Рита сидела сбоку в кустарно сшитом костюме, представляющем наполовину Пьеро – нескончаемые белые полотнища, длинные, волочащиеся по полу рукава, – наполовину Коломбины, как в партии Щелкунчика: полупачка в ромбах и сбившийся набок бант в волосах. Грених с горечью отметил, что Рита отрезала свою длиннющую шевелюру по плечи. Продев в прорезь рукава костюма Пьеро тонкую руку, она держала мандолину и пела заунывную песенку под собственный аккомпанемент. Африканка продолжала извиваться.
Грених стал протискиваться в первые ряды зрителей и встал в двух шагах от ковра. Он мог видеть лицо Риты и ее короткие теперь волосы. Нарисованные тушью полумаска вокруг левого глаза и огромная слеза на правой щеке придавали ее чертам какую-то изломанность, абстрактность. Весь ее облик напоминал образ, сошедший с полотен Кандинского, – слева эти ромбы, нога в чулке, справа бледные простыни, мандолина в руках. Черные пряди оттеняли и без того белое, кажущееся мертвым лицо, выражение которого пугало: Рита смотрела перед собой пустым взглядом мумии – так выглядят самоубийцы перед тем, как совершить решающий шаг, или усопший, которому еще не закрыли веки. Так смотрел отец Грениха перед тем, как, обозвав сына Иудой, выстрелить себе в голову.
Весь номер он стоял оцепеневший от неприятного чувства, прикованный взглядом к бело-пестрой фигурке, скромно примостившейся у края ковра, а на хитросплетения ног и рук африканки так и не взглянул. Застыл, поглощенный изменениями мимики самозабвенно поющего Пьеро-Коломбины, надрывно подергивающей вычерненной бровью. Иногда Рита специально поворачивала голову, являя публике то одну половину лица, то другую, и начинала петь то контральто, то сопрано. Ни образ Пьеро, созданный Сезанном, ни Коломбина из «Щелкунчика» не были столь ярки, нежели нынешнее воплощение Риты. Она связала эти персонажи в одно целое, да так искусно, что Грених не мог отделаться от мысли, что видит в ее образе две в обнимку сидящих фигуры.
Комедиантку жизнь вылепила из балерины превосходную. Все-таки ее главным и единственным призванием была сцена. Рита могла бы добиться несоизмеримых высот в театре, но ее внутреннее неспокойное начало вечно требовало острых ощущений и настоящего безумства. Именно оно и толкнуло ее – личность творческую – в объятия сумасброда Максима, и оно же, похоже, не даст ей задуматься о карьере более серьезной и продвинуться дальше уличных представлений.
Когда чернокожая девушка, назвавшаяся Таонгой, принялась отвешивать комплименты публике, а потом двинулась с перевернутым цилиндром по кругу, чтобы собрать гонорар, Пьеро-Коломбина покинула свой угол и, взгромоздившись на ловко подставленный перед входом в магазин Госмедторгпрома табурет, затянула свою двухголосую песенку громче, с итальянского сойдя на русский, но продолжая коверкать слова на итальянский манер, прибавляя к ним то гласную «о», то «е». Получалось, что песенка состояла из слов только среднего рода и наречий, публика хохотала, тем более что словечки в них все сплошь попадались острые, под стать Бим-Бому и Бип-Бопу.
Силач Барнаба подавал Рите табуреты. Не замолкая ни на мгновение, она подхватывала табурет и водружала один на другой, поднималась на верхний и продолжала играть на инструменте и петь песенку.
Грених понял, что этим дело не кончится. Тяжелое чувство переросло в клокочущее предчувствие недоброго. Мелькали табуреты – четвертый, пятый, шестой. Силач уже подкидывал их высоко наверх, Рите приходилось ловить. И с каждым разом делать это было все сложнее. Парочку поймать не удалось, они с грохотом разбивалась у ног ахнувшей толпы. Грених хотел верить, что вовсе не неловкость причина того, что табуреты падали, а жажда зрелищности – циркачи таким образом показывали, как высоко их сооружение и какому риску подвергает себя Пьеро-Коломбина на радость публике.
Рита уже смотрела на зрителей с высоты второго этажа Госмедторгпрома. Ее голова достигла уровня портика и полукруглого архитектурного элемента над ним. Грених стал распихивать толпу, почему-то оказавшуюся перед ним – люди хлынули к артистам, тесно обступили башню из табуретов.
Подлетел регулировщик, неистово замахал артистке, крича, что та мешает движению, что подобные представления есть угроза уличной безопасности, что деревянные табуретки, повалившиеся с небес на мостовую, заденут головы граждан. Арлекин и Силач с невозмутимом видом стояли в стороне и, точно два глухонемых, не обращали никакого внимания на нервные излияния милиционера. Тот же совершенно не знал, как подступиться к пирамиде. Бегал кругом, задрав голову и придерживая на затылке фуражку.
Пьеро-Коломбина глядела на него, как на букашку, а потом осведомилась, перекрикивая галдеж внизу, не желает ли товарищ милиционер, чтобы печальный Пьеро спустился со своей Коломбиной. Тот умоляющим тоном попросил сделать это как можно осторожней, чтобы пирамида не рухнула. Подоспели милиционеры из соседнего участка, привлеченные небывалой загруженностью на Арбатской, ведь уже принялись останавливаться извозчики, грузовые машины, телеги и автобусы. Никому не было проезда, людей собралось, будто в дни Октября.
Рита вытянула два пальца, поднесла их к виску и, сделав движение рукой, имитирующее выстрел, дернула в сторону головой и сорвалась вниз.
В глазах у Грениха потемнело, уши заложило от громкого всеобщего вскрика – толпа заверещала, как на скачках, волной отхлынув от табуретов.
Разноцветная фигурка камнем полетела вниз, но первым грохнулся о мостовую музыкальный инструмент. Пьеро же повис на невидимом тросе в полуметре над землей. Повис марионеткой, брошенной бездушным кукловодом, словно нечто переломило горемыке-артисту шею. Руки и ноги Риты беспомощно болтались в воздухе, развевалась шелковая белая одежда, трепетала цветастая пачка, подбородок уперся в ребристые брыжи, с головы слетел и плавно опустился на камни бант. Но едва милиционеры бросились к ней, чтобы помочь выпутаться из веревок, Рита вскинула голову и громко, надрывно расхохоталась. Милиционеры от неожиданности отскочили на добрые метра три назад, один даже потерял равновесие и упал. Толпа загоготала от радости и довольства – забава была оценена.
Этот цирковой номер, как было положено всякому трюку, содержал секрет, состоящий в конструкции тонких стальных тросов, наподобие тех, которые используют канатоходцы, натянутых меж двумя колоннами у входа в магазин. Добравшись до них, Рита должна была незаметно зацепить крюк, спрятанный под ее объемной одеждой и являющийся частью цирковой страховки. Табуреты укладывались друг на друга ножками в небольшое углубление в сидушке, вроде шип-паза, кроме того, они были основательно вымазаны хорошим клеем. Поэтому башня бы не рухнула, милиционеры беспокоились напрасно, а зрители, пока не разглядели натянутых над собственными головами тросов, успели испытать все разнообразие чувств, которые способен вызвать хорошо отрепетированный фокус.
Эти и многие другие тонкости пришлось раскрыть разъяренным милиционерам, уже вынувшим наручники. Роль громоотвода взял на себя Барнаба, который прежде поднял и уложил башню из табуретов вдоль улицы, чтобы она не упала кому на голову. Некто из толпы его переводил. Добродушно улыбаясь, итальянец на ломаном французском отшепелявил заученное заранее объяснение, размахивая при этом увесистыми красными ладонями, – видно, имелся опыт бесед с правоохранительными деятелями в других городах и странах. Такому оратору трудно было не внимать. Да и толпа бурно требовала отпустить артистов, ведь ничего дурного они не сделали. Пошумев, повозмущавшись, участковые удалились, предупредив, что в следующий раз артисты будут объяснять секреты своих фокусов в арестантских камерах. Увы и ах, фургончику придется на некоторое время залечь на дно, больше ему эпатировать москвичей не позволят.
Рита не могла скрыть ярости, она рассчитывала остаться безнаказанной и добиться разрешения показывать эту акробатическую сцену и многие другие свои задумки – с болонками танцевать ей уже наскучило. Она бросилась милиционерам вслед, размахивая разбитой мандолиной. Африканка успела ее удержать. Когда Грених подошел, Рита отвернулась и зашагала к фургончику.
– Что ты увязался за мной? – грубо огрызнулась она, растирая кулаками уже ненужный грим по лицу. – Пришел посмеяться? Уходи!
– Да чего ж так болезненно реагировать на неудачи? – Ритина злость смешила Грениха. История с башней завершилась крошечным наказанием – пару недель труппе будет нечего делать. Зато все остались живы, здоровы и свободны! Он испытывал вполне естественное чувство облегчения и собирался утешить Риту, но она продолжала огрызаться из-за шторки и гнала его.
– Ты всегда только и смеялся надо мной!
– Да когда же?..
– Уходи! – И добавила, бросив силачу: – Барнаба, запрягай! Prendi i cavalli. Andiamocene da qui. Поехали отсюда.
Здоровяк, все это время безучастно сворачивавший реквизит, приблизился к профессору. Но вместо того, чтобы окатить того недобрым взглядом, лишь пожал плечами и принялся затягивать ремни на оглоблях. Потом забрался на козлы. Повозка тронулась и исчезла за поворотом.
В последующие несколько дней от Риты не приходило никаких вестей. После службы Грених как заговоренный садился на трамвай «А» и ехал на Арбатскую, а потом шел к памятнику Тимирязеву. Обходил пешком набережные, площади, все облюбованные ее труппой местечки – а вдруг, вопреки запрету милиции, она вновь затеяла свои представления. Но разноцветного фургончика не было видно ни на Бульварном кольце, ни на набережных.
Высшие силы сжалились над профессором только спустя две недели – он увидел Таонгу из окна трамвая № 34. Одетая в короткое, до колен, простое платье, держа в руках корзинку, она шла по Пречистенке мимо бывшей усадьбы Морозова. День стоял серый, пасмурный, ветерок все норовил сорвать с головы Таонги соломенное канотье. Увидев ее, Грених бросился к выходу, соскочил с подножки трамвая так резво, что подвернул лодыжку. Хромая на бегу и чертыхаясь, он бросился догонять африканку.
– Куда же вы исчезли? Где Рита? – выпалил он, преградив ей путь.
Таонга встала перед ним как вкопанная. Лицо ее было олицетворением непроницаемости, словно выточенная из черного дерева древняя маска идола. Она приподняла подбородок, глянула на профессора темными, чуть раскосыми глазами с красноватыми белками и промолчала, мол, мы с вами, товарищ, не знакомы. Грених почувствовал, как его точно окатили холодным душем, – артистка не понимала русской речи.
Тогда Константин Федорович повторил вопрос по-французски, надеясь, что африканка потрудилась выучить хоть пару фраз на языке Ронсара, раз была из Парижа. Но и тогда она промолчала, глядя на Грениха долгим изучающим взглядом.
– Неужели что-то случилось? – как-то бессознательно вырвалось у него.
– Слючильось, – зло процедила вдруг африканка, разлепив толстые губы и обнажив рядок маленьких, остреньких, ослепительно-белых зубов. Тут ее прорвало. Она принялась сыпать пригоршнями непереводимых морфем, в которых свистели и иглами сыпались гласные, звенели и заставляли дрожать воздух тяжелые «думба» и «мбва». Грених аж зажмурился на мгновение. Лицо африканки изменилось до неузнаваемости, черты страшно исказились, глаза выпучились и вращались, ноздри вздулись – идол ожил, разгневался и готов был поразить громом и молнией осмелившегося его потревожить.
– Погодите, гражданка… Таонга, я ведь не говорю по-вашему, – профессору наконец удалось вставить в небольшую паузу мольбу о пощаде.
На мгновение лицо африканки снова приняло прежнюю невозмутимость, она чуть повела бровями, выказывая удивленное недовольство, быть может, тем, что не понимает слов Грениха, или же, напротив, тем, что осталась непонятой им. Потом внезапно взяла его за руку и повела к трамвайной остановке. Подоспел вагон, она решительно забралась внутрь. Грених последовал за ней.
Усевшись на скамейку внутри вагона, Таонга принялась рыться в своей корзинке и вынула из ее недр кучу смятых бумажек, оказавшихся рецептурными бланками. Грених принялся расшифровывать почерки гениев фармации. Это были покупки из аптек на Большой Садовой, из «Аптеки Кооперативов, рабфаков и вузов», из «Гомеопатической» и «Аптеки Мосздравотдела», из каких-то незнакомых ветеринарных магазинов. Таонга взяла один из листков и ткнула пальцем в запись, сделанную на развороте:
– Адрьес, адрьес, – моя на Рита. Траумвай. Арака джуу!
– Денисовский переулок, дом № 24?
– Ндьё! Дэнисувасовски! – закивала африканка. – Ндьё!
Сойдя у Чистопрудного бульвара, пешком они двинулись через Покровку, бывшую Старую Басманную, Гороховским переулком мимо чуть ли не готического в красном кирпиче с высокой башенкой замка несуществующего ныне приюта евангелического попечительства, мимо здания женской гимназии, где открылась школа, притихшая в дни каникул, – уже начался июнь. Наконец Таонга остановилась и указала на желтое с каменным цоколем страшно обшарпанное здание. Второй этаж его был деревянный, кровля усеяна куполками с крошечными слуховыми окошечками. Цирковая труппа обосновалась в меблированных комнатах на втором этаже.
Грених торопился увидеть Риту, не на шутку обеспокоившись, – она выписывала какие попало лекарства на протяжении двух недель, что он ее не видел. Там были и сердечные капли, и пилюли от мигрени и бессонницы, и хинин, и небезопасные стрихнин и формалин. На все вопросы, которые он задавал африканке по дороге, та принималась с жаром посыпать голову профессора камнями непроизносимых африканских слов, хотя иногда довольно ясно произносила русские фразы, и не было понятно: то ли она попугаем повторяет за Гренихом, то ли это ее попытка ответить.
– Зачем ей так много лекарств?
– Так много, – сокрушенно покачала головой Таонга.
– Она больна?
– Больна, кази больна. Джяр!
– Джяр? Что это, черт? – Грених уже готов был хвататься за голову и кричать.
– Джяр! – с негодованием вскричала Таонга, прижав руку сначала к своему лбу, затем ко лбу Грениха. – Джяр!
– А-а, жар! То есть лихорадка! Лихорадка? – глаза профессора округлились.
– Ндьё, льихольатка. Ее мбва умирай – смначальа моджа и дврукой. Это болезинь. Рита умирай!
– Что такое «мбва»?
– Мбва, – повторила Таонга и внезапно издала лающий звук. Теперь Грених знал, что «мбва» – значит «собака».
И это все, что удалось вытянуть из юркой чернокожей гимнастки. Константин Федорович едва не бежал за ней по темным коридорам и лестницам бывшего доходного дома, полузаброшенного и разобранного на коммуналки и меблированные комнаты. Вероятно, ее цирковые болонки подхватили какую-то собачью инфекцию и издохли, и горе Риты обернулось лихорадкой.
В квартире циркачей, состоящей из двух комнат, ограниченных с одной стороны свежей перегородкой, царил беспорядок. Нераспакованные саквояжи и чемоданы, скрученные канаты, деревянные блоки, стальные обручи, длинные шесты, украшенные цветными, перепачканными в застарелой уличной грязи лентами, и прочий цирковой реквизит. Круглый обеденный стол, три стула, кресло были завалены одеждой. Зачем-то плотно занавесили окна. Вдоль стен стояли клетки с птицами – там были попугаи, кречет, редкий белоголовый орлан и сойка, которая тотчас загорланила, передразнивая африканку. В коробках шуршали питон, две кобры, игуана – кровь в жилах стыла от шороха, раздающегося за тонкими стенками. Все болталось под ногами в страшнейшем хаосе под сенью высокого потолка с вычерненной копотью лепниной и стен в ветхих обоях, бывших когда-то золотисто-пурпурными.
Увидев Грениха, громила Барнаба воздел руки к потолку, пробубнив благодарственную какому-то из итальянских святых, сойка за ним повторила. Грених почувствовал себя попавшим в дурной сон, нашептанный на ночь братьями Гримм.