– Вольно! – произносит Сергей.
Комендант вновь, как и в день прибытия, обращается к нам с краткой речью, которую Сергей переводит целиком.
– Господа («Meine Herren»), у меня пока нет оснований быть недовольным вами. Я уверен, что и вы, в свою очередь, не можете пожаловаться на меня и на мой персонал. Мы здесь еще продлим наше знакомство, а теперь я разрешаю вам удалиться в ваши покои.
– Смирно! – выкрикивает Сергей.
Комендант поворачивается к выходу, переводчик спешит за ним.
– Разойдись! – говорит наш старший.
Виктор, Ираклий и я забираемся на нары. И хотя нам в общем не очень весело, начинаем хохотать…
Вот, оказывается, мы какие. Дегенераты, людоеды, уголовники и магометане. И сверх того почти все большевики и одновременно коммунисты, комсомольцы, а также политруки и вместе с тем фанатики… Ну и ну, великая наука – психология! Ну и ну, господин ученый комендант Вильнюсского лагеря военнопленных!
Удивительно и другое: мы смеемся. Я уже забыл, когда смеялся последний раз. И никогда не думал, что здесь, в плену, буду смеяться.
К нам на нары влезает Васька.
– Вы объясните мне, хлопцы, почему я… как его… дегенерат. – Он по-серьезному удручен и расстроен. – Конечно, я не шибко грамотный, но разве на моей физии есть что-нибудь такое… как он сказал… востокоевропейско-преступное?
– Есть, – радуется Виктор. – Есть на твоей вывеске такое, знаешь ли, южнороссийско-босяцкое, такое типично портово-черноморское.
– А ну вас к етакой маме! – Васька сердится. – К вам, как к людям, а вы… Упекет он нас теперь, попомните мое слово. Ежели, конечно, не случится чуда.
Насчет «чуда» мы помалкиваем. До нас доходят слухи, что немцы завязли на Волге, а Москва все стоит и стоит, наша Москва. Но об этом вслух мы не говорим.
4
Квадратная комната с двумя узкими высокими окнами. В комнате прохладно и мрачновато. Под потолком вполнакала горит электрическая лампочка.
Мы сидим за столами. Перед нами обер-лейтенант, коротенький, желтый, морщинистый, как сморчок. По распоряжению коменданта он проводит с нами урок немецкого языка. Это, вероятно, какой-то новый психологический эксперимент, тем более замечательный, что наш учитель не знает ни слова по-русски, а большинство из нас, его учеников, – ни слова по-немецки.
Сцепив пальцы на животе, сморчок произносит первую вступительную фразу:
– Die deutsche Sprache ist eine harte Sprache (Немецкий язык – твердый язык).
При этом он изо всех сил пытается твердо выговорить букву «г», но у него не получается: он картавит.
Он спрашивает, поняли ли мы его.
– Я-а, – тянем мы. Сморчок удовлетворен.
– Gut (Хорошо).
Он смотрит на часы и переходит к следующему разделу урока. Он объясняет, что нам необходимо запомнить восемь основных положений, регламентирующих человеческую жизнь, восемь «Ich mu?» («Я должен»), а именно:
– Ich mu? aufstehen (Я должен вставать).
Чтобы мы лучше усвоили эту истину, сморчок заставляет нас трижды повторять вместе с ним: «Ich mu? aufstehen».
Поняли ли мы его? Да, конечно.
– Ich mu? mich waschen (Я должен мыться), – провозглашает далее наш учитель.
Поразительное открытие!.. Я гляжу на склонного к иронии Виктора – он зажимает подрагивающие губы кулаком. Снова хором повторяем немецкую фразу – относительно того, что я должен мыться.
– Ich mu? arbeiten (Я должен работать), – заявляет вслед за тем обер-лейтенант и, тревожась, справляется, понятно ли нам это.
Отвечаем без всякого энтузиазма:
– Я-а.
– Ich mu? reinigen (Я должен наводить чистоту), – убежденно декларирует учитель.
Против чистоты мы ничего не имеем. Пожалуйста.
– Ich mu? ruhen (Я должен отдыхать), – менее уверенно говорит он.
В том, что человек должен отдыхать, мы тоже не совсем уверены, но он не заставляет повторять: «Ich mu? ruhen».
– Ich mu? essen (Я должен есть), – скороговоркой выпаливает сморчок.
– Ich mu? austreten (Я должен посетить уборную), – тут же бодро произносит он и считает необходимым обратить особое внимание на столь важный момент человеческого бытия. Мы трижды повторяем вместе с учителем: «Ich mu? austreten».
– Ich mu? schlafen (Я должен спать), – делится он с нами еще одним открытием.
Он опять смотрит на часы и начинает проверять, как мы усвоили урок.
«Что это – идиотизм, вырождение? – думаю я. – Может быть, лагерное начальство вообще не считает нас за людей?»
Мне больше не смешно. Я вдруг понимаю, что этот обер-лейтенант – мой личный враг, он наш общий враг, и таких, по-видимому, тысячи, готовых твердо осуществлять предначертания своего фюрера… Вот он, их «новый порядок», вот в миниатюре картина будущей жизни человека, которую они уготавливают нам!
В заключение урока обер-лейтенант посвящает несколько минут теоретическим рассуждениям. Ему известно, что в большинстве своем мы офицеры политической службы Красной Армии, да, но хорошо ли мы представляем себе, что такое политика?
– Политика – это страшно, – возвещает он.
– Политика – это кошмар, – подчеркивает он.
– Политика – это смерть, – пугает он нас.
Он сам когда-то командовал взводом солдат, расстреливавших коммунистов. Это, надо сказать, жутковато. Это как бред наяву. Он призывает нас отказаться в дальнейшей жизни от всякой политики…
Нет, не столь уж безобиден и глуп этот наставник. И не сморчок он, а маленькая ядовитая поганка!
Возвращаемся в свою комнату. Настроение отвратительное. Я подхожу к узкому крепостному окну. Оккупированный фашистами Вильнюс мигает редкими огоньками. Внизу за освещенной тюремной стеной темнеет полоса реки.
Если бы придумать такую катапульту, которая выбрасывала бы из окна прямо в реку!.. Я, наверно, согласился бы – пусть с большим риском, – чтобы меня вышвырнули первым. Уж лучше еще сто раз рискнуть жизнью, чем находиться во власти этих полуидиотов-полузверей. Я все равно убегу, лишь бы дождаться весны. Убегу, чтобы потом воевать с ними, с учеными людоедами и наставниками, и рассказывать о них людям.