Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Правда, нам могут возразить, что это были разные феврали и что днем – стихи, а ночью – «жар соблазна», но сути дела это не меняет – ни одно слово у подлинного поэта не бывает случайным. А ситуация с Пастернаком опять же напоминает лермонтовскую: съемный дом, где «то и дело» «на свечку дуло из угла». И так продолжалось весь месяц вплоть до марта, в самом начале которого дама, вполне возможно, простудилась, а взимопересечения рук и ног были отложены до ее полного выздоровления или до другой дамы. Более того, высказанные в стихотворении отношения высокими, как ни крути, не назовешь. На это как раз и указывают сплошные авторские «скрещенья». Относительно скрещивающихся рук и ног все ясно, «судьбы скрещения» – это чистая риторика, а вот о телесном слиянии душ не сказано ни слова. И это весьма соответствует – и данному виршу, и его автору.
Ведь именно из неуемной пастернаковской тяги к регулярно падающим башмачкам и восковым слезам, капающим на платье, и произошел эпистолярный – а вслед за ним и натуральный, – разрыв между ним и полувлюбленной в него Цветаевой. В ответ на сетования Бориса Леонидовича по поводу искушений, которым он подвергается, оставаясь один на все лето в городе, Марина Ивановна ответила резкой отповедью: «Ни одна женщина (исключения противоестественны) не пойдет с рабочим, все мужчины идут с девками, все поэты». (Дабы вместе с Цветаевой нас не обвинили в презрении к гегемону, скажем, что речь идет не о нынешних представителях передового класса, а о тогдашних, еще не имевших высшего образования.) Но, это к слову.
Зимней страстью обуян и лирический герой стихотворения Александра Блока «На островах», подтверждающий, между прочим, исключительно точное замечание Цветаевой о поэтах и девках:
Вновь оснежённые колонны,
Елагин мост и два огня.
И голос женщины влюбленный.
И хруст песка и храп коня.
Две тени, слитых в поцелуе,
Летят у полости саней.
Но, не таясь и не ревнуя,
Я с этой новой – с пленной – с ней.
Да, есть печальная услада
В том, что любовь пройдет, как снег.
О, разве, разве клясться надо
В старинной верности навек?
Нет, я не первую ласкаю
И в строгой четкости моей
Уже в покорность не играю
И царств не требую у ней.
Нет, с постоянством геометра
Я числю каждый раз без слов
Мосты, часовню, резкость ветра,
Безлюдность низких островов.
Я чту обряд: легко заправить
Медвежью полость на лету,
И, тонкий стан обняв, лукавить,
И мчаться в снег и темноту.
И помнить узкие ботинки,
Влюбляясь в хладные меха…
Ведь грудь моя на поединке
Не встретит шпаги жениха…
Ведь со свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать…
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не станет ревновать…
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Всё только – продолженье бала,
Из света в сумрак переход…
О самой интимности речи, конечно, в данном стихотворении не ведется, но даже оно, довольно откровенное для Блока и вообще для серебряного века русской поэзии не совсем характерно. Была другая эпоха. Ни о чем нельзя было говорить напрямую, это считалось немодным. Только обиняками, через цепочку ассоциаций и аллюзий, нагромождая один образ на кучу других. На это обратил внимание Наум Коржавин, наблюдая стихотворение Ахматовой «Песня последней встречи».
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три, —
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!