Оценить:
 Рейтинг: 0

Глухая пора листопада

<< 1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 ... 93 >>
На страницу:
73 из 93
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На доверительное письмо № 638 имею честь уведомить ваше превосходительство, что желание министерства внутренних дел будет исполнено совершенно нелегальным образом.

Президент полиции обращается лишь с двумя просьбами:

а) прислать фотографическую карточку эмигранта Льва Тихомирова;

б) своевременно известить, в какой именно пограничный пункт и когда будет доставлен эмигрант Лев Тихомиров.

Легко ль сказать, в какой и когда?! «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги…» Впрочем, изобретательная голова у вас, Вячеслав Константинович. Что и говорить, бог не обидел…

Ознакомившись с лопатинскими «частными» признаниями, удостоверясь, что сей цикл департаментской деятельности завершен, фон Плеве послал дежурного чиновника за майором Скандраковым.

Отныне майор был свободен. Отныне майор уже не майор, а подполковник. И поэтому сейчас можно пригласить Александра Спиридоновича для разговора чрезвычайной важности.

Плеве поднялся, похрустел суставами, принялся расхаживать по огромному, голому, без пылинки кабинету. Бледный, сухопарый, с поджатыми губами, он расхаживал мерно. Его штиблеты тонко поскрипывали.

Он погасил люстру, погасил бра. Остался круг от настольной лампы. Находясь в этом круге, рискуешь вызвать короткость в отношениях с подчиненными. Нынче Вячеслав Константинович рисковал сознательно.

Пришел Скандраков. Чиновник особых поручений. Совершенно особых.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Едва проснувшись, не размыкая век, слушал Тихомиров благовестный колокол.

Церковь стояла рядом, в двухстах шагах от дома. В светлом полнозвучии глаголил старинный колокол. Тихомиров, не размыкая век, уплывал в родное, заветное, отчее. Не забытое, нет, таившееся в плоти и вдруг разбуженное благовестным колоколом.

Но вот отзвучит и умолкнет, отгудит медью и серебром последний гул, и все исчезнет, стертое будничным рокотом Парижа.

Тихомиров нашаривал очки, совал ноги в домашние туфли и поднимался с постели – щуплый, взъерошенный человек с беспокойными, словно что-то ищущими глазами.

Из окна Тихомиров видел колокольню, видел каменные, источенные временем, безобразные чудища. «Адские силы, бегущие от божьего храма»?

Лев Александрович заглянул однажды в эту церковь. Пусть, думал, католическая, но ведь прав и Филарет Черниговский: перегородки исповедален вряд ли доходят до небес… Тихомиров только однажды заглянул в этот католический храм. Все было ему чуждо: выхоленный священник со своей латынью, публика, которая приходила и уходила, как в лавке. Служба напоминала театр, пьесу с религиозным сюжетом. Хорошо инсценированную пьесу. Настолько хорошо, что от нее веяло холодной пустотою. Ничего похожего на православную службу. Нет, тебя не унесет здесь широкий, вольный поток праздничного ирмоса. Не услышишь тут торжественный догматик, не прольешь сладких слез от канонов пасхи.

Когда он шел мимо этой церкви, каменные химеры беззвучно хохотали в его сутулую спину. Адские силы гнались за щуплым, взъерошенным, бедно одетым эмигрантом.

Гибель Лопатина, гибель «молодых» он принял как знамение времени: все кончено, исчерпано, революционная Россия не существует. Смертные приговоры Герману и Якубовичу, Конашевичу и Стародворскому и еще нескольким, вовсе Тихомирову неизвестным, вызвали в нем ужас и еще что-то такое, в чем ему не хотелось признаваться себе. Тут крылась и печаль, однако лишь печаль, а не отчаяние, тут крылось и избавление от «проклятой политики», о котором мечталось еще в Швейцарии, в Морнэ, и которое не приходило.

Но видение помоста, на который должен взойти Лопатин, стояло перед Тихомировым. И видение камеры в Петропавловской, где Герман ждет эшафота, тоже. Тихомиров костил Германа «оболтусом», «фатальным человеком», еще всяко, однако давнишнее сознание нравственного превосходства «оболтуса» пред ним, Тихомировым, гнездилось в душе постоянно, и этого он тоже не прощал Лопатину, хотя искренне, не одним умом, но и телесно ужасался предстоящей казни.

Ушли все, ушло всё. А он – «на берег выброшен грозою…». И что же? «Я гимны прежние пою»? Петь их – удел Ошаниной. Тихомиров все реже навещал улицу Флаттере…

Прежние гимны поет и Лавров. Участь Германа прибавила морщин на высоком челе Петра Лавровича, но гимны прежние: книжные, вперемешку, пыльные, цитованные, непрожеванные; и вечные проекты, замыслы, переписка… Тихомиров все реже навещал старую, типично парижскую, в грохоте тележных колес, с бесконечными бакалейными и мясными лавками улицу Сен-Жак…

И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.

Без ризы не выходят на амвон. Но сушить ли ее, если не можешь служить службу? С ним уж случалось нечто подобное. Не в Швейцарии, не в Морнэ, а раньше, еще в Петербурге, еще в разгар надежд и кипения, когда еще пылали Михайлов и Желябов.

Где, у кого собрался в тот день Исполнительный комитет «Народной воли», Тихомиров не помнил. Помнился только невысокий посудный шкапик, как сидел, опершись о верхний край его, и еще помнилась тягучая вялость тела и мыслей и то, что голоса и лица хорошо знакомых, близких людей казались неприятными, изменившимися. В тот день (или вечер?) он не солгал ни единым словом. Он признался в мучительных сомнениях: его ценят в партии, но ценят чрезмерно высоко; он не даст того, чего от него ждут. И прибавил безотчетно: «И вообще… Вообще, господа, вы считаете меня лучшим, чем я есть». А потом он просил снять с него все обязанности и отпустить на все четыре стороны. Он не солгал ни единым словом. И ему нелегко было выговорить то, что он выговорил слабым, задыхающимся голосом, не шевелясь, не убрав локтя с верхнего края посудного шкапика. Он не ждал утешений или похвалы. Но, дождавшись, испытал тайную радость. Его уж тогда звали «Старик».

«Старик, – возразил ему Михайлов, – прости, Старик, но ты городишь чушь. Роль у тебя выдающаяся, а перо твое как динамитный снаряд. Ты сам, случалось, пришпоривал усталых. И наконец, я хочу тебе напомнить, Старик: не ты ли участвовал в выработке нашего устава? Устав запрещает выход из комитета. Не так ли?..» А после Михайлова – Желябов: «Я тоже против, не согласен. Но я думаю, причина желания нашего Старика – расстроенное здоровье. Причина серьезная. Предлагаю отпуск. Пусть Старик основательно полечится». И ему дали отпуск.

Теперь, годы спустя, он хотел не отпуска, но отставки. Полной. Без пенсии и мундира. Ушли все, и ушло всё.

И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.

Не здешнему солнцу высушить ризу. Галльское солнце светит толпе, где затесался Лев Александрович с сыном своим Сашенькой, веселой, гогочущей толпе, сгрудившейся у каруселей. Парижанин обожает толпу и обожает карусели. Теперь деревянных лошадок все чаще заменяют деревянными хрюшками. И парижанин гогочет, глядя на вихрь рыл, юбок, шляпок, лент, галстуков, дамских шнурованных башмачков. Восторг! Сашенька смеется, умненький мальчик Сашенька Тихомиров.

Галльское солнце светит извозчикам в жилетках с желтыми полосами, собакам, которых здесь прогуливают без намордников; светит в бокалы с жиденьким абсентом или в кружки с плохоньким пивом, которые часами цедит парижанин; светит и тем, кто отправляется за город, но не в поисках одиночества, а с неистребимой привычкой к скопищам.

И на Елисейских полях светит галльское солнце, там Сашенька протягивает сантимы за детским лакомством, похожим на русские леденцовые петушки. И на площадь Св. Магдалины, пестреющей цветами, пахнущей знаменитым фонтенблоским виноградом, зелеными грецкими орехами. И на бульвар Сен-Мишель, куда Тихомиров захаживает нечасто и непременно с женою. На бульваре есть ресторанчик, кормят там сносно, не отравой, как в кухмистерских, по-здешнему буи-буи, а порции – не столичные, не воробьиные, нет, внушительные, как в провинции.

Однажды – солнце садилось, было тепло и негромко – Тихомиров забрел на окраину, натолкнулся на толпу рабочих. Угрюмо слушали они уличного певца. Певец был молод, бледен, длинноволос. Под гитару он пел о тех, кого корабль «Фонтенуа» увозил в каторгу, про тех, кого сразили пули версальцев.

Оскорбляйте нас, пока мы ваши пленники,
Оскорбляйте нас, пока мы побежденные,
Но грянет час, и вы сами окажетесь,
Да, да, это так, в положении затравленных…

Мотив был протяжный, печальный, но в словах рокотала жажда мщения. И эта жажда угрюмо отображалась на лицах слушателей. Больше десяти лет минуло после Коммуны. Семьдесят два дня – минута. Минута господства санкюлотов. И она осталась священной, осталась святыней.

(У Тихомирова случился как-то разговор с Кропоткиным. Они знали друг друга давно, еще в России, в Петербурге. А разговор этот случился недавно, за границей. «Допустим, произойдет социальная революция. Что дальше?» – «Дальше? – воскликнул Петр Алексеевич, чуть ли не сшибая широкополую шляпу и открывая уже плешивый лоб. – А дальше мы употребим все силы, чтобы народ брал все. Как можно больше, все, что хочет! И главное – не позволил бы возникнуть никакому правительству!» – «Стало быть, грабеж?» – сказал Тихомиров. «Нет! – пылко и насмешливо возразил Кропоткин. – Веками награбленное – законному владельцу, труженику». – «Но Коммуна-то, Петр Алексеевич, как раз и не разрешила грабежа!» – «Вот тут-то, – заключил Кропоткин, – и была коренная ошибка. Однако, черт возьми, в следующий раз она не повторится!» И нахлобучил свою черную широкополую шляпу.)

Медленно удаляясь от уличной рабочей толпы, Тихомиров усмехнулся: «Такие шляпы носят в Питере факельщики на похоронах». Странная штука, размышлял Лев Александрович, безначалие, полная свобода личности, самодеятельность народа – азы анархизма. Жесточайшая дисциплина, поглощение личности коллективом – азы социальной демократии. А из опыта французской революции: неизбежность гибели. Не страшно погибнуть за идеалы. Страшно погибнуть от своих идеалов.

Тихомиров подходил к дому. Из-под крыши церкви скалились химеры. Общество, думал Тихомиров, стараясь не глядеть на чудищ, общество, утратившее Христа, есть бунт и хаос.

Химеры вперились в Тихомирова.

А дома были Катя с Сашенькой. Единственное, что у него оставалось в мире. И еще – нужда, долги, изнурительное ожидание мизерного гонорара. Заказы из России – все реже. Французские и английские издания – кормушка целой оравы. Ах, если б не семья! Катю преследует мысль о возвращении. Возвращение невозможно. Катя понимает, она всё понимает. Но бредит возвращением.

Случались часы, когда Тихомиров с болезненным и сладостным ощущением думал о смерти. Легким мановением пальца нажимаешь курок… И вдруг – как порыв ветра – необоримое желание жить. За каким-то неведомым, нежданным поворотом откроется удивительное. Самым удивительным (он это чувствовал) будет то, что не будет ничего удивительного, а будет простое и непреложное. Лишь позабытое. Даже не позабытое, а как бы покинутое в какое-то неуследимое время. Покинутое, а потом занесенное илом, песком, грязью. Да-да, следует выждать. Не того, что явится извне. Извне приходят лишь новые и новейшие, на поверку бесплодные, как смоковницы, доктрины. Нет, не извне, а прорастет в капище сердца, и тогда предстанет Истина – избавительница от тоски, едкой, как царская водка. Но страшно это ожидание… Героизм в победе над страхом смерти? Пустое! Героизм в победе над страхом жизни. Есть предел – начинается всплытие. Он знал, что оно начинается, когда слышал утренний колокол.

2

Никто из департаментских, никто и никогда не оставался так долго в кабинете г-на Плеве, как Александр Спиридонович Скандраков в тот памятный вечер.

Скандракова ошеломило поручение г-на Плеве. И не только Плеве, но и Гатчины. Деятельность Скандракова обретала ракурс необычайный. И совершенно менялось место действия.

Двойная цель, указанная подполковнику с высоты престола, требовала величайшей изворотливости. Не столько полицейской, сколько дипломатической. Или, лучше бы сказать, психологической.

Разумеется, доверие польстило Скандракову. Однако наедине с собою подполковник ощущал уколы и укоры того чувства, которым он в себе дорожил и которое про себя именовал «государственно-юридической чистоплотностью». А вот именно этой-то чистоплотности в обоих поручениях не усматривалось.

Если в одном из них еще можно было видеть что-то необходимое и полезное для державных, общерусских интересов, как искренне понимал их Скандраков, то другое… Гм! Он, по совести, не мог разделить беспокойства государя императора по поводу такого, извините, пустяка, как эта светлейшая княгиня.

Вячеслав Константинович хотя и не торопил подполковника отъездом, однако настоятельно советовал не мешкать в Петербурге. Скандраков, верный своей методе – поспешать неторопливо, – просил позволения изучить, так сказать, предысторию вопроса.
<< 1 ... 69 70 71 72 73 74 75 76 77 ... 93 >>
На страницу:
73 из 93