– По фамилии.
– Вот и ко мне обращайтесь так же. Моя фамилия – Романова.
Великая княгиня – просто сестра милосердия. Пример высокого служения? Пример христианского смирения? Какой там Папа Римский мыл ноги нищим? Не упомню. Но это была поза. Подражание. Уподобление Христу. Игра на публику. Спектакль, одним словом. А эта женщина, одна из самых богатых дам империи, каждый день ковыряется в крови, перебинтовывает, моет, выгребает дерьмо из-под раненых солдат. Улыбается им, разговаривает, утешает, устраивает для них концерты. Для чего? Ни для чего, такой вопрос даже не ставится. Уверен, ей это даже не приходит в голову. Зачем? За тем, что это надо делать, и не один раз, когда приедет фотограф, а каждый день. Одно и то же каждый день. Одна и та же грязная работа. И она знает, что это ее место. Почему она это делает? Потому что может. Это ее путь. Она неукоснительно следует за ним. Сама ли она выбрала этот путь? Или это путь выбирает того, кто должен и может идти по нему? Это Дао. «Когда Дао разделилось на части, то получило имя. Если имя известно, то нужно воздерживаться. Каждому следует знать, где ему нужно оставаться. Кто соблюдает во всем воздержание, тот не будет знать падения». Постигнуть, в чем заключается твой собственный путь, а постигнув, пойти по нему, не страшась и не оглядываясь назад, на то, что оставил, о таком многие мечтают, да не многие на то осмеливаются. Лао-Цзы был великим философом, я это понимаю теперь. Его «Книга пути», возможно, откроет и мой путь, мое Дао. Пока я не готов.
* * *
Я не рассчитал свою Авдотью Поликарповну, но у меня она теперь не работает, теперь она у Елены. Вышло это следующим образом. Только я заикнулся Авдотье, что хочу дать ей расчет, как она чуть ли мне в ноги не повалилась. «Готова», – говорит, – работать за меньшие деньги, только не увольняйте, Евсей Дорофеич. Куда я пойду?» Я уж ей пообещал дать самые лучшие рекомендации, а она говорит, что это все без толку. В городе сейчас сотни женщин, готовых работать за копейку. Жены запасных, поселенных по окраинам города, будут мыть, стирать, готовить, да все, что угодно, лишь бы прокормить своих детей. Казенных денег им выделяют что-то с два рубля с небольшим в месяц, этого никому не хватит, продукты дорожают. Что ж, я не смог настоять сразу, сказал, подумаю. А через два дня телефонировала Елена и попросила меня найти ей новую кухарку. Да что за беда у нас с кухарками? А вот что. В семействе Климента работала Анна, если не ошибаюсь Анна Васильевна Пруткина, средних лет особа, незамужняя. Я не предполагал, что она выйдет замуж, как-то не пришлось нам обсуждать ее положение. Но так или иначе, а примерно год назад вышла Анна Пруткина за сапожника Иогана Штосса из поволжских немцев. И все бы хорошо, да нынче немцев начали выселять из столицы. Езжайте в фатерлянд и будьте здоровы. Ехать в Пруссию Карл не пожелал, и пока не отправили насильно, решил перебраться к родне в Саратов. Анну перспектива остаться «соломенной вдовой» не прельщала, поэтому она попросила у Елены расчету с тем, чтобы ехать с мужем. Таким образом, перебралась моя Авдотья Поликарповна в семейство моего брата, я же настоял на том, что жалованье ей и закуп продуктов для стола буду оплачивать сам. Поколебавшись, Елена с тем согласилась.
* * *
Меня теперь очень беспокоит моя племянница Александра. У Климента и Елены трое детей, младший едва начал ходить, он полностью на попечении матери, еще Дорофей, тому шесть исполнилось в этом году, о нем тоже заботится Елена, и заботится весьма хорошо. А вот старшая, Александра, Санька, как мы все ее зовем, моя любимица, ей уже тринадцать, и это весьма дерзкий и самоуверенный ребенок. Мы с ней большие приятели, но как оказалось, у нее есть тайны и от меня.
Давеча на Садовой утром остановился почитать газеты, и так зачитался, что не заметил, как какой-то шкет вытащил у меня из кармана пальто бумажник. Я бы так и ушел, хватившись гораздо позже. А этот малец, вытащив добычу, сразу бросился бежать. Да тут на него из-за угла наскочили два подростка. Это-то я и увидел. Набросились, повалили и давай его мутузить. Присмотрелся я, один из них – сын дворника из елениного дома, Юсупка, а второй тоже вроде как знаком, да узнать не могу. Вот они воришку отметелили, и Юсупка ко мне с бумажником бежит. А напарник его за угол сиганул, вроде как спрятаться пытается. Да только не утерпел и оглянулся. Смотрю, что за черт, это ж Санька наша в мальчика переодетая. А время ей как раз в гимназии на уроках быть. Я Юсупку за руку ухватил, хотел сразу допрос учинить, уж рот раскрыл, да передумал. Поблагодарил только, да гривенник дал.
Тем же днем прихожу к Елене обедать, как ни в чем не бывало. Скоро и Александра должна из гимназии прийти. Является. Как обычно в форме своей, причесана, умыта. А кто сегодня по городу бегал в штанах да куртяшке, в чоботах да картузе?
– Добрый день, маменька, здравствуй, дядюшка.
Как отобедали, я предложил племяннице пойти прогуляться. Вышли на Конногвардейский бульвар, идем.
– Ну что, – говорю, – девонька, сама расскажешь или прижать тебя доказательствами к стене?
Она своими стрижеными кудряшками гордо встряхнула и ответствует:
– А ты хочешь маменьке нажаловаться, что видел меня с Юсупкой? Да, ты можешь. Но сам подумай, что это даст. Она разнервничается, плакать, поди, начнет, что дочь у нее такая непутевая. К Юсупкиному отцу пойдет. Тому, что ж, придется Юсупа наказать, выпороть что ли. А мне потом придется в город одной выбираться без товарища. Или подговаривать Юсупку против родителей идти. Кому хорошо будет?
Ишь, как все поворачивает. Она дерзкая чем? Дерзить да капризничать, это каждый ребенок может. А эта девочка говорит, то, что думает, и не заботится о том, имеет ли она право на это. Считает, что имеет.
– Так у вас заговор? Тайное общество? И родители Юсупки в курсе, чем вы занимаетесь?
– Да, у нас тайное общество! А ты спроси сначала, чем это мы занимаемся. Спроси, спроси!
– Ну, спрашиваю. А чем, собственно, вы занимаетесь?
– Мы, когда папу провожали, помнишь, сколько вагонов, полных солдат, видели? Вагоны, вагоны, десятки вагонов, сотни солдат. На фронт едут, может быть на смерть. А они песни поют, смеются. Семечками нас угощали. Мы в гимназии решили кисеты шить для солдат. Шили, а куда те кисеты пошли, я не знаю. Дошли ли они, куда надо, бог весть. Я тогда девочек подговорила, чтоб они свои кисеты мне отдавали. А мы с Юсупкой махорку покупаем и отдаем солдатам прямо в вагонах.
– А гимназия?
– А что гимназия… Я классной даме сказала, что у меня недомогания. Я же не каждый день.
– Ну, хорошо. А одежда откуда?
– Ну, дядюшка-же, ну у нас же ТАЙНОЕ ОБЩЕСТВО, ты же сам сказал. Это мне тетя Наиля дала, Юсупкина мама. Я и форму у них оставляю. В дворницкой.
Подумать только, эта девчонка все продумала, и всех заставила вертеться вокруг себя. Свои карманные деньги тратит на махорку для солдат, жена дворника ей помогает, Юсупка, тот, вообще, как верный паж во всем ее слушается. А теперь и я решить должен, выдать ее похождения матери, что является самым правильным, потому как не гоже юной девице… и так далее, или покрывать ее деяния и оказаться в том самом ТАЙНОМ ОБЩЕСТВЕ. Ну, и что делать-то мне, старому ослу? Долго я шел, молча, загребая ногами желтые листья. Шур-шур, шур-шур. Думал. А потом сказал:
– Ладно, Санька, давай так. Маме я ничего говорить не буду.
– Ура! – заплясала вокруг меня.
– Но и вы с Юсупкой одни ходить к вагонам не будете.
– Ну, дядечка…. – сникла.
– Я с вами пойду, у меня и денег больше, махорки больше купить сможем. Да мне и самому интересно.
Так я оказался в санькином тайном обществе. Порешили мы делать эти вылазки один раз в неделю, а чтоб в гимназии не догадались о притворной природе санькиных «недомоганий», выбирать дни последовательно, на этой неделе – понедельник, на следующей – вторник и так далее. А поскольку сегодня была среда, значит встречаемся на следующей неделе в четверг в восемь утра в дворницкой.
* * *
Зима в этот год пришла рано и дружно, уже с ноября все в снегу. Холодно. Иногда пробираешься под ветром по улице, пригнувшись, все глаза пурга забивает. Наши тайные выходы с Санькой продолжаются, вчера ходили с ней и Юсупкой к Царскосельскому вокзалу. Там стоял эшелон с сибирскими стрелками, все в косматых папахах, сами как лесные звери. Жандарм увидел нас, хотел остановить, но мои подопечные ловко ввинтились ему под руки с двух сторон и побежали к вагонам. Протягивают кисеты, носки вязаные, варежки, все, что Санька со своих одноклассниц насобирала, кричат: «Берите, берите!» Жандарм ко мне обернулся и только рукой махнул, чего уж, мол, пусть. А солдаты, им из вагонов выходить не разрешено, тоже руки тянут, смеются, кричат что-то, не разберешь, и все, что мы принесли быстро исчезает где-то в жарком нутре вагона. А тут запевала завел: «Рвемся в бой мы всей душою и всегда идем в поход…», и понеслось сквозь паровозный дым, гудки и падающий снег:
«Враг, прислушиваясь к гику,
Весь дрожит, труслив и слаб,
На казачью на пику
Поднят немец, вздернут шваб!..»
Вот такие песни мы теперь поем. Патриотизм в обществе достиг уже какой-то истерической ноты. Побежали на фронт гимназисты. И их вовсе не разворачивают, не возвращают обратно обезумевшим от горя матерям, нет. Из них делают героев, образец для подражания. То и дело встречаю плакаты с сытыми улыбающимися детскими мордашками под солдатскими фуражками, грудь в крестах, забинтованная рука на перевязи. Поговаривают разрешить окончившим восьмой класс гимназистам записываться добровольцами. Неужели бросим в топку войны неокрепшие юные души? Будем делать из них профессиональных убийц? И устилать кровавые дороги войны детскими телами? И после гордиться этим? А место убитых юношей и нерожденных ими детей займут пленные австрийцы, которых тысячами и десятками тысяч нынче отправляют в Сибирь. Во что превратится Россия спустя пару десятилетий?
* * *
Сегодня ночью в нашем доме жуткий переполох. Уже далеко за полночь, я, признаться, крепко спал, вдруг шум, гам, свистки городовых. Во флигеле напротив накрыли игорный притон. Проснувшись, высунулся в окно, не смотря на мороз, уж больно было любопытно. Да, впрочем, не я один, и другие соседи. Старый флотский капитан в отставке Лиферов из № 13 даже спустился во двор, накинув на плечи, прямо на шелковый халат, шубу. Не люблю его, высокомерен до крайности, надутое лягушачье лицо, смотрит поверх голов, никогда не отвечает на поклон. Вот сейчас вышел он во двор, видимо, лишь за тем, чтобы показать собственную значимость, шуба с бобровым воротником, под ней халат новый, сверкающий, с модным турецким мотивом. Стоит, разговаривает с городовым, не разговаривает даже, требует отчета. Оказывается, держала притон в четвертом этаже в своей квартире поручица Стерлюгова, знаком я с ней не был, но, встречая во дворе, раскланивался. Играли в макао. Полиция переписала тридцать человек, а семерых препроводили в участок для выяснения личностей, видимо те не хотели сказаться своими именами. Говорят, некоторые дамы пытались спрятаться от полиции в туалете, пятеро или шестеро дам и с ними пара мужчин. Бедняжки, скандализированы до крайности.
* * *
Керосина в городе нет. Говорят, что есть, но лавочники не хотят продавать по твердой цене. Накупил свечей. И те дороги.
* * *
«Мудрец избегает всякой крайности, роскоши и великолепия». Почему всякая крайность – это роскошь и великолепие? Разве это не один полюс? Тогда на противоположном должно быть нищете. И ее «мудрец» тоже должен избегать? Тогда он должен заботится о своем достатке, а следовательно, стремиться к «роскоши». Совсем ты меня запутал, друг мой Лао Цзы. Всякое явление порождает собственную противоположность. Вечный оксюморон. А если жизнь складывается так, что «роскошь» и «великолепие» пропадают сами собой, надо радоваться такой заботе со стороны вселенной? Нет возможности приобрести что-то, еще вчера бывшее необходимым, и сегодня это уже заменено чем-то другим попроще и поплоше. Нет возможности получить и этот заменитель, суррогат, ладно, обходимся как-то. Этакое вынужденное смирение. «…знающий меру бывает доволен своим положением».
Мне стал нравиться Лао Цзы. Нет, это не правильное слово «нравиться», он не может мне нравиться, но его миропостроение стало мне очень близким, я узнаю в нем свои мысли, как будто он – это я сам. Тот мир, который он предлагает мне, мир основанный на вечном, существующем отдельно от людей, нравственном законе, на Дао, как он это называет, этот мир очень красив, но абсолютно невозможен. Логика его безумна, но безумие его абсолютно логично. Мне тепло с ним, с этим жившим сотни и сотни лет назад сумасшедшим. Я смотрю на него сквозь века, как сквозь толщу воды, вода увеличивает как линза, отсекая ненужные мелочи по краям. И вижу, если не самого себя, как я есть, то самого себя, как мне хотелось бы быть.
* * *
Готовлю подарки к Рождеству, купил для Елены ноты ново-модной песенки «Jingle Bells», племянникам хотел подарить железную дорогу, но не нашел нигде. Даже не знаю, чем заменить.
Вместе собрались и вечером приготовляли елочные игрушки, мы с Еленой из папье-маше сделали ангелов и медведей, а Санька и Дорофей раскрашивали их красками, потом покрывали грецкие орехи сусальным золото. Много смеялись, совсем как до войны, только не было с нами Климента. Дети ушли спать, пожелав матери и мне спокойной ночи. За окном падал снег, я стоял у окна, смотрел, как он беззвучно летел из-за крыш и покрывал собой переулок. Белым саваном. Елена играла на фортепьяно из Шумана.
Когда шел к себе по Конногвардейскому, задул ветер, судорожно закружил снежные хлопья в желтом воспаленном свете фонарей. Подходя к дому, увидел, что из нашей подворотни вышел незнакомый мне господин, высокий, в долгополом синем пальто в елочку. Я практически столкнулся с ним у ворот. Встав прямо передо мной, он коснулся рукой своей шапки-финки, как бы приветствуя меня, но при этом совершенно заслонив свое лицо. Рука его была в зеленой, цвета бильярдного сукна перчатке. Я чуть поклонился и проскользнул за открытую створку ворот. Дворника во дворе не было. Я запер ворота засовом и поднялся к себе. Было уже несколько за полночь.
* * *
Водил племянников на каток на Марсово поле. Пока дети катались, совсем замерз, отогревался только горячим чаем. Как бы не разболеться к Рождеству. Видел среди катавшихся очень интересное женское лицо. Санька кричит мне: «Дядя, смотри, как я!» и едет ласточкой, а я повернулся смотреть, а за ней молодая дама об руку с кавалером, и такое лицо необычное, очень бледное, фарфоро-прозрачное, скулы высокие, подбородок узкий, треугольное почти лицо, улыбка змеится на тонких губах и змеятся, разбегаясь к вискам раскосые, какие-то египетские глаза медового тягучего цвета. Из-под белой норковой шапочки выбились персиковые пряди волос. Удивительное лицо. Нездешнее. Неземное. Промелькнуло быстро рядом, и пара, красиво развернувшись, исчезла среди других фигуристов. Потом, сколько ни смотрел, больше не видал. Может и привиделась та необычность на ярком, слепившем глаза зимнем солнце.