Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Мартовские иды. Мост короля Людовика Святого (сборник)

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
7 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Кай, Кай, скажи, что мне делать. Скажи мне то, что мне нужно знать. Дай хоть раз с тобой поговорить, дай тебя послушать.

Позже.

Нет, я не буду к тебе несправедлива, хотя ты несправедлив ко мне.

Не ты один сделал меня тем, чем я стала, хотя ты и довершил эту работу.

Чудовищное превращение сотворила со мной жизнь. Но ты единственный из живых знаешь мою историю, и это накладывает на тебя обязательства. Ведь нечто подобное жизнь сотворила и с тобой.

Х-А. Цезарь – Клодии

(не обратной почтой, а дня на четыре позднее)

Жена моя, тетка и я придем к тебе на обед; не говори никому, пока не получишь от меня официального подтверждения.

Ты пишешь мне о том, что я тебе когда-то говорил. Либо ты обманываешь себя, либо меня, либо тебя подвела память. Надеюсь, что в беседе твоих гостей – а мне говорят, что в их числе Цицерон и Катулл, – будут затронуты темы, о которых и ты кое-что знала, но успела забыть.

Тебе известно, до какой степени я восхищался тем, чем ты была. Вернуть это восхищение, как и многое другое, в твоих силах. Мне всегда было трудно снисходительно относиться к тем, кто себя презирает или осуждает.

XI. Цезарь – Помпее

(13 сентября. Из своей канцелярии в восемь часов утра)

Надеюсь, дорогая жена, ты поняла всю несправедливость твоих утренних упреков. Прошу простить меня за то, что я ушел, не ответив на твой последний вопрос.

Мне очень горько тебе в чем-то отказывать. И вдвойне горько снова и снова отказывать в одной и той же просьбе, повторяя доводы, которые прежде, по твоим же словам, для тебя были понятны, убедительны и приемлемы. А так как повторять одно и то же утомительно мне и обидно тебе, разреши мне изложить кое-какие свои соображения письменно.

Я ничего не могу сделать для твоего двоюродного брата. С каждым днем сведения о его жестокости и распутстве на острове Корсика распространяются все шире. Это может превратиться в громкий общественный скандал; враги захотят возложить ответственность на меня, что отнимет много времени, которое я мог бы употребить на другие дела. Я тебе говорил, что я могу дать ему любую военную должность в пределах разумного, но в течение пяти лет не буду назначать ни на один административный пост.

Повторяю, тебе не подобает посещать религиозные службы в храме Озириса. Я знаю, там происходит много удивительного, чему нелегко найти объяснение; знаю также, что египетские обряды возбуждают сильные чувства и верующие уходят в том состоянии, какое и они, и ты называете «счастливым» и «возвышенным». Поверь, дорогая жена, я тщательно изучил эти египетские верования. Они представляют опасность для нашей римской натуры. Мы люди деятельные, мы верим, что даже мелкие решения повседневной жизни имеют моральное значение; что наше отношение к богам тесно связано с нашим поведением. Я знал в Египте женщин, занимающих такое положение, как ты. Время от времени они посещают храмы, чтобы подготовить душу к бессмертию; они катаются по полу и вопят; они предпринимают долгие воображаемые путешествия, чтобы «отмыть душу» и перейти из одной стадии божественного состояния в другую. Наутро они возвращаются домой и снова бьют своих слуг, обманывают мужей, жадничают, орут и ссорятся, потакают своим слабостям и проявляют полнейшее равнодушие к тому, что большинство народа живет в нищете. Мы, римляне, знаем, что наша душа прикована к земным делам, а ее «странствия и очищения» – всего лишь наши обязанности, наши дружеские отношения и те страдания, которые нам выпадают на долю.

Что же касается обеда у Клодии, прошу тебя довериться в этом деле мне. Во всех прочих вопросах я готов привести тебе свои доводы; я мог бы поступить так же и тут, но письмо мое и так затянулось, а у нас обоих есть более полезные занятия, чем копаться в жизни этой пары. Они могли бы принести незаурядную пользу римскому государству, как и их предки, вместо того чтобы быть посмешищем толпы и пугать своих сограждан. Все это они хорошо знают сами. И не ждут, что мы примем их приглашение.

Ты говоришь, что назначенные мной люди повсюду наживаются за счет казны. Я удивился, когда утром это услышал. Мне кажется, дорогая Помпея, что не дело жены, наслушавшись сплетен, дразнить мужа его неумением править или постыдной небрежностью в делах. Куда достойнее было бы просить у него объяснений по поводу клеветы, затрагивающей также и ее честь. Если ты приведешь мне пример такой нечестной наживы, я тебе отвечу. И отвечу подробно, потому что мне придется поведать тебе о трудностях управления миром; об уступках жадности способных людей, на которые приходится идти; о вражде, постоянно царящей между подчиненными; о розни между покоренными странами и исконными областями республики и о тех методах, которыми помогаешь свое вольным людям катиться к собственной гибели.

Я не могу без конца опровергать твои попреки в том, что я тебя не люблю, не унижая нас обоих. Все мои заверения не убедят тебя в моей любви, если ты ее не чувствуешь поминутно. Я каждый день возвращаюсь к тебе от своих трудов с самыми нежными намерениями; я провожу с тобой все время, свободное от государственных дел; даже отказ в твоих просьбах – это лишь забота о твоем достоинстве и счастье.

И наконец, дорогая Помпея, ты меня спрашиваешь, неужели мы не можем получать от жизни хоть какое-то удовольствие? Прошу тебя, не задавай мне этого вопроса не подумав. Всякая жена неизбежно сочетается браком не только с мужем, но и с тем положением, в каком он находится. Мое не дает тех досугов и той свободы, которыми наслаждаются другие; однако твоему положению завидуют многие женщины. Я всячески постараюсь внести побольше разнообразия в твои развлечения; но обстоятельства нелегко изменить.

XII. Корнелий Непот. Заметки

(Великий историк и биограф, по-видимому, вел записи событий своего времени, пользуясь самыми разными источниками, которые должны были послужить материалом для будущего труда.)

Сестра Кая Аппия сказала моей жене, что за обедом Цезарь обсуждал с Бальбом, Гирцием и Аппием, возможен ли перевод правительства в Византию или Трою. Рим: слишком маленькая гавань, наводнения, резкие перемены погоды, болезни вследствие перенаселения, теперь уже непоправимого. Возможность военного похода на Индию?

Снова обедал с Катуллом в Эмилиевом клубе для плавания и игры в шашки. Очень приятное общество, молодые аристократы, представители самых знатных родов Рима. Расспрашивал их о предках; от их полнейшего неведения и, должен добавить, равнодушия мне стало грустно.

Они избрали Катулла своим почетным секретарем – по-моему, из деликатности, зная, как он беден. А теперь ему обеспечено удобное жилище прямо над рекой.

Он у них и поверенный, и советчик. Они рассказывают ему обо всем: о своих ссорах с отцом, с любовницей, с ростовщиком. Трижды во время обеда дверь распахивалась, вбегал взволнованный член клуба с криком: «Где Сирмион?» (кличка, данная ему по имени его летней дачи на озере Гарда) – и уединялся с Катуллом в углу, где они шепотом совещались. Но его популярность, видимо, нельзя приписать тому, что он все им спускает, он не менее строг с ними, чем их отцы, и, хотя весьма распущен на язык, в быту непритязателен и пытался привить им склонность к «старинному римскому образу жизни». Странно.

Друзей своих он выбирает из числа наименее образованных членов клуба, или, как он сам их зовет в лицо, «варваров». Один из них рассказал мне, что Катулл в трезвом виде никогда не разговаривает о литературе.

По-видимому, он и более вынослив, чем кажется по виду, и менее крепок здоровьем. С одной стороны, он может перещеголять чуть ли не всех своих товарищей в тех состязаниях в силе и устойчивости, которые обычно затевают на исходе пирушек, – перебраться по потолку, перекидываясь с одной балки на другую, переплыть Тибр, держа в одной руке орущую кошку, которая должна остаться сухой. Это ведь он украл золотую черепаху с крыши Тибуртинского клуба гребли, о чем подробно говорится в песне, написанной им для своей команды. С другой стороны, он явно слаб здоровьем. Кажется, у него болезнь не то селезенки, не то кишечника.

Его любовная связь с Клодией Пульхрой всех изумляет. Надо разузнать подробности.

Марина, сестра нашего второго повара, служит в доме у диктатора. Она со мной откровенна. Какое-то время припадков священной болезни не было. Диктатор проводит все вечера дома со своей женой. Он часто поднимается среди ночи, уходит в свой кабинет, нависающий над скалой, и работает. Там у него стоит походная койка, и порой он спит на открытом воздухе.

Марина отрицает, что у него бывают приступы ярости. «Все говорят, господин, что он приходит в бешенство, но это, наверное, в сенате или в суде. За пять лет я только три раза видела, как он вспылил, но он никогда не сердится на слуг, даже если они допускают ужасные ошибки. Хозяйка часто выходит из себя и грозит нас высечь, а он только смеется. Мы все трясемся от страха в его присутствии, даже не пойму почему – ведь добрее хозяина нет на свете. Наверно, потому, что он все время за нами наблюдает и видит нас насквозь. Глаза его обычно улыбаются, словно он знает, что за жизнь у слуг и о чем мы разговариваем на кухне. Мы очень хорошо понимаем того повара, который покончил с собой, когда загорелся очаг. В доме были важные гости, домоправитель не хотел сам докладывать хозяину, и заставил повара. Повар вошел и сказал, что обед испорчен, а диктатор только засмеялся и спросил: «А финики и салат у нас есть?» И тогда повар пошел в сад и зарезался кухонным ножом. Хозяин так рассердился – ну просто ужас! – когда узнал, что Филемон, его любимый писец, проживший у него долгие годы, хотел его отравить. И это был даже не гнев, а какой-то гнет, ужасный гнет. Помните, он не позволил его пытать, а приказал, чтобы его тут же убили. Начальник полиции очень разозлился: он надеялся под пыткой узнать, кто его подослал. Но то, что сделал хозяин, было, по-моему, хуже всякой пытки. Он созвал всех нас в комнату, человек тридцать, и долго-долго смотрел на Филемона молча, можно было услышать, как муха пролетит. А потом стал говорить, что живем мы на земле все вместе и как между людьми понемногу вырастает доверие – между мужем и женой, полководцем и солдатом, хозяином и слугой… Страшнее упрека я в жизни не слышала; когда он говорил, две девушки даже упали в обморок. Казалось, будто в комнату сошел сам бог, мою хозяйку потом даже вырвало. Октавиан вернулся домой из школы в Аполлонии. Он очень молчаливый мальчик и ни с кем никогда не разговаривает. Слышала, как секретарь с Крита говорил секретарю из Римини, что в Рим, может быть, приедет египетская царица, эта ведьма Клеопатра. Хозяйка вертит им как хочет. Стоит ей заплакать – и он совсем теряет рассудок. Мы этого не понимаем, потому что он всегда прав, а она нет».

На обеде был Цицерон. Полон кокетства: жизнь его кончена, чернь неблагодарна и прочее. О Цезаре: «Цезарь не философ. Вся его жизнь – это долгое бегство от всякого умствования. Но он достаточно умен, чтобы не выставлять напоказ убожество своих обобщений; он никогда не дает беседе перейти на философские темы. Люди его типа так страшатся всяких размышлений, что упиваются своей привычкой действовать мгновенно и решительно. Им кажется, что они спасаются от нерешительности, на самом же деле они просто лишают себя возможности предвидеть последствия своих поступков. Более того, они тешат себя иллюзией, что никогда не совершают ошибок, ибо одно действие стремительно следует за другим и нет никакой возможности восстановить прошлое и сказать, что другое решение было бы правильнее. Они делают вид, будто каждый поступок был вызван непреодолимыми обстоятельствами и каждое решение – необходимостью. Это порок военачальников, для которых всякое поражение – триумф, а всякий триумф – почти поражение.

Цезарь уверен в безотлагательности всего, что делает. Он старается исключить какую бы то ни было промежуточную стадию между побуждением и поступком. Он водит за собой секретаря, куда бы ни пошел, диктует письма, эдикты, законы в ту самую минуту, когда они приходят ему в голову. Таким же образом он повинуется любой естественной потребности, когда ее ощущает. Он ест, когда голоден, и спит, когда его клонит ко сну. Много раз во время важнейших совещаний, в присутствии консулов и проконсулов, которые ехали с другого конца земли, чтобы посоветоваться с ним, он покидал нас всех и с извиняющейся улыбкой уходил в соседние покои; но каков был в ту минуту зов природы, нам неизвестно – быть может, он хотел уснуть, поесть похлебки или обнять одну из трех девочек-любовниц, которых всегда держит под рукой. Должен сказать ему в оправдание, что такие вольности он разрешает не только себе, но и другим. Никогда не забуду, как он был поражен, узнав, что какой-то посол пожертвовал ради такого собрания обедом и остался голоден. Однако – разве поймешь этого человека – во время осады Диррахии он голодал вместе со своими солдатами, отказавшись от рациона, оставленного для командования. Несвойственная ему жестокость к врагу после снятия осады объяснялась, по-моему, только пережитыми муками голода. Свои привычки он возвел в теорию, по которой выходит, будто, отрицая, что ты животное, превращаешься в получеловека».

Цицерон не любит подолгу обсуждать Цезаря, но не прочь приукрасить собственный портрет чертами диктатора. И все же мне удалось заставить его вернуться к нашей теме.

«Каждому человеку нужна аудитория: наши предки верили, что за ними наблюдают боги; наши отцы жили, чтобы ими восхищались окружающие; для Цезаря богов не существует, и он равнодушен к мнению других. Он живет ради признания потомков. Вы, биографы, Корнелий, – вот его аудитория. Вы – его движущая сила. Цезарь пытается прожить великую биографию: в нем не хватает артистизма даже на то, чтобы понять, до чего несхожа реальная жизнь с литературой». Тут Цицерон покатился со смеху. «Он дошел до того, что прибегает в жизни к приему, возможному только в искусстве: к вычеркиванию. Он вычеркнул свою юность. Да, да, просто вычеркнул. Его юность, какой он ее себе представляет, какой ее видят все, – чистейшее творение его более зрелых лет. А теперь он принялся вычеркивать Галльскую и Гражданскую войны. Я как-то раз подробно исследовал пять страниц его «Записок» вместе с моим братом Квинтом, который был при Цезаре во время описываемых событий. Там нет и крупицы лжи, но на десятой строке истина начинает вопить; она бегает встрепанная и обезумевшая по притворам своего храма, она себя не узнает. „Я могу стерпеть ложь, – кричит она, – я не могу вынести этого удушающего правдоподобия!“»

(Далее следует отрывок, где Цицерон обсуждает, вероятно ли, что Марк Юний Брут – сын Цезаря. Он приведен в документе, открывающем книгу четвертую.)

«Не забывайте, что в течение двадцати решающих лет своей жизни Цезарь был нищим. Цезарь и деньги! Цезарь и деньги! Напишет ли кто об этом? И когда? Среди самых фантастических мифов Греции нет подобного – о расточителе, не имеющем никаких доходов, о щедром на чужое золото. Сейчас не время в это вдаваться, но говоря кратко: Цезарь никогда не считал деньги деньгами, если они не пущены в дело. Он никогда не воспринимал их как обеспечение будущего, как предмет для хвастовства, свидетельство своего величия, власти или влияния. Деньги для Цезаря становятся деньгами только в тот миг, когда благодаря им что-то происходит. Цезарь понимал, что деньги – для тех, кто знает, что с ними делать. Правда, мультимиллионеры явно не знают, что делать со своими деньгами – они либо их копят, либо пускают пыль в глаза, а вот безразличный к деньгам Цезарь всегда мог найти самое разнообразное применение деньгам – что, конечно, глубоко поражало и даже пугало богатых. Он всегда мог пустить в ход чужое золото. Он умел выманить золото из ларчиков своих друзей.

Но разве его отношение к деньгам не сложнее, чем равнодушие? Разве оно не означает, что он не боится окружающего нас мира, не боится будущего, не боится тех грядущих трудностей, под угрозой которых живет столько людей? А разве страх наш в большинстве своем не память об уже пережитом страхе и уже пережитых трудностях? Ребенок, который не видел, что его старшие боятся грома и молнии, и не думает их бояться. Мать и тетка Цезаря были поразительные женщины. Вещи пострашнее грома и молнии не заставили бы их измениться в лице. Я не сомневаюсь, что в ужасные времена проскрипций и резни, когда они ночью бежали по объятому пожаром краю и прятались в пещерах, подросток мог увидеть в них только спокойствие и самообладание. Может быть, в этом корень всего или же он тянется дальше и глубже? Может, он считает себя богом, потомком рода Юлиев, рожденных Венерой, и поэтому неподвластным мирскому злу, недоступным для земных радостей?

Так или иначе, все эти годы он жил без всяких средств в маленьком домике, среди простого люда, вместе с Корнелией и дочуркой и при этом оставался патрицием из патрициев. Пурпурная кайма на его тоге не хуже, чем у Лукулла, он позволял себе возражать Крассу, противоречить мне, – нет, его никогда не поймешь до конца!

Однако же – и это очень тонкое обстоятельство – Цезарь обожает обогащать других. Сейчас враги прежде всего обвиняют его в том, что он позволяет своим приспешникам приобретать немыслимые состояния, а большинство из них – мерзавцы. Но ведь разве это не значит, что он их презирает? Он же считает обладание богатством и его умножение слабостью, нет, что я говорю? – трусостью».

Пригласил на обед Азиния Поллиона. Он говорил о Катулле и о злых эпиграммах поэта на диктатора. «Да, но вот что самое странное. В разговорах поэт защищает Цезаря от ругани своих приятелей, а в сочинениях льет на него ушаты яда. И вот что примечательно: Катулл, будучи крайне распущен в стихах, на удивление строг в личной жизни сам и так же строго судит поведение других. Он, как видно, считает свои отношения с Клодией Пульхрой – о них он никогда не говорит – чистой, возвышенной любовью, которую никак нельзя равнять с мимолетными романами приятелей. Его эпиграммы на диктатора, на первый взгляд политические, полны похабщины. Ненависть к Цезарю, как видно, питают два источника: отвращение к общественной аморальности диктатора и отвращение к тому типу людей, которыми диктатор себя окружает и кому он дает обогащаться за общественный счет. Возможно также, что он видит в диктаторе соперника или ревнует к нему Клодию Пульхру задним числом».

XIII. Катулл – Клодии

(14 сентября)

(11-го и 13-го Катулл написал два черновика этого письма. Они так и не были отправлены, однако их прочел Цезарь в числе прочих бумаг, взятых в комнате Катулла и переписанных для Цезаря секретной полицией. Эти черновики приведены в книге второй, как документ XXVIII.)

Я не хочу закрывать глаза на то, что наш мир – обитель мрака и ужаса.

Дверь, запертая тобой в Капуе, мне об этом говорит.

Ты и твой Цезарь пришли, чтобы научить нас вот чему: ты – что любовь и внешняя красота – обман; он – что в самых дальних уголках сознания таится только жажда самоутверждения.

Я знал, что ты тонешь. Ты мне и сама это говорила. Руки твои и голова еще над водой. Но я тонуть с тобой не намерен. Та дверь, которую ты передо мной заперла, была последним зовом о помощи, ибо теперь в тебе может кричать только жестокость.

Я не могу тонуть с тобой потому, что у меня осталось еще одно дело. Я еще могу кинуть оскорбления этому миру, который нас оскорбляет. Я могу оскорбить его, создав прекрасное произведение. Я его создам, а потом положу конец долгому распятию души. Клаудилла, Клаудилла, ты тонешь. Ах, если бы я был глух, ах, если б я не видел этой борьбы, не слышал этих криков.

XIII-А. Клодия – Катуллу

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
7 из 11