии стало тихо, как в ночном морге.
– Газета! – вдруг, страшно побледнев, выдохнула Стелла.
– Газета, газета, газета… – разнеслось по павильону.