Ни о ком из своей семьи Тоня никому не рассказывала. Сначала от ужаса и поглотившего ее горя, а став чуть старше, поняла, что нельзя, что стыдно и грязно. Хранила в себе.
Самой же Тоне эта сокрытая ото всех тайна ни стыдной, ни грязной не казалась. Но она приняла условия жизни и про то, что нельзя, не говорила. И, когда много лет спустя ей передали синий конверт от сероглазой Шурочки, она долго не решалась вскрыть его, чтобы не всколыхнуть застывшую в ряске на помутневшей воде болота тайну.
Глава 6.
Отец с матерью пропали бесследно. Где был их последний дом – неизвестно. Шурочка их долго разыскивала и никого не нашла. Зато нашла Володю. На маленьком погосте деревни в Орловской области. Умер Володя на втором году разлуки от туберкулеза. По крайней мере, так было указано в строгом, сухом отчете областной клинической больницы №8.
Сероглазая Шурочка многое искала и многое нашла. Нашла она старую, добрейшую няню. Старушка доживала свой век в маленькой, безоконной комнатушке – бывшем чулане все той же огромной квартиры в старом доме с колоннами. Нянина жизнь, совершив крутой вираж по далеким деревням, вернула ее опять в эту квартиру, что, конечно же, оказалось счастьем. Няня, которой после исчезновения хозяев строго предписали в короткий срок покинуть Москву, беспрестанно крестясь и бормоча оберегающую молитву, вернулась в огромную квартиру и собрала то, что посчитала важным. А важным она, малограмотная, посчитала то, что лежало в ящиках письменного стола профессора. Свалила все, что влезло, в профессорский чемодан и увезла. Не зная, зачем, чемодан хранила и перевозила с собой из деревни в деревню, так ни разу в него не заглянув.
Заглянула в него в первый раз Шурочка. В чемодане покоились потрепанные письма, пожелтевшие фотокарточки, счета и облигации с гербами несуществующей уже страны, дневники, черновики лекций, написанные каллиграфическим почерком, и всякая другая мелочь, которую Шурочка долго разбирала, понимая, что не помнит ничего. Да и что могла запомнить годовалая, сероглазая девочка с огромным синим бантом?
А меж тем, с фотокарточек смотрели на Шуру и щурили глаза на летнем, южном солнце улыбающиеся красивые дамы в шляпках и платьях с турнюрами. Удивленно и испуганно смотрел вихрастый мальчик в смешном матросском костюмчике. Смотрели молодые, серьезные офицеры, выстроившись рядочком, похожие друг на друга осознанием важности момента. Смотрели пожилые, солидные господа в идеально сидящих мундирах. Девочки с локонами в платьях с оборками, веселая пара в русских костюмах, видимо, запечатленная услужливым фотографом на каком-то костюмированном балу.
Много кто был на этих снимках. И кто были эти люди, Шурочка не знала.
Из писем, перевязанных голубой, потрепанной лентой, выяснилось, что отец был матери много старше, но все письма, написанные ими друг другу, искрились любовью и были наполнены нежностью, которая скрывалась за глупыми для посторонних, но милыми для любящих словами и обращениями.
Много было в письмах споров о литературе, как зарубежной, так и русской.
Отец отстаивал пристрастия своих любимых средневековых риториков к рифмам-каламбурам, к рифмам внутренним и удвоенным, к скрытому, символическому смыслу. Жан Маро, Пьер Гренгор, Гийом Кретен – все эти поэты позднего средневековья владели его сердцем.
Мать же без малейшего почтения к разнице в возрасте довольно колко и обидно разносила в пух все доводы своего обожаемого ученого мужа, обвиняя ту поэзию в излишней поверхностности и надуманности и очевидно предпочитая классическую русскую литературу с ее надрывностью, попытками познания души, с ее кристальной лирикой.
Споры, не прерываясь, перетекали из письма в письмо, пока спорящие находились в разлуке и, по-видимому, вытекали бурлящей, горной рекой, когда эти неуемные, метущиеся воссоединялись.
Каким-то невероятным образом эти битвы не только не отталкивали вспыльчивых влюбленных друг от друга, но даже как будто их больше связывали. Так, между спорами, родились дети, заслужились звания и награды, появилось признание и достаток. И все было удивительно и легко, пока в дом не пришли строгие люди в сером.
Глава 7.
Встретились Тоня и Шурочка только раз незадолго до рождения Авдотьи. Не дожидаясь ответа на письмо в синем конверте, молодая и быстроногая Шурочка приехала к старшей сестре.
Тоня донашивала первенца. Донашивала тяжело и мучительно. Сильно подурнела, ходила уточкой, потешно переваливаясь. Очень надеялась родить мужу сына. После замужества забеременеть долго не получалось, а когда, наконец, стало понятно, что все удалось, Тоня готова была на все – лишь бы выносить и родить.
Встреча сестер прошла вовсе не так, как виделось Шурочке. Она представляла себе объятия, восторженные восклицания, радость обретения родного человека. Не случилось ничего. Тоня тяжело опустилась на пол, увидев в дверях светловолосую девушку, назвавшуюся сестрой Александрой.
Когда Тоня пришла в себя, то неожиданно засуетилась и принялась бочком-бочком выпроваживать гостью, стараясь загородить своим большим телом вход в дом.
Перестала она нервничать и суетиться только на улице, довольно далеко от дома и всевидящих глаз соседей. И там же, в грязном, неуютном скверике объяснилась с сестрой.
Тогда же, ошеломленная нелепостью происходящего, Александра и узнала, что синий конверт Тоня не показала никому, боясь молвы и недоумения мужа. Что Тоня не может впустить другого человека – слова «сестра» Тоня испуганно избегала – в свою жизнь, потому что все налажено, и разрушить это все она не имеет права. Что Никанор взял ее в жены не дочерью неугодных государству людей, а сиротой, чьи близкие так трагично погибли в войну. Что Тоня должна думать о будущем ребенке, о службе, о квартире, которую вот-вот дадут…
Да многое еще было сказано в том скверике такого, что потом, как оказалось, Антонина Сергеевна всю жизнь простить себе не могла.
Так Шурочка-Александра, не обретя единственного оставшегося в живых родного человека, в глухом оцепенении вернулась обратно в Москву к своей няне. Теперь только няня и оставалась последней ниточкой, связывавшей Шурочку с той, старой жизнью, с мамой, папой и Володей, от которых так страшно и нелепо отвернулась Тоня.
Умирая, Антонина Сергеевна просила дочь разыскать свою сестру Шурочку.
– Найди ее. Проси за меня прощения. Проси, она поймет, – шептала она, глотая слезы, горькие от вины и покаяния. Слезы стекали по дряблым, морщинистым щекам, замутняя образ любимого Никанора, который уже вырисовывался перед верной женой, маня ее к себе из белой, далекой дымки небесно-заоблачного марева.
Глава 8.
Выполнить последнюю волю матери Василиса смогла не скоро. В тревожном вихре закружились: похоронное агентство, венки, справки, соседи, беспрерывно приносящие соболезнования, скорбящие сестры, плачущие и напуганные племянники.
Действуя больше по указаниям знающих людей, нежели собственному разумению, Василиса металась и кружилась в этом вихре, постоянно кого-то обзванивая, что-то оформляя, о чем-то договариваясь.
После похорон, так, по сути, и не придя в себя, она присутствовала на новом теперь семейном совете, где сквозь туман и ноющую головную боль каким-то отголоском сознания поняла, что сестры решили родительский дом продать, а деньги поделить на троих.
Так у Василисы появился новый дом и пара-тройка сиротливых разномастных чашек, которые она, бережно укутав, унесла из уже проданного дома своего детства.
Ах, как прекрасно в тот год пахли московские липы! Заполоняли своим медовым ароматом все вокруг, задурманивали трезвые и практичные головы, наполняли души светло-желтым уютным теплом и светом.
Проплутав по липовому лабиринту, Василиса все же нашла нужную улицу и нужный дом.
Дверь открыла высокая женщина со строгими, серыми глазами. Нет, не женщина. Таких женщин обычно называют дамами. Простое, лишенное известного изящества слово «женщина» им не подходит. Именно дама открыла эту дверь.
В руке у дамы дымилась сигарета, вставленная в длинный, темный мундштук. Одета была дама не в домашний халат, такой привычный в наше время, а в домашнее платье. Платье было нарядным. Василиса в таком платье ходила бы в театр, но тут было понятно, что дама носит его именно дома и именно вместо домашнего халата.
Сразу стало ясно, что не будет никаких «тетя Шура», «тетя Саша», да и вообще, никаких «теть». Она не спорила, нет. Она просто немного приподняла тонкую бровь, как бы выказывая изумление, и тихо, но твердо сказала: «Александра Сергеевна».
Вообще, разговор оказался коротким и каким-то неловко однобоким.
Василиса, стоя по-прежнему в дверях – в квартиру ее не торопились приглашать – путаясь и сбиваясь, рассказала о просьбе матери. Александра Сергеевна слушала, полуприкрыв глаза и держа на отлете мундштук с сигаретой. Дослушала новоявленную племянницу, не перебивая и не задавая вопросов, выдержала длительную паузу, произнесла: «Мне это неинтересно», – и прикрыла дверь.
Извиняясь и бормоча что-то бессвязное, Василиса покинула парадную и, только выйдя на улицу, разрыдалась.
Больше попыток сойтись с теткой она не предпринимала.
Сестрам ничего рассказывать не стала. Если мать не сочла нужным им поведать историю своего прошлого, то и Василиса не станет.
***
Тяжеловесные рыцари на громадных конях бились с серыми монахами под стенами древнего города, высокие шпили которого пронзали хмурое небо. И над битвой, и над городом плыла, то появляясь, то исчезая, надпись, выписанная четкими, красивыми буквами, которые умели выводить только искусные переписчики. Надпись клубилась и завивалась в тревожные, змеиные кольца… Надпись гласила: «Pretium Laborum Non Vile».
Герцог прерывисто вздохнул и пробудился.
«Хороший сон, – подумал Филипп, – но почему монахи? Сарацины должны быть. Хотя и город был мало похож на Константинополь… Но какая славная битва во имя Господа! А мой девиз над городом может означать только одно – победу. Победу во славу Господа нашего. Прекрасный сон!»
Герцог позвонил, чтобы внесли воду для умывания.
За утренними хлопотами он совершенно забыл о предстоящей казни. Пир, старинный римский ритуал клятвы над птицей, пышное празднество, будущий поход на турок для спасения святой церкви – темы, которые горячо обсуждали главный устроитель пира граф Лодевик и придворный советник Давид Обер, пока герцог облачался в привычное черное, совершенно отвлекли его от мысли о принятом решении. Но все опять вспомнилось и навалилось, когда, проходя по залам дворца, герцог заметил одиноко висящий портрет Изабеллы.
– Где этот мерзавец! – взревел Филипп, Добрым названный отнюдь не из-за душевной добродетели, а за умение крепко держать добрый меч в бою и львиный нрав. – Привести его!
А меж тем, портрет был хорош. Нет, супруга герцога не была изображена на нем красавицей. Каким бы подлым не был Рогир, но писал он честно, как и просила сама Изабелла. Герцогиня и в жизни не слыла красавицей.
Она была умна, очень умна. Образованна. Чтила историю, поэзию, музыку. Присутствовала на многих конгрессах, где разбирались самые важные и порой, щекотливые дела. Герцог с почтением называл ее «лучшим дипломатом из тех, которые у него были». Но красивой герцогиня не была.
С портрета Изабелла смотрела вдаль с легкой усмешкой, чуть прищурив глаза. Высокий, чистый лоб. Волосы аккуратно убраны под хеннин – головной убор, достойный благородной дамы королевских кровей. Такие хеннины уже пять лет, как вышли из моды, но Изабелла была консервативного воспитания и в одежде не стремилась угнаться за модными веяниями.