Оценить:
 Рейтинг: 0

Глухая пора листопада

<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 93 >>
На страницу:
25 из 93
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

С Блиновым сошлись они на дальней тропке в роще, где летом затевали пикники белошвейки и приказчики. Роща была тенистая, но и тут припекало сильно. Лицо Троицкого, простонародное, бородатое, с носом картофелиной, покрывалось потом, он небрежно тылом ладони отирал лоб и щеки, а Блинов думал, что этому Троицкому нипочем и зной, и стужа. Блинову пить хотелось, он галстук снял и воротничок, он бы сейчас растянулся под березами, однако не решался выказать «слабость». А Троицкий, ходок, видать, неутомимый, крепко, как посохом, постукивал палкой и говорил, что политический террор отнюдь не исчерпан, требует продолжения.

Блинов отвечал, что для боевой деятельности крайняя недостача сил, что они, питерские, помышляют о постановке типографии, об агитации в рабочих кружках и что надо воссоздать организацию.

– Э, батенька, вздор! Не в силах недостача, – хмурился Троицкий. – Желябов тоже, знаете ли, не полки водил. В вере шатание, вот что. Шатнулась публика в вере. Не признается, а шатнулась. А коли так, откуда быть самопожертвованию? Откуда, спрашиваю? – Он сам и ответил, ударяя палкой: – Мученичество в цене падает. Только вера, цельная вера творит святую готовность жертвовать.

– Так мы ж, Михаила Петрович, – сказал Блинов, восхищаясь Троицким, – мы же затем и воссоздаем организацию, чтоб когда срок…

– Срок! – оборвал Троицкий. – Не с того конца, батенька! Пример нужен, факел нужен… Вера без дел мертва, а где они, дела-то? Где? Мало, говорю, нынче-то на муку способных. А все ж есть! – И, наискось махнув бородищей, он в упор глянул на Блинова.

– Есть! – серьезно и почтительно подтвердил Блинов.

Троицкий вывел его к волжской круче, к старой скамье, прибежищу влюбленных, сказал, что прапорщик извещен, непременно придет, и не за руку распрощался, не поклоном, а, пихнув палку под мышку, тиснул своими лапами плечи Блинова, легко отодвинул, всмотрелся и ласково кивнул.

Меркло мглисто. Волга багровела, почти недвижная. Над рекой облака сходились, как армады, и уплывали, оставляя батальный дым. Битва была грандиозная, архаическая, Блинов наблюдал ее пристально.

Володя мог бы не представляться, фамильное сходство было явственным, Блинов тотчас признал в нем Лизиного брата, брата Сергея Петровича.

Блинов молвил: «Брат ваш…» – Володя порывисто ухватился за рукав Блинова. Доверчивый, испуганный мальчишеский жест растрогал Блинова, он быстро добавил: «Все хорошо, на свободе, все хорошо». И Володя просиял, а Блинов, мельком, но остро пожалев, что у него-то ни братьев, ни сестер, стал рассказывать про одесский побег. Помнится, Дегаев вовсе не просил посвящать младшего брата в обстоятельства этого происшествия, но Блинову хотелось длить Володину радость, да и сам он, рассказывая, испытывал как бы горделивою причастность к дерзновенному подвигу.

Володя слушал, переспрашивал, торжествуя мысленно: «Ага, вот так настоящие дела делаются. Сереже никто не помогал, сумел, ушел, а никто ему не помогал». Прапорщик был бы сильно удивлен, если б кто-нибудь намекнул ему, что он, Володя Дегаев, в эту вот минуту окончательно освобождается от своей вины перед Новицким, Поливановым и Райко, от той вины за свое бессилие и бездействие, которая все-таки еще не умерла в нем.

Стемнело, ветер ворошил верх кустарников. В тучах весело, жуликом прятался месяц. Волга плескала всей своей темной, будто бы полегчавшей, как всегда после заката, массою. Пора было в гостиницу, пора было в казарму, а Володя не отпускал Блинова. Володя признал в нем студента, петербургского студента той породы, что всегда ему была по сердцу. И, глядя на этого человека с вольной, невершенной копною светлых волос, слушая его, прапорщик перенесся в Петербург. Не то чтобы вообразил каналы, проспекты, что-то в Петербурге пережитое, что-то тамошнее, нет, но существом перенесся и затосковал, так затосковал, что хоть сейчас беги без оглядки.

Володя сказал, что хотел бы бросить все здешнее к чертовой матери, а пусть и нелегалом, лишь бы там быть, где он, Блинов, где брат Сергей. Блинов, улыбаясь, возражал, что в нелегалы Володе, пожалуй, рановато, что и тут, в Саратове, приносит Володя существенную пользу революционному делу, что хорошо бы объединить кружок артиллеристов с кружком пехотного полка…

Володя грустно кивал, и Блинов, чтоб его утешить, кончил тем, что, может быть, Володя и в Петербурге потребуется, но сперва следует узнать мнение Сергея Петровича.

Они уже расходились разными тропками, как вдруг Володя вернулся, спросил намекающе:

– А вы не в Горном учились?

– В Горном… А что?

– Да так, ничего. Прощайте.

«Лиза, наверное, писала», – смутился Блинов. Он вдруг подумал, что жизнь его как бы исподволь соединилась с семьей Дегаевых и что ежели серьезно, то он, Блинов, этому, пожалуй, рад, особенно теперь, познакомившись с Лизиным младшим братом.

5

Как и всюду, первыми встречали приезжего станционные извозчики. Однако лифляндские фурманы не зазывали седоков, не хватали за полы. В шляпах, щекастые, бритые, хранили важную невозмутимость. Ездили они пароконно и в отличие от саратовских ванек не задушевной махорочкой дымили, а сокрушительным табачищем, что зовется чухонским.

На холмах Дерпта лежали строения, разбитые молотом столетий. Среди длинных деревьев качался туман. Туман был сер, остзейский туман, для которого лучшего немецкого «grau» не сыщешь.

В тумане сутулился будничный день. День ремесла и домашнего хозяйства, лавочного небойкого торга и школярской зубрежки. Словно бы никогда не пели здесь чудские стрелы, не звенел меч ливонского рыцаря и не галопировали пылкие всадники Батория, не басили шведские пушки и не гремело хриплое «Vivat» шереметевских полков.

Адрес этот Блинов вытвердил наравне со многими прочими еще в Петербурге: Ботаническая, 30, дом Крейдена. Отпустив извозчика, эмиссар убедился, глядя на отражение в витрине кондитерской, как щекастый, безмолвный фурман медленно поворотил и медленно уехал, салютуя клубами табачного дыма.

Дом Крейдена был рядом с кондитерской, в доме Крейдена жил Переляев, но тут Блинову блеснула золотистая фольга конфет «Риплок», он приметил смуглые чашечки какао, что-то креольское, что-то вест-индское, и эмиссар Исполнительного комитета гимназистом вильнул в кондитерскую…

… Переляева знобило, будто сквозняк тянул от щиколоток к затылку. Переляев сидел на железной кровати с высокими спинками. Он ждал: вестником припадка был этот озноб. Дерево и кирпичную стену видел Переляев в окне. Черное монашеское дерево на красной, в мшистых пятнах брандмауэрной стене.

Полтора года Переляеву грозил арест. Тенью несчастья маячил помощник начальника Лифляндского жандармского управления. Но, по совести сказать, ссылка была не из худших. Других загнали в Колу, в Мезень. А ему-то повезло: Дерпт, «ливонские Афины». В Дерпте – университет, известный всей России. Профессора, правда, сплошь из немцев. Можно, пожалуй, не любить их, но немецкой науке не откажешь в основательности. Особенно на физико-математическом факультете, где Переляев студентом.

Дерево будто размыло, оно слилось с кирпичной стеною. Переляев напрягся всеми мышцами, и озноб пропал. Но там, за окном, и тут, в убогой комнате, шатнулись, двинулись алые пятна. Все это длилось не дольше минуты. И кончилось, словно и не бывало. Переляев вздохнул.

Нет, ему, право, повезло: не питерская жизнь, это верно, но все ж университетский городок. Не велика, конечно, услада эти баронские сынки, нашпигованные спесью, как и рейнские бурши с их корпорациями и «пивными дуэлями». А эта варварская речь остзейского захолустья? Не язык Гёте, а стародавняя, как доспехи времен гроссмейстера фон Рорбаха… А здешний проректор? Подлец, ноздри трепещут – принюхивается к политически неблагонадежному Переляеву… Э-э, плевать! Есть в Дерпте отличные коллеги, есть тайное общество. И есть в Дерите отличные типографии, где не так уж и трудно раздобыть шрифт. Не только латинский или готический, не только! Вот он, столик, в нем ящик с ячейками, полными маленькими, приятно весомыми литерами. И в углу еще стол: сними клеенку, увидишь ящик-крышку, под нею – печатный станок. А под кроватью Переляева – вальяжный сундучок с замком-бочонком уральской выделки. Сундучок пермского гимназиста Перелясва. В сундучке – вал, обтянутый гуттаперчей, гипс для клише, мешочки с химикалиями, желатин, инструмент. Потихонечку насбирал все это Владимир Переляев, нынешний дерптский студент. Богатство! О таком многие лишь мечтают. Велик ли, однако, прок? Свинцовые литеры на ладони как золотые дублоны скупого рыцаря: не в ходу печатня, покрывается пылью.

Общество студентов, где он один из главных, дискутирует, волнуется: ходят слухи о новом университетском уставе, по букве его и духу быть здесь казарме с дипломированными капралами на кафедрах и попом в роли профессора философии… Студенты взволнованы. Типография готова… А дело, настоящее дело, ради которого стоит жить, не движется. И Петербург молчит. Существует ли недавно еще грозный Исполнительный комитет? Будто бы и существует, а может, и нет. Как орден розенкрейцеров. Газета «Народная воля» замерла на девятом номере. Десятый бы номер отпечатать в тихом уездном Дерпте с его будничными заботами ремесла, домашнего хозяйства, школярской зубрежки.

Звонок не удивил: кто-то явился проведать. Может, факультетские. Или из ветеринарного.

– Ты-ы-ы?

(Больше года не виделись. Блинов знал Переляева. Володя Переляев тянул к «Черному переделу», к Жоржу Плеханову, а Блинов – к «Народной воле». Несогласия не мешали дружбе. Потом потерялись: дознание «О преступной пропаганде в среде с.-петербургских рабочих» кончилось для Переляева ссылкой, Блинова чудом не задело.)

Вечером Дерптом правил Гамбринус, бессмертный брабантский герцог, патрон пивоваров. Народ возвел его на пивную бочку, как на трон. Он царствовал из века в век. Культ его личности был задушевным. Портрет Гамбринуса – веселый малый с пивным стаканом – украшал пивные Дерпта.

Пивных было тьма. Янтарные волны, отороченные пеной, шипели дерптским вечерним прибоем. В тяжелых кружках таился хмель богемский, хмель баварский. Ремесленники пили устало, вдумчиво, прижмуриваясь; студенты – переменчивыми компаниями, бродя от столика к столику. Пили за шахматами, газетой, с трубками и без трубок, с закусками и без закусок, с песнями и без песен. И лишь в ресторане «Отель Лондон» не подавалось пиво: «Отель Лондон» был для заезжих богачей, он пустовал, и прусские кельнеры лениво помахивали крахмальными салфетками.

Переляев, как некогда здешний бурш поэт Языков, давно «желудок приучил за книгами говеть», а нынче вот и разговелся: Колька-то Блинов был при деньгах.

Блинов услышал о тайном обществе студентов. Он услышал о мечте Переляева возобновить в Дерпте издание «Народной воли». Мечталось об этом и петербуржцам. Их «летучие» типографии проваливал вездесущий Судейкин. Листовку о коронации едва поспели оттиснуть, да и то мизерным тиражом. Эх, минуло времечко, когда неподалеку от Литейного, в Саперном переулке, выдавали в свет «Народную волю» в сотнях и сотнях экземпляров, на всю Россию, и даже отдельный номер на отменной бумаге городской почтой слали в Зимний, государю императору – знай наших… На недавней сходке у Карауловых Сергей Петрович тоже говорил о крайней нужде в газете, которая сразу бы объявила: жива партия…

Переляев потупился. Он не хотел, не мог и не хотел говорить о готовой в дело типографии. То была его, Переляева, сокровенная тайна. Но разве он не доверял Блинову? Переляев молчал. Что-то унизительное было в этом молчании, но Переляев молчал.

Потом он поднял на Блинова глаза, ответил: «Тут есть над чем подумать…» Блинов мечтательно повторил, что, может быть, в тиши Дерпта хорошо было бы… О, понятно, Переляеву чертовски трудно, Переляев под гласным надзором, но когда он прочтет вот это… И Блинов отдал Переляеву тоненькую тетрадочку, исписанную убористо и четко, как отдавал такие же в Киеве и Орле, в Пензе и Саратове.

В Дерпте ложились рано, но теперь близились каникулы, скоро многим в отъезд, как было не проститься с коллегами. Прочь корпорации… Мы все студенты! По скатам крыш стекали звезды. Весла шлепали, как ладошами, на сонной реке. Смеялась в аллее женщина. И так молодо звучали шаги по каменным ровным панелям.

Переляев, не раздеваясь, бросился на кровать. Блинову он устроил ночлег на Маркетштрассе. Завтра Колька уедет в Питер. Переляев настоятельно просил помалкивать про общество студентов. Он обещался готовить типографию. И об этом тоже просил помалкивать. Пусть-ка сперва в Петербурге образуется нечто крепкое, определенное да поутихнут какие-то внезапные, непонятные, пугающие провалы.

Да, да, все это так, все это верно, справедливо, расчетливо. Но тут вопрос – если уж до конца, совершенно искренне: почему скрыл от Блинова свою типографию? Осторожность или подозрительность? Переляев допрашивал себя. Ему было очень важно дознаться, что его нынче тормозило: осторожность или подозрительность? Ему это было очень важно и нужно определить. Он склонялся к последнему, ему было худо, ведь он давно знал Кольку Блинова.

Он зажег свечу. Свеча горела в подсвечнике, стареньком, оглаженном многими ладонями, и Переляев подумал, что с этим подсвечником выходили встречать позднего посетителя, может быть, доктора, вызванного к умирающему, и сидели у постели роженицы, и спускались в подвал за съестным, и этот вот старенький подсвечник был свидетелем маленьких домашних событий, из которых ткалась жизнь поколений.

Переляев, не открывая глаз, тронул гладкое, теплое, ощутил мягкость стеарина и вроде бы коснулся чьих-то судеб, давно отошедших, неведомых, таинственных.

Тетрадочка, переданная Блиновым, была во внутреннем кармане. Реферат он, разумеется, прочтет, отдаст для переписки или сам перепишет, и другие прочтут, пойдет из рук в руки. Прочтут реферат коллеги… Но все останется по-прежнему в этой стоячей как топь повседневности.

Он медлил чтением. Потом нехотя подбил подушку и достал тетрадочку с убористыми, прямыми, четкими строчками.

«Друзья и братья! Пользуемся случаем, столь редким у нас, чтобы сообщить вам сведения об истинном положении нашем в Трубецком равелине Петропавловской крепости. Простите, если письмо это окажется написанным кровью сердца, а не простым карандашом. В публике всегда ходили неблагоприятные о здешних местах слухи, но они так же мало походят на действительность, как юношеские грезы. Никому на воле не приходит в голову, что здесь формально открыто отделение каторги и положение каторжан столь фантастически ужасно, что его нельзя иначе назвать, как ежеминутной непрерывной пыткой. Вот почему мы имеем полное основание воскликнуть: каторга и пытка в столице! Каторга и пытка в пяти минутах расстояния от Невского! Каторга и пытка под окнами дворца или настолько близко, что из них можно любоваться зданием тюрьмы.

К числу лиц, находящихся здесь на каторжном положении, принадлежат все приговоренные судом к различным срокам каторги или же приговоренные к смерти и помилованные; есть бежавшие из Сибири и разных тюрем и вторично взятые; есть и такие, которых не судил и не будет судить никакой суд и выход которых отсюда тем более проблематичен.

Положение до и после приговора столь резко различно, что ошеломляет вас неизбежно. Притом же приговор исполняется внезапно, как и все, что здесь происходит, большей частью спросонков.

Процедура следующая: рано утром вас схватывают с постели, куда-то ведут, приведши, раздевают донага, облачают в арестантское белье, онучи, привязанные веревками, коты, подбитые железными гвоздями, бреют голову, надевают арестантский халат с тузами, арестантскую шапку и снова куда-то ведут.
<< 1 ... 21 22 23 24 25 26 27 28 29 ... 93 >>
На страницу:
25 из 93