– Может, они спят.
– Но это же невозможно! Ты можешь себе представить, чтобы мистер Клаттер не пошел в церковь? Просто проспал?
– Тогда поехали. Заглянем в «Учительскую». Сьюзен должна знать, что случилось.
«Учительская», расположенная прямо напротив суперсовременной школы, помещается в старом здании, сером и угловатом. Оно поделено на казенные квартиры для тех преподавателей, кто не сумел найти или не может себе позволить жилья получше. Однако Сьюзен Кидвелл и ее мать сумели создать уют в своей квартирке – трех комнатах на первом этаже. В маленькой гостиной каким-то непостижимым образом, кроме мебели, на которой можно сидеть, умещались орган, фортепьяно, целый цветник, суетливая маленькая собачка и большой сонный кот. В то воскресное утро Сьюзен стояла у окна и смотрела на улицу – высокая, меланхоличная юная леди с бледным овальным лицом и красивыми голубовато-серыми глазами; у нее были необыкновенные руки – с длинными пальцами, гибкие и нервно-изящные. Уже одетая для посещения церкви, она ждала «шевроле» Клаттеров, поскольку тоже всегда ездила на службу вместе с ними. Но вместо них приехали Эволты и рассказали ей странную историю.
Но Сьюзен, как и они, не нашла объяснения. Мать ее тоже ничего не знала, однако сказала:
– Если бы у них изменились планы, они бы предупредили, я в этом уверена. Сьюзен, может, ты им позвонишь? Они запросто могли проспать – по-моему.
– Что я и сделала, – рассказывала Сьюзен позже, во время дачи показаний. – Я позвонила им домой и слушала гудки, наверное, больше минуты. Никто не взял трубку, и тогда мистер Эволт предложил поехать и попробовать «их разбудить». Но когда мы подошли к дверям – мне расхотелось входить в дом. Я испугалась, сама даже не знаю почему. Со мной раньше никогда такого не бывало. Но солнце светило так ярко, все вокруг казалось таким спокойным, а потом я увидела, что все машины на месте, даже старый «Фургон койота». Мистер Эволт был в рабочей одежде; на ботинки налипла грязь; он понимал, что в таком виде не стоит будить Клаттеров. Тем более что он никогда не бывал там. У них в доме, я имею в виду. Наконец Нэнси сказала, что пойдет со мной. Мы пошли к кухонной двери, и, конечно же, она была не заперта; в этом доме запирала двери только миссис Хелм – сами Клаттеры никогда этого не делали. Мы вошли, и я сразу же увидела, что они еще не завтракали: не было никаких тарелок на столе, никаких кастрюль на плите. Потом я заметила забавную вещицу: кошелек Нэнси. Он лежал на полу и был раскрыт. Мы прошли через столовую и остановились у подножия лестницы. Комната Нэнси была наверху. Я окликнула ее по имени и начала подниматься. Нэнси Эволт шла за мной следом. Звук наших шагов напугал меня больше всего остального, они были такие громкие, а вокруг было так тихо… Дверь в комнату Нэнси была открыта. Гардины отдернуты, и комната залита солнечным светом. Нэнси Эволт говорит, что кричала без остановки. Но я сама этого не помню. Я только помню плюшевого медвежонка, он смотрел прямо на меня. И Нэнси. И как я побежала…
Тем временем мистер Эволт решил, что ему, вероятно, не стоило разрешать девочкам входить в дом одним. Он как раз открыл дверцу автомобиля, когда услышал крики, но не успел добежать до дома, как на него налетели девочки. Его дочь кричала:
– Она умерла! – и бросилась ему на грудь. – Правда, папа! Нэнси умерла!
Сьюзен повернулась к ней:
– Нет, неправда. Не говори так. Ты не смеешь так говорить. У нее просто из носа текла кровь. У нее это часто очень бывает, сильно течет из носа кровь, и это все – больше ничего.
– Слишком много крови. На стенах тоже кровь. Ты просто не посмотрела.
– Я никак не мог собраться с мыслями, – говорил позднее мистер Эволт. – Я думал, может быть, девочка поранилась. Я решил, что первым делом нужно вызвать «скорую». Мисс Кидвелл – Сьюзен – сказала мне, что на кухне есть телефон. Я нашел аппарат там, где она говорила. Но трубка висела на проводе, а когда я ее взял, то увидел, что шнур перерезан.
* * *
Ларри Хендрикс, преподаватель английского языка, возраст – двадцать семь лет, жил на самом верхнем этаже «Учительской». Он мечтал стать писателем, но его квартирка плохо годилась на роль жилища начинающего автора. Она была еще меньше, чем у Кидвеллов, а кроме того, Хендриксу приходилось делить ее с женой, тремя весьма активными детишками и ни на минуту не умолкающим телевизором. («Это единственный способ заставить детей хоть пять минут посидеть спокойно».) Хотя и не опубликовавший пока еще ни одной книги, молодой Хендрикс, с внешностью и повадками отставного моряка из Оклахомы, с трубкой в зубах, с пышными усами и дерзкой копной черных волос, по крайней мере выглядел литературно, поразительно напоминая ранние фотографии того автора, которым он больше всего восхищался, – Эрнеста Хемингуэя. Жалованье преподавателя невелико, и он подрядился еще водить школьный автобус.
– Иногда приходится делать по шестьдесят миль в день, – сказал он, едва представившись. – На литературу остается не так уж много времени. Кроме воскресений, конечно. Итак, в то воскресенье, пятнадцатого ноября, я сидел здесь, в квартире, листал газеты. Знаете, почти все сюжеты для своих рассказов я черпаю из газет. Ну вот, телевизор орет, дети тоже орут, но я все равно услышал голоса. На лестнице. Внизу, у миссис Кидвелл. Мне и в голову не пришло, что меня это как-то касается: я ведь еще новичок здесь, в Холкомбе, понимаете? Приехал только к началу занятий. Но потом Шерли – она как раз развешивала белье, – так вот, моя жена, Шерли, вбежала и говорит: «Ты, милый, лучше спустись. Они там просто в истерике». И точно – эти две девушки были просто в истерике. Ни разу не видел Сьюзен в таком состоянии. И не увижу, это уж точно. А бедная миссис Кидвелл… У нее здоровье и так неважное, да к тому же она все принимает чересчур близко к сердцу. Она все время твердила – я только потом понял к чему – все время твердила: «О Бонни, Бонни, как это могло случиться? Ты была так счастлива, ты говорила мне, что все позади, что теперь ты совсем поправишься…», жутко звучали эти ее причитания. Даже мистер Эволт и тот разволновался – насколько вообще такой человек, как он, способен разволноваться. Он вызвал по телефону шерифа – шерифа Гарден-Сити – и сказал, что у Клаттеров произошло «нечто непредставимое». Шериф обещал немедленно выехать, и мистер Эволт сказал – хорошо, я встречу вас на шоссе. Спустилась Шерли, чтобы посидеть с женщинами и попытаться их успокоить – как будто в таком состоянии кто-то смог бы их успокоить. А я пошел с мистером Эволтом – поехал с ним на шоссе ждать шерифа Робинсона. По пути он мне рассказал, что случилось. Когда он упомянул про перерезанные провода, я сказал про себя «Ого!» и понял, что должен держать глаза открытыми. Не упустить ни малейшей детали. На случай, если меня вызовут свидетелем. Приехал шериф; было ровно девять тридцать пять – я специально посмотрел на часы. Мистер Эволт махнул ему, чтобы он ехал за нами, и мы рванули к Клаттерам. Я никогда у них не бывал, ферму видел только издалека. Но, конечно, я знал младших Клаттеров. Кеньон был в моем классе, и я ставил «Тома Сойера», в котором играла Нэнси. Это были удивительно скромные дети – ни за что не скажешь, что они из богатой семьи и живут в таком большом доме. Аллея, газончики – одним словом, все, что нужно для жизни. Когда мы приехали и Эволт все рассказал шерифу, тот связался по рации с Управлением и велел прислать еще людей и «скорую помощь». Сказал – «У нас тут несчастный случай». Потом мы вошли в дом, все трое. Прошли через кухню и увидели дамский кошелек на полу и телефон с обрезанными проводами. У шерифа на поясе был пистолет, и когда мы начали подниматься по лестнице, к комнате Нэнси, я заметил, что он держит руку поближе к кобуре. Что ж, зрелище действительно было ужасное. Нэнси – какая это была замечательная девочка – было почти невозможно опознать. Ей выстрелили в затылок, почти в упор. Она лежала на боку, лицом к стене, и вся стена была забрызгана кровью. Она была укрыта до плеч покрывалом с кровати. Шериф Робинсон снял покрывало, и мы увидели, что на девочке были купальный халат, пижама, носочки и тапочки – когда бы ни произошло это несчастье, она еще не спала. Руки у нее были связаны за спиной, и ноги тоже стянуты – шнуром, похожим на те, какими поднимают и опускают жалюзи. Шериф спросил: «Это Нэнси Клаттер?» – он никогда не видел ее прежде, – и я сказал: «Да. Да, это Нэнси». Мы вернулись в коридор. Все другие двери были закрыты. Мы открыли одну – за ней оказалась ванная. Отчего-то возникало чувство, будто в ней что-то неправильно. Я решил, что это, наверное, из-за стула: стул, из тех, что обычно ставят в гостиной, выглядел там неуместно. За следующей дверью была – мы все с этим согласились – комната Кеньона. Сразу было видно, что это жилище мальчишки, – и еще я узнал очки Кеньона: увидел их на книжной полке возле кровати. Но кровать была пуста, хотя выглядела так, будто на ней кто-то спал. Так мы дошли до конца коридора, и в последней комнате, на кровати, нашли миссис Клаттер. Она тоже была связана. Но по-другому – руки связаны впереди, – казалось, что она молится, – и в одной руке она держала – стискивала – носовой платок. Или это была салфетка? Шнур шел от запястий к лодыжкам, а потом – к ножке кровати. Какая изощренность! Только представьте, сколько труда нужно, чтобы так связать человека. И она лежала там, с безумным от ужаса лицом. Ну, на ней были какие-то драгоценности, два кольца – поэтому я всегда отвергал версию, что это убийство с целью грабежа, – и еще халат, и длинная белая ночная рубашка, и белые носки. Рот ей залепили пластырем, но пуля его разорвала. Ее глаза были открыты. Широко открыты. Как будто она все еще видела перед собой убийцу. Как будто ее все еще заставляли смотреть, как он наводит на нее ружье. Никто не сказал ни слова. Все были слишком ошеломлены. Помню, что шериф обшарил всю комнату в поисках стреляной гильзы. Но кто бы ни совершил это преступление, он был слишком умен и слишком хладнокровен, чтобы оставить после себя такую улику. Естественно, мы задались вопросом, где мистер Клаттер? И Кеньон? Шериф сказал: «Давайте посмотрим внизу». Первая комната, где мы посмотрели, была хозяйская спальня – там обычно спал мистер Клаттер. Покрывало было сброшено на пол, а у ножки кровати валялся бумажник; из него были вытащены все визитки и разбросаны вокруг, будто кто-то в них рылся в поисках чего-то особенного: какой-нибудь личной записки или долговой расписки – кто знает? Тот факт, что денег в бумажнике не было, ни о чем не говорил. Это был бумажник мистера Клаттера, а он никогда не носил с собой наличных. Даже мне было это известно, а ведь я пробыл в Холкомбе всего лишь чуть больше двух месяцев. И я знал еще одну вещь: ни мистер Клаттер, ни Кеньон не смогли бы без очков вдеть нитку в иголку. А очки мистера Клаттера лежали на конторке. Из этого я сделал вывод, что где бы сейчас ни были сын и отец, попали они туда не по собственной воле. Мы осмотрели весь дом, и везде все выглядело как обычно – никаких следов, ничего не сломано, не разбито. Кроме кабинета, где телефон был обрезан, как и на кухне. Шериф Робинсон нашел в туалете несколько гильз и понюхал, чтобы выяснить, не были ли они использованы недавно. Сказал, что нет, и – такого изумленного лица я в жизни ни у кого не видел – добавил: «Где, черт побери, может быть Герб?» Сразу после этого мы услышали шаги. Кто-то поднимался по лестнице. «Кто здесь?» – крикнул шериф – он уже был готов стрелять, – и мужской голос откликнулся: «Это я. Вендель». Оказалось, что это Вендель Мейер, помощник шерифа. Наверное, он вошел в дом и, не увидев нас, решил осмотреть подвал. Шериф сказал ему – как будто жаловался: «Вендли, просто не знаю, что делать. Два трупа на втором этаже». – «И, – добавил Вендель, – еще один там, внизу». Мы спустились за ним в подвал – или в комнату для игр, так, пожалуй, будет точнее. Там было не так уж темно: окошки под потолком пропускали достаточно света. Кеньон лежал на кушетке в углу. Рот у него был заклеен пластырем, а руки и ноги связаны вместе, как у матери, – и шнур точно так же вился от запястий к лодыжкам, а потом к ножке кушетки. Он все время стоит у меня перед глазами – в смысле, Кеньон. Я думаю, это потому, что его было проще опознать, чем остальных. То есть он был больше похож на себя – даже несмотря на то, что ему выстрелили прямо в лицо, и к тому же в упор. На нем были футболка и синие джинсы, а ноги босые, словно он одевался в спешке и надел первое, что подвернулось под руку. Под голову ему подложили пару подушек, будто для того, чтобы удобнее было прицелиться. Потом шериф спросил: «А там что?» – имея в виду еще одну дверь в подвале. Он открыл ее, но за ней было темно хоть глаз выколи, и пока мистер Эволт не нашел выключатель, ничего нельзя было разглядеть. Оказалось, что там стоит котел; жарко было невыносимо. У нас в округе люди просто ставят газовые котлы и качают газ прямо из земли. Он им не стоит ни цента, и поэтому во всех домах вечно перетоплено. Ну, я взглянул на мистера Клаттера и не мог заставить себя посмотреть второй раз. Я знал, что огнестрельная рана не дает столько крови. И я не ошибался. Его застрелили так же, как Кеньона, – в упор и прямо в лицо, – но, вероятно, он был уже к этому времени мертв. Или, во всяком случае, умирал. Потому что сначала ему перерезали горло. На нем была пижама в полоску – и ничего больше. Рот был залеплен пластырем; пластырь обхватывал голову. Ноги были связаны, но руки – нет; скорее всего, он сумел их развязать, бог знает как – наверное, от злости или от боли порвал шнур у себя на запястьях. Он был растянут перед котлом на большой картонной коробке – казалось, ее принесли сюда специально для этого. Коробка от матраца. Шериф сказал: «Вендли, взгляни-ка». Это был кровавый отпечаток ботинка. Прямо на коробке. Отпечаток подошвы с рисунком в виде кошачьей лапки. Потом кто-то из нас – мистер Эволт? не помню – заметил еще кое-что. Эта картина так и стоит у меня перед глазами. Поверху шел дымоход, и вот с него свисал, к нему был привязан обрывок шнура – того же самого, каким убийца связывал свои жертвы. Очевидно, сначала мистера Клаттера подвесили за руки к дымоходу, а потом зарезали. Но для чего? Ради того, чтобы его помучить? Вряд ли мы когда-нибудь это узнаем – узнаем, кто это сделал, почему и что происходило в том доме той ночью.
Постепенно дом начал заполняться людьми. Приехали санитары, и коронер, и методистский священник, и полицейский фотограф, и полиция штата, и парни из газеты и с телевидения. О, целый табор. Почти все приехали сразу из церкви и вели себя так, словно до сих пор находятся там. Очень тихо. Переговаривались шепотом. Казалось, никто не верит в то, что случилось. Полицейский из полиции штата спросил, есть ли у меня здесь какое-то официальное дело, и сказал, что если нет, то мне лучше уехать. Снаружи, на лужайке, я увидел помощника шерифа: он расспрашивал Альфреда Стоуклейна, наемного работника Клаттеров. Стоуклейн вроде жил всего в сотне ярдов от дома Клаттеров, и между ними ничего, только сарай. Но он объяснил, почему они с женой ничего не слышали: «Я обо всем узнал только пять минут назад, когда ко мне прибежал один из моих ребят и сказал, что здесь шериф. Мы с моей миссис прошлую ночь и двух часов не спали, все носились туда-сюда как оглашенные, у нас ведь малышка болеет. Вечером, где-то в десять тридцать или в четверть одиннадцатого, мы слышали шум мотора; это я услышал и еще миссис своей сказал: „Боб Рапп уехал“. А потом – ничего. Я пошел к шоссе и по дороге, примерно на середине аллеи, увидел старого пса Кеньона. Он был сильно напуган. Скорчился под деревом, поджав хвост, и даже не лаял. И только тогда я почувствовал весь ужас этого злодеяния. Сполна, понимаете. До этого я был настолько ошеломлен, настолько оглушен, что все ощущал как сквозь вату. Они все умерли. Вся семья. Благородные, добрые люди, которых я знал лично, – убиты. И приходится в это верить, потому что это чистая правда».
* * *
Каждые двадцать четыре часа через Холкомб не останавливаясь пролетают восемь пассажирских поездов. Из них два привозят и забирают почту – то есть производят действия, которые, как пылко объясняет тот, кто за это отвечает, имеют свои сложности.
– Да, сэр, тут смотри не зевай. Поезда-то эти, которые через нас идут, они иногда и по сто миль делают в час. Такой ветер от них, просто с ног валит. А уж когда эти мешки с почтой на полном ходу вылетают – только держись! Все равно как полузащитнику в футболе достается: Бац, бац! БАЦ! Не то что я жалуюсь, заметьте. Это – честная работа, государственная работа, и она не дает мне стареть. – Почтальонше из Холкомба, миссис Сэди Труит – или Матушке Труит, как ее величают горожане, – и впрямь не дашь ее лет, коих прожито уже семьдесят пять.
Матушка Труит – вдова; коренастая, с обветренным лицом, она повязывает платок на манер русских «бабушек» и носит ковбойские сапоги («Самая удобная обувь, какую только придумали на этом свете, мягкая, как гагачий пух»). Матушка Труит живет в Холкомбе испокон веку. «Было время, здесь не было никого не нашего племени. Те дни мы это место называли Шерлок. Потом пришел этот чужак. По имени Холкомб. Свиновод он был, вот кто. Сделал денежки и решил, что город должен называться по его фамилии. Дальше что он делает? Все продает. Уезжает в Калифорнию. Он, а не мы. Я сама родилась здесь, мои дети родились здесь. ЗДЕСЬ! МЫ! И! ЖИВЕМ!» Одна из ее дочерей – миссис Миртл Клэр – занимает должность почтмейстера. «Только не думайте, что я через нее свою государственную работу получила. Мирт даже не хотела, чтоб я здесь работала. Но за эту должность вечно торгуются. Достается самому нищему. И всегда это я – такая жалкая гусеница, что вне конкуренции. Ха-ха! Мальчишки, конечно, прямо бесятся. Слишком много их сюда рвется, да, сэр. Но посмотрела бы я, как им понравится, когда сугробы высотой со старого мистера Примо Карнера, ветер аж с ног сбивает, а тут еще мешки лови – бац! Бух!»
Для Матушки Труит воскресенье – такой же рабочий день, как и все остальные. 15 ноября она как раз ждала идущий на запад «десять тридцать две», когда с удивлением увидела, как две санитарные машины переехали через рельсы и повернули к особняку Клаттеров. Это событие заставило ее совершить то, чего она никогда прежде себе не позволяла, – пренебречь своими обязанностями. Пусть мешки падают, куда им заблагорассудится, но Мирт обязательно должна узнать эту новость.
Холкомбские жители свое почтовое отделение называют Федеральным зданием, что представляется чересчур пышным наименованием для ветхого и пыльного сарая. Потолок протекает, половицы «гуляют», почтовые ящики не закрываются, лампочки побиты, часы стоят. «Да, это позор, – соглашается язвительная, немного экстравагантная, но представительная леди, которая царствует во всем этом бардаке. – Но марки мы наклеиваем, и письма доходят, не так ли? Во всяком случае, мне-то жаловаться не на что. У меня в каморке чистота и уют. Там у меня качалка, хорошая печь, кофейник и много всякого чтива».
Миссис Клэр – известная фигура в округе Финней. Своей известностью она обязана не своему нынешнему занятию, а предыдущему: она была хозяйкой танцзала (впрочем, эта ипостась никак не проявляется в ее внешности). Миссис Клэр – костлявая, высокого роста, ходит в брюках, шерстяной рубашке и ковбойских сапогах; рыжеволосая темпераментная женщина, как говорится, неопределенного возраста («Это мое дело – знать. Ваше – гадать»), зато вполне определенных взглядов, которые она провозглашает голосом, пронзительностью и тембром напоминающим воронье карканье. До 1955 года она со своим покойным мужем управляла Холкомбским танцевальным павильоном, заведением, которое, в силу того что было единственным на сотни миль вокруг, привлекало сюда пижонов, не умеющих пить, но любящих покрасоваться, чье поведение, в свою очередь, периодически привлекало к ним интерес шерифа.
– Что ж, и нам порой приходилось нелегко, – вспоминает те годы миссис Клэр. – Эти кривоногие мальчишки – стоит им чуть-чуть выпить, и они уже как краснокожие: норовят снять скальп с каждого встречного. Ясное дело, продавали мы только коктейли, чистое – никогда. И даже если б по закону было можно, не продавали бы. Мой муж, Гомер, этого не одобрял, да и я тоже. Однажды Гомер – вот уж семь месяцев и двенадцать дней, как он покинул сей мир, не перенеся пятичасовой операции, – так вот, он сказал мне: «Мирт, всю жизнь мы прожили в аду, давай хоть помрем в раю». На следующий день мы закрыли танцзал. Я никогда об этом не жалела. Поначалу, правда, мне, как сове ночной, скучно было – без шума, без музыки. Но теперь, когда Гомера не стало, я только рада, что работаю здесь, в Федеральном здании. Сидишь себе. Кофеек попиваешь.
Собственно говоря, в то воскресное утро миссис Клэр как раз налила себе чашечку свежего кофе, когда вошла Матушка Труит.
– Мирт! – начала она, но больше ничего произнести не могла, пока не восстановила дыхание. – Мирт, только что к Клаттерам поехали две санитарных машины.
Дочь сказала:
– Где «десять тридцать две»?
– Санитарные машины. К Клаттерам…
– Подумаешь, что тут такого? Опять припадок у Бонни. Где «десять тридцать две»?
Матушка Труит примолкла; Мирт, как обычно, все знает, и последнее слово снова за ней. Но вдруг ее поразила новая мысль.
– Но, Мирт, если бы все дело было в Бонни, для чего две санитарных машины?
Вопрос резонный; миссис Клэр, как поклонница логики, хотя и в своеобразном ее понимании, не могла этого не признать. Она сказала, что позвонит миссис Хелм.
– Мейбл наверняка знает.
Беседа с миссис Хелм продолжалась несколько минут и еще сильнее взволновала Матушку Труит, которая не слышала ничего, кроме уклончивых односложных ответов дочери. Хуже того, когда дочь повесила трубку, она и не подумала удовлетворить любопытство старухи; вместо этого она спокойно отхлебнула кофе, подошла к столу и принялась проставлять штемпели на груде писем.
– Мирт, – взмолилась Матушка Труит. – Ради всего святого, что сказала Мейбл?
– Этого следовало ожидать, – проговорила миссис Клэр. – Герб Клаттер всю жизнь спешил, прибегал сюда за своей почтой и даже ни разу не задержался, чтобы просто сказать «доброе утро» или «спасибо тебе, старая кляча». Носился, как куренок без головы, – во всех-то клубах он член, в каждом деле впереди, и все лучшие должности сразу ему, хотя, может, кто-то другой о них тоже мечтал. А теперь гляди – добегался. Все, больше ему спешить некуда.
– Почему, Мирт? Почему некуда?
Миссис Клэр возвысила голос:
– ПОТОМУ ЧТО ОН МЕРТВ. И Бонни тоже. И Нэнси. И мальчишка. Кто-то их всех перестрелял.
– Мирт, что ты такое говоришь? Кто же их пострелял?
Не прерывая своего занятия, миссис Клэр отвечала:
– Тот тип из аэроплана, что врезался в его персики. Которого Герб отдал под суд. А если не он, тогда, значит, ты. Или кто-то из тех, кто живет через улицу. Все соседи – гремучие змеи. Все себе на уме, так и норовят нос дверью прищемить. Таков уж этот мир. Сама знаешь.
– Не знаю, – пролепетала Матушка Труит, зажав ладонями уши. – Ничего я такого не знаю.
– Змеи.
– Я боюсь, Мирт.
– Чего? Когда придет твое время, тогда и придет. И никакие слезы тебя не спасут. – Клэр заметила, что мать тихонько всхлипывает. – Когда Гомер умер, я исчерпала все свои запасы и страха, и горя. Если где-то поблизости болтается какой-нибудь дурак, которому не терпится перерезать мне горло, желаю ему успеха. Какая мне разница? Для вечности все это ерунда. Ты просто запомни: если одна птичка начнет таскать по одной песчинке – сначала одну, потом еще одну – через море, то время, когда она все их перетаскает на другую сторону, будет всего лишь началом вечности. Так что вытри нос.
Скорбная весть, объявленная проповедниками в церквях, переданная по телефонным проводам, распространенная независимой радиостанцией Гарден-Сити («невероятная и невыразимо страшная трагедия минувшей ночью или сегодня ранним утром постигла четверых членов семьи Герба Клаттера. Убийство, зверское и без очевидного мотива…»), вызвала среди мирных граждан реакцию, близкую скорее к реакции Матушки Труит, чем миссис Клэр: изумление, переходящее в тревогу; жутковатое ощущение того, как стремительно разливаются холодные ручейки страха за собственную жизнь.
«Кафе Хартман», вся обстановка которого состояла из четырех грубо сколоченных столов и буфетной стойки, с трудом могло вместить всех перепуганных сплетников, главным образом мужского пола, которые стремились в это заведение. Владелица, миссис Бесс Хартман, полноватая неглупая дама с короткими золотисто-седыми волосами и яркими, властными зелеными глазами, приходилась кузиной почтмейстерше Клэр и вполне могла потягаться с ней в прямолинейности высказываний.