Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Мартовские иды. Мост короля Людовика Святого (сборник)

Год написания книги
2018
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
6 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Вчера ночью я сел и набросал эдикт, отменяющий коллегию авгуров; объявил, что отныне не будет неблагоприятных дней. Я подробно излагал своему народу причины, побудившие меня к такому решению. И разве когда-нибудь я чувствовал себя счастливее? Что доставляет больше радости, чем прямота? Я писал, а мимо моего окна проплывали созвездия. Я распустил коллегию девственных весталок; я отдал замуж дочерей самых знатных семейств, и они народили Риму сыновей и дочерей. Я закрыл двери храмов, всех храмов, кроме святилища Юпитера. Я скинул богов назад, в пучину невежества и страха, откуда они явились в то предательское полунебытие, где фантазия порождает утешительную ложь. И наконец настала минута, когда я отодвинул в сторону все, что написал, и начал сначала, утверждая, что и сам Юпитер никогда не существовал, что человек – один в мире, где не слышно никаких голосов, кроме его собственного, в мире, не благоприятствующем ему и не враждебном, а таком, каким человек его сотворил.

Но, перечтя то, что было написано, я уничтожил свой эдикт.

Я уничтожил его не потому, что отсутствие государственной религии загонит суеверие в подполье и придаст верованиям тайный и еще более низменный характер, как опасается Цицерон (и, кстати, это уже происходит); не потому, что такая кардинальная мера подорвет общественный строй и народ погрузится в страх и отчаяние, подобно овцам, попавшим в буран. Природа некоторых реформ такова, что расстройство от постепенных перемен бывает ничуть не меньше того, какое вызывают резкие и решительные повороты. Нет, и руку мою, и волю остановили не возможные последствия такого шага; воспротивилось что-то во мне самом, самое мое существо.

Я сам не был уверен в своей правоте.

Уверен ли я, что нашим существованием не правит некий разум и что во вселенной нет тайны? Пожалуй, уверен. Какую радость, какое облегчение испытывали бы мы, если бы могли быть в этом убеждены. Тогда я, наверно, захотел бы жить вечно. Как страшен и величествен был бы удел человека, если бы он сам, без всякого руководства и утешения извне, находил в самом себе смысл своего существования и правила, по которым ему следует жить.

Мы с тобой давно решили, что богов не существует. Помнишь тот день на Крите, когда мы окончательно пришли к этому выводу и договорились разобраться во всех его последствиях, – мы сидели на скале, пускали по воде камешки и считали черепах? Мы дали обет никогда не допускать тут ни малейших сомнений. С какой мальчишеской беспечностью мы установили, что душа угасает вместе с телом. (Наш язык не может передать, с какой силой Цезарь выразил эту мысль no-латыни. Самый строй этой фразы передает щемящее чувство отречения и горя. Адресат письма понял, что Цезарь намекает на смерть своей дочери Юлии, жены Помпея, – невосполнимую утрату своей жизни. Мамилий Туррин был с Цезарем в Британии, когда туда пришла весть о ее смерти.)

Мне казалось, что я ничуть не усомнился в непреложности этого суждения. Однако есть только один способ утвердиться в чем-нибудь – совершить рискованный поступок в согласии со своими убеждениями. Составляя вчера ночью эдикт и предвидя его последствия, я был вынужден сурово разобраться в себе самом. Я с радостью снесу любые последствия, если буду уверен, что истина в конечном счете придаст новые силы миру и всем, кто в нем живет, – но лишь в том случае, если я буду действительно уверен, что в этом уверен.

Но какое-то сомнение все же останавливает мою руку. Я должен быть уверен в том, что ни где, даже в самом далеком уголке моего сознания, не таится мысль о том, что во вселенной или за ее пределами существует разум, влияющий на нас и управляющий нашими поступками. Если я признаю возможность такого чуда, все остальные чудеса хлынут следом; тогда существуют и боги, которые внушили нам, что такое совершенство, и надзирают за нами; тогда у нас есть и душа – ее вдыхают в нас при рождении, и она переживает нашу смерть; тогда есть и воздаяния, и кары, придающие смысл малейшему нашему поступку.

Да, друг мой, я непривычен к колебаниям, но я колеблюсь. Ты знаешь, я не склонен к рефлексии; к каким бы суждениям я ни пришел, я прихожу к ним сам не знаю как, но мгновенно; я не мастер размышлять и с шестнадцатилетнего возраста отношусь к философии с раздражением – для меня это заманчивая, но бесплодная гимнастика ума, бегство от обязанностей повседневной жизни.

В моей жизни и в той, что вижу вокруг, я с горечью наблюдаю четыре области, где может таиться такая чудесная сила.

Эротика: разве мы не чересчур просто объясняем то, что несет с собой это пламя, населяющее мир людьми? Лукреций, может быть, и прав, а наше вечное шутовство – ошибка. По-моему, я всегда знал и только не хотел в этом признаться, что всякая без исключения любовь – это часть единой, всеобъемлющей любви и что даже мой разум, который задает эти вопросы, – даже он пробуждается, питается и движим только любовью.

Истинная поэзия: поэзия и в самом деле основной путь, по которому в нашу жизнь входит то, что больше всего нас ослабляет, в ней легко найти утешение и ложь, примиряющие с невежеством и безволием; я от всей души ненавижу всякую поэзию, кроме самой лучшей; но что такое великая поэзия – просто высочайшее проявление человеческой мощи или потусторонний голос?

Тот проблеск какого-то высшего знания и блаженства, сопутствующий моей болезни, от которого я не могу отмахнуться. (Эта фраза свидетельствует о беспредельном доверии, которое Цезарь питал к тому, кому он пишет. Цезарь никому не разрешал упоминать о своих припадках эпилепсии.)

И наконец, не могу отрицать, что временами я ощущаю, будто и моя жизнь, и мое служение Риму определяются какой-то вне меня существующей силой. Очень может быть, друг мой, что я самый безответственный из безответственных людей и уже давно мог бы принести Риму все те беды, от которых страдают государства, не будь я орудием высшей мудрости, избравшей меня за мои слабости, а не за мои достоинства. Я не подвержен сомнениям и быстро принимаю решения, вероятно, только благодаря сидящему во мне daimon, чему-то явно постороннему, что является воплощением любви, которую боги питают к Риму, и его-то и обожествляют мои солдаты, ему по утрам возносит молитвы народ.

Несколько дней назад я в гордыне своей писал тебе, что не ценю мнения о себе других людей и что ни у кого не ищу совета. А вот к тебе я за ним обращаюсь. Подумай обо всем, что я написал, и поделись со мной своими мыслями, когда мы встретимся в апреле.

А пока что я всматриваюсь во все, что происходит у меня внутри и вокруг меня, особенно в любовь, поэзию и судьбу. Теперь я вижу, что те же вопросы задавал себе всю жизнь, но человек ведь не знает, что? он знает или хотя бы желает знать, пока ему не брошен вызов и не пришла пора рискнуть всем, что у него есть. Мне брошен вызов: Рим опять требует, чтобы я превзошел самого себя. А времени у меня осталось уже мало.

IX. Кассия, жена Квинта Лентула Спинтера, из ее виллы в Капуе – досточтимой деве Домитилле Аппии, двоюродной сестре Клодии, девственной весталке

(10 сентября)

Наша долголетняя дружба, дорогая Домитилла, вынуждает меня немедля написать тебе о решении, которое я приняла. Я решила просить об отстранении Клаудиллы (Клодии Пульхры) от участия в Таинствах Доброй Богини.

Я понимаю всю серьезность своего поступка.

Клаудилла остановилась в моем доме на три дня по дороге из Байи в Рим, и тут произошел ряд событий, которые я считаю себя обязанной тебе изложить.

По приезде она рассыпалась в любезностях. Она всегда делала вид, будто любит меня, моего мужа и моих детей, и не сомневается в том, что и мы любим ее. Однако я давно знаю, что она никогда не любила ни одной женщины, даже своей матери, да, пожалуй, и ни одного мужчины.

Как тебе известно, принимать в доме Клаудиллу – все равно что принимать проконсула, возвращающегося из своей провинции. Она приезжает с тремя приятелями, десятком слуг и дюжиной верховых, сопровождающих ее носилки.

Ну, мы с мужем давно усвоили, что твоя двоюродная сестра не переносит зрелища чужого счастья. В ее присутствии мы не позволяем себе обмениваться ласковыми взглядами, не смеем целовать детей, боимся показать новшества на нашей вилле, избегаем любоваться произведениями искусства, собранными мужем. Однако бессмертные боги одарили нас счастьем, и мы недостаточно хитры, чтобы притворяться, даже когда гостеприимство и требует, чтобы мы брюзжали и делали вид, что недовольны своей судьбой.

Клаудилла вначале всегда ведет себя хорошо. В первый день она была со всеми приветлива. Даже муж признал, что она прекрасная собеседница. После обеда мы играли в «портреты», и она, как сказал муж, нарисовала такой прекрасный портрет диктатора, лучше которого и представить себе нельзя.

Конечно, то, что я тебе расскажу, может тебе показаться не таким важным, как мне, кое-что ты сочтешь даже мелочью.

На второй день она решила поставить все вверх дном. И беда не в том, что она оскорбила меня; но она огорчила мужа, и это приводит меня в бешенство. Муж увлекается генеалогией и гордится доблестью рода Лентулов Спинтеров. Она подняла их на смех. «Ах, дорогой Квинт, не можешь ведь ты всерьез… какие-то там градоправители у этрусков… но никто ведь на самом деле не верит, что их хотя бы приметил Анк Марций… ну, семья, конечно, Квинт, у вас почтенная…» Я, правда, в этих делах не разбираюсь, а она помнит все родословные вплоть до Троянской войны. Она сама прекрасно знала, что лжет, и только старалась отравить мужу жизнь, что ей и удалось.

Не предупредив, она пригласила к нам поэта Га я Валерия Катулла. Мы были рады ему, особенно мои дети, хотя предпочли бы видеть его одного. При ней он либо на седьмом небе, либо в аду. На этот раз он был в аду, а вскоре и все мы оказались там вместе с ним.

Пойми, Домитилла, я не бодрствую по ночам, подглядывая, посещают ли мои гости покои друг друга, но мне не нравится, когда мой дом используют для такого жестокого надругательства. Поскольку твоя кузина сама пригласила Валерия Катулла, я могла предполагать, что она благосклонна к любви, которую он так прославил в своих, на мой взгляд, прекрасных стихах. Но, видимо, я ошибаюсь: она избрала мой дом не только для того, чтобы запереть перед ним свою дверь, но и чтобы запереться здесь с другим, с этим жалким поэтишкой Вером. Муж проснулся ночью от шума в конюшне – это Катулл хотел взять лошадь, чтобы тут же уехать в Рим. Он был вне себя от ярости, пытался извиняться, что-то бормотал, плакал. В конце концов муж увел его через дорогу на старую виллу и не оставлял до утра. Даже весталка, дорогая моя Домитилла, может понять, каким постыдным было ее поведение, как оно опозорило наш женский пол – и сколько в этом подлости. Наутро я с ней заговорила об этом. Холодно на меня поглядев, она заявила: «Все очень просто, Кассия. Я не позволю ни одному мужчине – понимаешь, ни одному! – воображать, будто он имеет на меня какие-то права. Я совершенно свободна. Катулл претендует на власть надо мной. Мне надо было тут же ему показать, что ничьей власти я не признаю. Вот и все».

Я сразу не нашлась, что ответить, но потом мне пришли в голову тысячи возражений. Надо было дать волю первому побуждению и попросить ее немедленно оставить мой дом.

Когда мы в тот день кончали обедать, дети пришли во двор со своим воспитателем, чтобы перед заходом солнца вознести у алтарей молитвы. Ты знаешь, как набожен муж, да и все у нас в доме. Клаудилла в их присутствии стала насмехаться над обрядом с солью и возлияниями. Я больше не в силах была терпеть. Я встала и попросила всех уйти со двора. Когда мы остались одни, я предложила ей покинуть наш дом вместе с ее спутниками. В четырех милях от нас на дороге есть постоялый двор. Я сказала, что буду ходатайствовать о ее недопущении к Таинствам.

Она молча на меня смотрела.

Я сказала: «Вижу, ты даже не понимаешь всей оскорбительности твоего поведения. Если тебе удобнее, можешь уехать утром». И ушла.

Утром она вела себя крайне корректно. И даже извинилась перед мужем за те слова, которые могли показаться ему неприличными. Но я от своего решения не отказалась.

X. Клодия по дороге в Рим – Цезарю

(10 сентября. Из постоялого двора на двадцатой миле, к югу от Рима)

(Письмо написано по-гречески.)

Сын Ромула, потомок Афродиты!

Я поняла всю меру твоего презрения, получив письмо, где ты сожалеешь, что не можешь присутствовать на обеде у моего брата. Оказывается, в этот день ты занят в Испанском комитете. И ты говоришь это мне, хотя я отлично знаю, что Цезарь делает все, что хочет, а тому, чего он хочет, беспрекословно повинуются и Испанский комитет, и трепещущие перед ним проконсулы.

Ты давно внушил мне, что мне нельзя видеть тебя наедине и нельзя приходить в твой дом.

Ты меня презираешь.

Я это понимаю.

Но у тебя есть обязательства по отношению ко мне. Ты сделал меня тем, чем я стала. Я – твое творение. Ты, чудовище, сделал чудовищем и меня.

Мои посягательства не имеют ничего общего с любовью. Не говоря даже о любви, не говоря ни о какой любви – я твое творение. Чтобы не докучать тебе тем, что зовется любовью, я ударилась в скотство, и сделанного не воротишь, нечего об этом говорить. Ты, понимающий все (как бы ты ни напускал на себя благородство и равнодушие), понимаешь и это. Но, может, твоя показная тупость не позволяет тебе знать то, что ты знаешь?

Чудовище! Тигр! Гирканский тигр!

У тебя есть обязательства по отношению ко мне.

Ты научил меня всему, что я знаю, но остановился на полпути. Ты утаил от меня самое главное. Ты научил меня тому, что мир неразумен. Когда я сказала, что жизнь ужасна, – уж это ты помнишь и помнишь, почему я так сказала, – ты ответил: нет, жизнь не ужасна и не прекрасна. Жизнь человеческая не поддается оценке и лишена смысла. Ты сказал, что вселенная и не ведает о том, что в ней живут люди.

Сам ты в это не веришь. Я знаю, знаю, что ты мне должен сказать что-то еще. Кто же не видит, что ты ведешь себя так, будто в чем-то для тебя есть смысл, есть разумность. Но в чем?

Я бы могла стерпеть свое существование, если бы знала, что и ты несчастен; но я вижу, что ты вовсе не несчастен, а значит, ты мне должен сказать что-то еще, понимаешь, должен.

Зачем ты живешь? Зачем ты трудишься? Почему ты улыбаешься? Один мой друг, если допустить, что у меня есть друзья, описал мне, как ты вел себя у Катона. Ты был приветлив, обворожил общество, всех рассмешил и без конца разговаривал – ну кто бы в это поверил? – с Семпронией Метеллой. Неужели тобой движет тщеславие? Неужели тебе достаточно знать, что в Риме да и за его пределами твои будущие биографы расписывают тебя человеком великодушным и полным обаяния? Твоя жизнь не ограничивалась позированием перед зеркалом.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 >>
На страницу:
6 из 11