Зимою, в домашнем плену Всеволод Евгеньевич пристально размышлял над проблемами, давно его занимавшими. Ему представлялось, что он овладел некоторыми определенными и твердыми выводами. Изложить их письменно Карелин еще не собирался. Однако высказаться ему хотелось. И высказаться именно противнику. А Якубович, несомненно, противник. Вот это-то и хорошо.
Собеседованиям, как и танцам, необходима «печка»; у интеллигентов она сложена из книг. Накануне отъезда Карелин прочитал трактат о Пугачеве. И теперь, приступая к баталии, заговорил о пугачевщине.
– Знаете ли, чем автор объясняет поражение? – сказал Карелин. – Отсутствием организаторских способностей у Пугачева.
– Это не так, – сказал Якубович. – Пугачев был истинным вождем.
– Я не о том хотел… Впрочем, хорошо. Вождем? Но что такое вождь, Петр… извините?
– Филиппович, – подсказал Якубович, испытывая то легкое раздражение, которое почему-то возникает, когда запамятывают или путают твое отчество.
– Петр Филиппович, что такое вождь? Субъект с сильной волей.
– Сильная воля плюс нравственность.
– А сильная воля ее, эту нравственность, вовсе не предполагает. Как, скажем, сила физическая. Да-с. Но мы отвлеклись. – Карелин улыбнулся. – Всегдашняя особенность наших русских диспутов. Так вот, автор ничтоже сумняшеся ссылается на отсутствие организаторских способностей. А суть-то в другом.
– В чем же?
– Организаторы бы нашлись, если б нашлось, что организовывать.
– То есть, Всеволод Евгеньевич? Разве не были созданы отряды, артиллерия? Разве не было успешных боев?
– Было. Все это было. Одного не было: ясной идеи. Ее место занимали злоба и месть. Попробуйте-ка организовывать злобу и месть! Я не виню мужиков восемнадцатого века. Как не виню и мужиков нашего времени. Тут не вина, а беда… Не было и нет ясной творческой мысли.
– А народный порыв к свободе? А народное желание устроить бытие на новых началах?
– Да полно, полно! Какие ж новые начала – кровь и насилие?! Я не панегирист Российского государства, но именно оно, государство, тогда, в минувшем столетии, спасло Россию от развала, хаоса, гибели.
– Я, кажется, понял вас, Всеволод Евгеньевич: революция – гибель России? Если да, то…
– Нуте-с, нуте-с! Не стесняйтесь, пожалуйста. Ретроград? Консерватор? Крепостник? Плантатор? – Карелин рассмеялся. – Послушайте, Петр Филиппович, вы желаете перемен?
– Нынче, Всеволод Евгеньевич, перемен требуют все, кроме нескольких замшелых пней.
– Справедливо. Никто не желает, чтобы современные учреждения окаменели. А пни, как вы изволили выразиться, не в счет, хотя они обладают, к сожалению, весом и влиянием. Но тут вот что, Петр Филиппович. Есть люди, отождествляющие прогресс с революцией.
– Революции пришпоривают прогресс.
– Революции, Петр Филиппович, вызывают такие реакции, которые, право, могут сокрушить даже сильный организм.
– Всеволод Евгеньевич! Скажите: вы против социализма?
– Но революция – это насилие, а насилие – это не социализм.
– Ага, вот так! Понятно: социализм, по-вашему, это не политические и экономические изменения, а новые нравственные отношения между людьми.
– Петр Филиппович, вы путаете очередность. Примат – в нравственном совершенстве. Понимаю колоссальность задачи. И лишь на путях медленной, глубокой реформации ее можно выполнить. Кто против этого, кто за социализм через гильотину, тот с головы до пят принадлежит старому миру. К миру насилия, и только. Террором распространять свободу?
– Но социальное просвещение в империи не распространилось: душат каждого, у кого руки не по швам.
– Вы судите, Петр Филиппович, как смертный, которому отпущено мало. У истории другая мера. Возьмите отрезок покрупнее, лет эдак в пятьдесят. И что же? Прогресс будет с плюсом.
– Это отвлеченности. Ваша надежда на постепенность, на убеждение тех, кто не хочет убеждаться, есть надежда кабинетная, теоретическая. Силлогизм хорош в ученом диспуте. На практике его попросту посылают к черту. Глупость не идет на сделки, логика ей столь же важна, как опера крокодилу. Глупость можно только подавить, только раздавить.
– «Подавить», «раздавить» – и социализм? Поклонник ислама, например, мечом проложил себе путь. И что же? Воцарившись, мечом и правил. Ужель не понять простое: революция немыслима без диктатуры.
– Ошибаетесь, Всеволод Евгеньевич, сильно ошибаетесь! Если бы мы верили, что наша революция ради какого-нибудь Бонапарта, мы бы первые ее отвергли.
– Нисколько не сомневаюсь. Да вот на чем же она держится, ваша святая (я без иронии, без иронии) вера? Разве французы прошлого века молились о пришествии Бонапарта? Ей-богу, они не меньше вашего грезили о Свободе – Равенстве – Братстве.
– Правда, но тут вина теоретиков – они не предвидели возможность диктатуры. Мы же предвидим. Если хотите, мы теперь ее особенно предвидим, – сказал Якубович, подчеркивая голосом это «теперь»: он имел в виду дегаевщину; но подумал, что Карелину, пожалуй, нет нужды выслушивать всю эту историю.
– Предвидите? Будь по-вашему. Но скажите-ка вот что, Петр Филиппович… – Он прищурился, словно в прищуре удерживал свою мысль. – Так. Скажите на милость: что бы вы испытали, увидев в своих рядах человека с военными способностями – Наполеона Буонапарте?
– Разумеется, мы не держали бы его в капралах, – быстро отвечал Якубович, хотя тотчас сообразил, что попадает в капкан.
Карелин насмешливо развел руками.
– Вот то-то и оно. Он бы… Нет, вы бы сами ему вручили свою армию: вали валом, брат Наполеон. А коли так, капут всем гарантиям.
– Вовсе не капут, Всеволод Евгеньевич, – сопротивлялся Якубович. – Почему же капут? Еще Михайлов… Вам имя знакомо?
– Поэт?
– Нет, сподвижник Желябова.
– Ну, ну, – неопределенно отозвался профессор. – И что же?
– Мне передавали… Я его не знал. Мне передавали, Михайлов говорил: рать борцов, выпестованная борьбой с деспотизмом, рать эта, победив, не даст возобладать личному честолюбию.
– Позвольте усомниться, сударь. Конечно, история никогда ничему никого не научила, но прислушиваться к ее урокам нужно. Вы говорите, жертвы! Прошу извинить, но в вашем стремлении жертвовать собою я не вижу правды. И в вашем личном, и у ваших друзей.
– Как! Неужто искренние бойцы сотни раз не доказали…
– Доказали, дорогой мой, доказали альтруизм, выказали темперамент, явили горячее стремление принести пользу.
– Чего ж еще требовать, Всеволод Евгеньевич?
– Многого. И совсем иного. Если вы революционеры, то что бы я про вас ни думал, а я должен счесть вас общественными деятелями.
– И очень хорошо.
– Ну так вот. А коли вы общественные деятели, то и должны знать, что России не ваша смерть, а ваша жизнь нужна. И ей, России, в сущности, нет дела до вашей горячности, похожей на горячку. И вы бы должны пожертвовать ради России не вашей жизнью, а вашей нервозностью, вашим нетерпением. Я не за терпение ради терпения, я вашу нервозность считаю не только бесполезной, но вредной. Да-да, вредной!
– Стало быть, сложить руки и созерцать всероссийские подлости?!
– О, вот она, вот она – ваша горячность, ваше нетерпение. Учиться, сударь, учиться. Разумеется, террор, бомба, кровь при всем их ужасе, напряжении, эффекте кажутся все-таки легче, чем ученье. Вы понимаете, я не школярство имею в виду, а ученье, дающее познание хода общественного развития.