Евреи появились на территории Польши в XI веке. Их права на пребывание в ней определились впервые Казимиром I (правил с 1034 по 1058 год). В Литве схожие права были официально даны им Витовтом I (правил с 1392 по 1430 год) только 350 лет спустя. Чтобы осесть в новой стране, евреи нуждались в формальном разрешении властей, которое давалось в виде «привилегии» – права на пребывание при условии финансовых обязательств по отношению к королевской казне. Привилегия определяла в основном право на выполнение своих религиозных обрядов и на создание органов самоуправления, важными задачами которых были сбор налогов, организация коллективных молитв, похорон и учебы. Во многих случаях изменение места проживания приводило к отмене привилегии пребывания в стране еврейских семейств, что часто происходило по требованию местного монашества или из?за конкуренции с нееврейскими купцами. Новоприбывшие были купцами и ремесленниками, в большинстве мелкими, хотя некоторые из них стали финансистами королей и крупных дворянских фамилий, чем резко подняли свой финансовый и общественный статус.
Как язык ежедневного общения евреи принесли с собой идиш. Язык этот интегрировал элементы нижненемецкого диалекта немецкого языка, некоторые польские слова и библейский иврит – язык еврейской молитвы, который изучало большинство еврейских молодых мужчин. Идиш употреблялся в определенной мере как секретный внутренний код закрытого общества, которое этим отграничивалось от других этнических групп. Ко времени моего детства на нем создались мощные образовательные структуры, пресса и литература.
В политической экономии Речи Посполитой евреи играли непопулярную, противоречивую роль «губки»: поскольку бо?льшая часть их средств к существованию поступала от кредитования и финансирования операций для неевреев, они извлекали выгоду из любых неисполнений долговых обязательств, что давало им как кредиторам право конфисковывать активы, стоимость которых часто значительно превышала долги, которые они обслуживали. Бо?льшую часть этих доходов они передавали помещикам и политической власти, покупая себе таким образом защиту. Евреи владели также большинством трактиров, которые были для местного населения местом встреч и заключения сделок.
Эти факторы все более ставили евреев в условия открытого конфликта с большинством местного населения. Такое позиционирование в политичес?кой экономии страны привело к мощному взрыву в период восстания Хмельницкого (1648 год и далее). Восстание было направлено на защиту казацких привилегий и против преимуществ польского дворянства над украинским большинством. Оно выразилось в усиливающейся конфронтации между католиками и православными. Но оно особенно резко ударило по евреям, которые выделялись как в финансовой сфере, так и религией, обычаями, языком и одеждой. Целью восставших стало «очищение» Украины от поляков и евреев. С точки зрения еврейского населения Речи Посполитой, это стало первым Холокостом, где функции газовых камер по уничтожению людей исполняли воды Днепра, в которых повстанцы утопили немалую часть еврейского населения страны.
Единственными вооруженными защитниками евреев в Восточной Речи Посполитой оказались некоторые части королевской власти польского дворянства, магнатов и армии. Для них еврейское население было важным источником доходов, а казаки – бунтовщиками. Отношения между евреями и христианами были неоднозначны: происходили антиеврейские погромы, была ненависть многих к евреям, как и отчуждение многих евреев от населения, их окружавшего. Но в битвах за независимость Польши – в восстании Тадеуша Костюшко в 1794 году и в особо кровавом бою с русскими войсками Суворова за Прагу – на польской стороне бился еврейский конный полк, которым командовал полковник-еврей Берек Йоселевич. Борьба за воссоздание Речи Посполитой оказалась и борьбой евреев.
К концу XVII века число евреев в Речи Посполитой оценивалось в 500 тысяч, то есть примерно в 5% населения. Ко времени воссоздания польского государства в 1918–1921 годах более четверти населения принадлежало к «меньшинствам» – украинцам, белорусам, евреям, литовцам и немцам. Количество евреев страны приближалось к 10%, то есть к 3 миллионам. Этническое напряжение нашло свое крайнее выражение в убийстве всенародно избранного первого президента Польши – Габриэля Нарутовича – через пять дней после выборов 1922 года. Убийца объяснил это своим польским патриотизмом: первый президент независимой Польши не должен быть «социалистом, избранным голосами евреев». Голоса евреев, как и других «иноверцев», и впрямь помогли Нарутовичу обрести перевес на выборах.
Последующие польские правительства проводили ограничительную политику, резко враждебную всем этническим меньшинствам, но в особенности крупнейшим из них, то есть украинцам и евреям. Со своей стороны, «меньшинства» постоянно боролись за равенство, обещанное Конституцией, которая беспрестанно нарушалась.
В отношении польского населения враждебность к евреям росла: ширилось мощное движение так называемой «народной демократии» (Эндеки), для которой борьба за уменьшение еврейского влияния или даже самого присутствия евреев стала важным элементом идеологии. Они были также противниками Пилсудского и польских левых партий. В еврейском населении Польши усиливались группировки, боровшиеся за равенство евреев с прочими гражданами Польши. Важный элемент этой борьбы за права происходил в парламенте, где действовала еврейская фракция, руководимая Ицхаком Гринбаумом, известным своим ораторским талантом и бескомпромиссностью выступлений в защиту конституционных прав непольского населения. Усиливался Бунд – социалистическая партия, союзная с PPS и поддерживаемая еврейским профсоюзным движением. Усилились также сионистские партии, официальной целью которых были создание в Палестине еврейского «национального дома» и эмиграция туда евреев мира. В территориальных общинных организациях евреев было сильно влияние сугубо религиозной и антисионистской партии «Агудат Исраэль», руководимой раввинами. Важным для партийной принадлежности стал вопрос определения национального языка. Для «Агудат Исраэль» и Бунда это был идиш как реальный язык общения еврейского населения, а для сионистов – иврит как язык будущего возрождения еврейской нации.
Отношение к собственной еврейскости определяло еще один раздел между евреями Польши. Существовала группа евреев – патриотов Польши. Проходили процессы ассимиляции – признания себя «поляками еврейского происхождения» – и аккультурация, часто с последующей сменой этнического самоопределения. Эти процессы были особенно сильны среди евреев юга новой Речи Посполитой. Там чувствовалась особо сильная связь еврейского населения с польским языком и культурой. Примером таких взглядов может послужить здесь самый выдающийся польский поэт межвоенного периода Юлиан Тувим. Его послевоенная статья «Мы, польские евреи» стала мощным выражением амбивалентности взглядов и чувств этой группы перед лицом Холокоста 1942–1945 годов: единство крови, но не только той, которая в жилах, но и той, которая пролилась. Это был призыв признать собственную «польскость» как решающий элемент реального самосознания, но не прятать более своего еврейского происхождения. Почти что зеркальным контрвыражением этих взглядов была идейная позиция «литвацкой» элиты среди евреев Вильно.
Конец этому еврейству Польши пришел в 1942–1944 годах через его почти поголовное физическое истребление нацистами, немецкими и другими.
3. Польская война и Литовская свобода
Война 1939 года
В конце августа 1939 года проходила генеральная мобилизация польской армии в связи с опасностью ?немецкого вторжения. Началась отправка подразделений армии к границам. Мне было девять, и я стоял в толпе, которая смотрела вслед войскам, уходящим на войну. Мы жили в Вильно, на улице Субоч, в двух шагах от Острой Брамы – главной католической святыни города. Войска проходили там на пути к погрузке в поезда нашей железнодорожной станции. Они выглядели очень красиво. Плотные ряды пехоты, офицеры в седле. Вдоль улиц стояли жители города, прощаясь с солдатами выкриками: «До встречи в Берлине! До встречи в Крулевце!» – что дальше произошло, мы все знаем. Дрались они отважно, но в течение двух недель их победили. Обещанная помощь западноевропейских союзников не пришла.
Одинокая война польской армии образца, вооружения и руководства уровня 1920?х с немецкими армиями 1939 года не могла окончиться иначе.
Один из наших виленских знакомых, Исаак, с которым мы позже жили по соседству в Самарканде, был евреем и польским офицером резерва. Евреев редко посылали в польские офицерские школы, но он по-литвацки заупрямился и добился этого. Его рассказ дал мне собственную картину польско-немецкой войны 1939 года.
Исаак начал войну лейтенантом, командиром роты в резервном батальоне пехоты, мобилизованном и переброшенном из Вильно на западную границу. Немецкие механизированные колонны их просто обошли и помчались дальше на восток. Война была реально проиграна в течение считаных дней, но офицеры подразделения решили продолжать борьбу и прорываться на помощь столице, где продолжались бои. Связь с Верховным командованием армии была утеряна, и они ориентировались в положении, слушая общее радио, которое сообщало о поражениях и отступлениях польских войск. Правительство и Верховное командование армии бежали из столицы и далее через румынскую границу.
За спиной у главных сил немцев отряд Исаака продолжал двигаться с боями к Варшаве. Он состоял из батальона пехоты и роты «спешенных» пилотов – пилотов, для которых не нашлось самолетов и которые потому сражались в пешем строю. По пути они уничтожили созданный немцами в польском поместье полевой аэродром и сожгли самолеты на нем, а также удачно атаковали несколько мелких немецких гарнизонов, которые никак не ожидали появления польского отряда, готового продолжать борьбу. Когда 17 сентября 1939 года советская армия, перейдя границу, ударила в спину польской армии, реализуя план раздела Польши между Германией и СССР, командир отряда и часть офицеров и пилотов решили уходить к румынской границе, чтобы далее добираться до Франции. Согласно сообщениям, передаваемым по радио, во Франции начали формироваться альтернативное польское правительство и армия под руководством Владислава Сикорского – до тех пор военного атташе Польши во Франции. После поражения Франции правительство и отряды Сикорского перебазировались в Англию, где польские пилоты сыграли свою роль в воздушной Битве за Англию.
Как добрый пример польского донкихотства, командир отряда написал уже не существовавшему командованию армии представление Исаака к ордену Vertuti Militari за отвагу в бою у аэродрома. Далее некоторые из офицеров и пилотов, как и сам командир отряда, двинулись к румынской границе, а большинство бойцов решили возвращаться в родные края. Командир передал командование Исааку, а тот довел отряд до территории, которую к тому времени заняла Красная армия. Там он распустил их с напутствием: переодеться в гражданское платье и пробираться домой. Большинству офицеров удалось выполнить это, так что никто из них не попал в Катынь, где 5 марта 1940 года по приказу Сталина были расстреляны 22 тысячи поляков.
***
В первые дни войны отдельные самолеты бомбили Вильно. После этого танки вошли в город. Самолеты были немецкие, а танки – советские. Первой реакцией населения города на этот симбиоз было совершенное «обалдение» – никто ничего такого не ожидал и не понимал. По опустевшим улицам города зашагали советские патрули.
Отец спешно убрался из дома к друзьям, так как считалось, что его могут арестовать. В наш дом определили на постой советского офицера. Он был политруком высокого ранга и оставил в моей семье очень хорошее впечатление: был спокойным и очень вежливым.
Во время этой первой и короткой советской оккупации часто создавались всякого рода смешные ситуации. Некоторые из советских офицеров привезли своих жен, и те сразу помчались по магазинам. Две из этих дам – весь город смеялся – купили себе шелковые ночные рубашки и, надев их как вечерние туалеты, вышли гулять вечером на Мицкевича, главную улицу города.
Солдатам было приказано на все вопросы горожан «Есть ли у вас то-то и то-то?..» отвечать: «У нас все есть». Виленские балагуры довольно быстро просекли это и начали спрашивать солдат: «А апельсины у вас есть?» – и, когда им отвечали: «У нас много апельсинов», не унимались: «Ведь для производства апельсинов нужны заводы?» – на что получали ответ: «И заводов таких у нас много», которому очень радовались. Моя мама рассказала об этом нашему постояльцу, и он как-то невесело хмыкнул и после длинной паузы сказал (я запомнил это, хотя и понял вполне то, что он сказал, с опозданием в несколько лет): «Вы танго танцевали, мы танки строили». Хороший ответ, особенно в Польше, которая пала в 17 дней (в 30, если считать Варшаву), несмотря на отвагу и готовность многих поляков платить жизнью за «вольность».
Это был конец сентября 1939-го, и «чехарда» властей продолжалась еще месяца три. Советские войска «передали» Вильно литовцам, но те еще долго не входили в город. Горожане объясняли это тем, что (ха! ха!) единственный литовский водитель танка простудился. Когда литовцы все же вошли, с ними прибыли литовские полицейские ростом не менее метра восьмидесяти сантиметров, которых особенно отбирали для новой столицы, добавив к их мундирам многоцветные шапки высотой не менее чем в 40 сантиметров. Это дало дополнительную причину посмеяться. Местные назвали их «калакутасами», то есть по-литовски «индюками». Новой игрой городских мальчишек стало выкрикивать это слово и пускаться наутек.
Происходили также некоторые более серьезные стычки между литовскими полицейскими и горожанами. Но все же мир оставался «нормальным». Это значило, что жизнь в городе изменилась очень мало, кроме появления беженцев из центральной Польши. В моей личной жизни осталась та же школа с тем же преподаванием на иврите. По-литовски никто говорить не стал, для большинства виленчан это был чужой язык. Органы литовского правительства даже не перебазировались тогда в Вильно – в город, о котором так мечтали литовские патриоты. Президент Литвы Сметана так и не приехал с официальным визитом в свою новую столицу.
В летние каникулы 1940 года воздух вдруг наполнился гулом советских самолетов. Над дачей, на которой мы находились, самолеты летели в сторону Порубанка – виленского аэродрома. Радио сообщило, что по просьбе населения советская армия вошла в Литву. Мы спешно вернулись с каникул. Помнится немногое, но остается в памяти первая вещь, которую я увидел, когда мы въехали в город. Это был красочный плакат, на котором огромная мускулистая рука сжимала глотку гадюки. На гадюке было написано «капитализм», а на руке – «пролетариат». Наши предприятия были национализированы на третий день прихода новой власти. Наша квартира была национализирована также – для нужд новоприехавших чиновников. Мы перешли в квартиру поменьше, но нас выкинули и оттуда, и тогда мы переехали жить в предместье. Моя школа резко изменилась, прекратилось преподавание на иврите как на несуществующем языке – «мелкобуржуазном измышлении сионистов». Это было начало учебного года, и я пошел в польскую школу предместья, где мы теперь проживали. Не ожидалось особых трудностей с продолжением моего образования, так как я свободно говорил на польском – моем первом языке общения. Мне было девять.
Школа идиш
В первый день в новой школе меня сильно избил очень крупный парень из второгодников – старше меня на несколько лет. Бил и кричал: «Жидовская сволочь!» Я отбивался, но он этого даже не заметил – уж очень разные были весовые категории. Домой я вернулся с окровавленным лицом. Отец спросил, что произошло. Я ему рассказал о моем первом дне учебы. Он отреагировал: «Идем к директору школы». Их разговор происходил при мне. Директор сказал отцу: «Я очень сожалею, но, по правде говоря, я не смогу защитить вашего сына, как и не могу обещать, что это все не будет повторяться». С тем мы вернулись домой.
Родители обсуждали, что делать с моей учебой. Решили, что придется переводить меня в сугубо еврейскую школу, а это значило – в школу, где преподают на идиш. Такие школы существовали в Вильно, но на сравнительно далеком расстоянии от нашего нового места проживания. Хуже было с самим языком. В определенной мере я понимал идиш, но не писал и не читал на нем. Научных понятий на идиш я не знал вовсе.
Родители наняли одного из «беженцев» извне Вильно, который взялся доучивать меня идиш. Я должен был ежедневно выучивать определенное количество слов. Когда это удавалось, я получал от своего учителя интересную почтовую марку – я их собирал. Идиш мне давался с трудом – в основном из?за чувства, что меня заставляют его учить. В школе я часто «срывался», отвечая по-польски даже на уроках, посвященных языку и литературе на идиш. Учителя говорили на это что-то в духе: «Ответ хорош, но повтори его на идиш». Мне это давалось трудно. С другой стороны, со мной произошла метаморфоза: в школе Тарбут с обучением на иврите я учился отменно плохо, несмотря на все усилия матери, которая нанимала мне все новых репетиторов. Сказывалось, по-видимому, то, что мой отец был почетным президентом школы и я чувствовал, что никто не посмеет меня из нее выгнать. Теперь, в новых и трудных обстоятельствах и на малознакомом мне языке, я одним махом стал одним из лучших учеников.
В моем классе новой школы оказались несколько учеников из моей бывшей школы. Они быстро «растворились» в новом мире. Я оказался менее «удобоваримым» и более заметным – сын в недавнем прошлом влиятельной семьи. Ученикам новой школы объяснили к тому времени, что в мире происходит классовая борьба, а также что новые власти теперь хозяева жизни, потому что при помощи Красной армии они победили в этой борьбе и из «ничего» стали «всем» (как в тексте «Интернационала»). А я стал «элементом» классовой борьбы. Среди ребят классовая борьба понималась, конечно, по-особому – выражали ее кулаками.
Я хорошо помню поучительный случай. На меня наскочил парень, который был крупнее меня, но я его все же отдубасил – во мне злости было больше. В этом возрасте злость часто ва?жнее, чем физическая сила. Дело было на перемене, и после того, как я его отколотил, он отбежал подальше и закричал: «Буржуй! Буржуй!» На что я ему ответил польской пословицей: «Gde byla woda, tam woda bedzie» («Где была вода, там она потечет опять»). На следующий день моего отца вызвали в школу, и директор сказал ему: «Мы с уважением относимся к вашей семье, но то, что вытворяет ваш сын, – совершенно невозможно. Вы сядете, и он сядет, а школу могут закрыть: он ведь угрожал концом современной власти». Отец прочитал мне тогда первую в моей жизни лекцию о классовом мышлении и политическом понимании действительности. Дальше я говорил меньше, но бил жестче.
Арест и война
Как бывшего «буржуя», отца не принимали ни на какую профессиональную работу. Работать было надо, и биржей труда его послали в местную бригаду каменщиков. После того как он проработал там неделю, его бригадир сказал ему: «Слушай, каменщик из тебя все равно не получится, а я не очень умею писать отчеты. Пиши за меня – и будем считать тебя каменщиком». Мама пошла на курсы кройки и шитья – надо было готовиться к новой жизни. Так продолжалось до 14 июня 1941 года – даты, которая запомнилась мне четко.
Утром меня разбудила мама, за ее спиной маячил силуэт высокого человека с винтовкой. Это было странно – штык винтовки был чужим: у польской армии штык выглядел как нож, а у советской это был трехгранник. Это и был первый знак того, что все изменилось. Мама сказала: «Нас высылают. Одевайся быстро». В доме было четверо чужих: двое солдат, двое в штатском. Я спросил, куда мы все едем. Она ответила: «Не все. Отца высылают в другое место».
Много лет спустя я встретился в Лондоне со знакомым нашей семьи. В свое время его жена и моя мама учились вместе в Виленском университете. Под польской властью муж ее был подпольным комсомольцем. С приходом в город Красной армии он оказался среди тех, кто составлял списки для высылки «буржуазных элементов». После этого он прошел разные пертурбации, оказался в Лондоне, где к моему приезду туда работал журналистом в еврейской газете.
Он рассказал, как составлялись списки на высылку. Это происходило на собрании, где была указана цель: очистить город от враждебных элементов. Телефонные линии отрезали, и была поставлена стража, чтобы никто из присутствующих не мог предупредить знакомых. Моя семья попала в список по двум признакам: как буржуазная и как сионистская. Чтобы быть высланным, хватало, конечно, и одной такой причины. Третью, и наиболее ужасную, характеристику отца новые власти не открыли, иначе это стало бы расстрельным делом. В 1917 году отец был членом молодежной организации эсеров Петербургского университета и даже одним из тех, кто во время Февральской революции ходил со своей группой в армейские полки уговаривать их «перейти на сторону народа». Новые власти понимали, что в мире еврейских семейных связей у каждого комсомольца могли найтись родственники или друзья, которых он может предупредить. Поэтому всех держали под замком до утра, когда начались аресты. Руководители групп НКВД, арестовывавшие нас, были присланы из России.
Нам дали время до конца дня на сборы. Я помогал матери – принеси то, помоги с другим. Под ногами кружила моя сестра Алинка (Алия – имя и одновременно основная идея сионизма: возвращение евреев в Палестину). Ей было четыре, и она явно радовалась новому развлечению – солдатам. Она была лучезарным ребенком, очень любила нравиться. Арестовывавшие в штатском явно скучали и развлекались общением с ней: красивый ребенок, голубые глаза, светлые волосы и яркая улыбка. Решили ее спасти. Добрые намерения, которыми, как известно, выстлана дорога в ад.
Я помню, как мать и отец принимали решение. Отец рассказал, что его отозвали господа в штатском и сказали ему: «Вы уезжаете далеко. Мы вам не скажем куда, но место будет трудное, погибнет ваша девчонка. Если у вас есть на кого ее оставить – мы этого не заметим. Ее нет в списках, в них только взрослые». Отец говорил, что надо оставить Алинку, мама не соглашалась. Это был единственный случай из припоминаемых мной, когда мой отец пересилил мать – она была самым сильным человеком в семье. Отец сказал, что для ребенка это вопрос жизни и смерти, – и этот аргумент решил дело.
Меня послали за дедушкой, отцом моей матери. Что-то странное происходило в городе: по улицам сновали грузовики с вооруженной стражей. Деда не было дома, но я его нашел у Тани – старшей сестры матери. Их высылали тоже, хотя ее муж был всего-навсего главбухом фирмы. Я привел деда с собой в наш дом. Алинке объяснили, что пока она поживет с ним. Это ей очень понравилось, деда она любила. Веселая, смеясь, она отправилась с ним на его квартиру. Помню, как они уходили вдоль улицы. Она держала деда за руку, подтанцовывала и, болтая, смотрела на него снизу вверх. Это был последний раз, когда я их обоих видел.
После этого посадили отца и нас в отдельные грузовики и отправили в разные эшелоны, которые немедленно двинулись в путь. В этом эшелоне мы ехали около трех недель. Примерно через неделю мы увидели через решетки окошка лозунг: «Враг будет разбит, победа будет за нами». Это была война. Эшелон шел на север, но его развернули, и он пошел на восток. Первоначально нас явно высылали в Коми – тогдашнее главное направление ссылок, – но сменили планы, так как война начиналась также с Финляндией. Я помню, как взрослые спорили несколько дней, с кем война – с японцами или с немцами. Наконец мы увидели в окошко лозунг: «Смерть немецким оккупантам», и все стало ясно. Все мы сильно испугались, ведь теперь Вильно был в двух шагах от границы. Наши опасения оказались верными. Когда мы прибыли на место, прошли еще две недели, а немцы, заняв Вильно и Минск, двигались по дороге к Смоленску.
4. Советский мир
Эшелон и ссылка
Тюремный эшелон привез нас, маму и меня, в Алтайский край, на гористый Дальний Восток, где встречаются Россия, Монголия, Казахстан и Китай. Поезд состоял из? вагонов-теплушек для армейских перевозок, названных еще в Первую мировую войну «40 людей – 8 лошадей». Для человеческого «карго» закладывались четыре полки – две с каждой стороны центральных дверей, на каждой спали плечом к плечу до десяти человек. В пути нас «опекала» четко сорганизованная полицейская структура. Чувствовалась отработанность тюремных перевозок годами практики – этим путем возили арестантов на Восток и на Север. На станциях были спеццентры, где выдавалась пища арестантам. Когда наш поезд прибывал на такую станцию, солдаты охраны шагали вдоль эшелона, выкрикивая: «Один человек – два ведра! Один человек – два ведра!» Из каждого вагона выпрыгивал мужчина, взять ведро супа и ведро каши или же ведро кипятка и ведро той же каши – мы делили это на всех. В первом случае это был обед, во втором – ужин.
В памяти остались до сих пор монотонные выкрики: «Один человек – два ведра! Один человек – два ведра!» – бесконечно повторяющиеся. В течение трех недель наш вагон превратился во вполне дружелюбное сообщество людей, которые в прошлом мире не встретились бы почти никогда лицом к лицу. Это были еврейские купцы и врачи, польские таможенники и журналисты, семьи польских офицеров. Меня, как самого младшего в вагоне, опекали или даже баловали. Из-за этого я получил место на верхних нарах у зарешеченного окна, где было больше воздуха и можно было видеть станции, которые мы проезжали. Жизнь арестантов продолжалась однообразно, но иногда западали в память единичные явления, как бы «фотокарточки» (snapshots).
Однажды ночью я проснулся, когда передо мной двигалась такая картина. Это был пустой русский полустанок, освещенный одной лампой. Дул холодный ветер. На перроне стояла одинокая женщина в старом полушубке, с покрытой деревенским платком головой и очень усталым лицом. Вагоны очень медленно проходили перед ней, давая возможность хорошо видеть ее лицо, а она широким жестом крестила вагон за вагоном. Она явно знала, куда идут такие эшелоны, и делала для людей в них единственное, что могла, – благословляя их на Голгофу. Я атеист, но ее никогда не забуду. Спасибо! Спаси Бог!
В конечном счете нас выгрузили в Алтайском крае, в городе Рубцовске. Для начала местное начальство не смогло разобраться, что с нами делать. Война, по-видимому, спутала многое в их распорядке. В конце? концов разобрались, вследствие чего большой, толстый и в кожанке начальник районного НКВД влез на стол, поставленный прямо на перроне. Вокруг него встали несколько его людей, на удивление схожих с ним лицом и одеждой: очень красные лица, много жира и чувство, что все они только что встали с постели после пьяной ночи. Начальник сказал речь: «Вы, быть может, думаете, что вы здесь на день, на месяц, на год? Ошибаетесь! Вы здесь на всю жизнь и сдохнете здесь!» После этого он неуклюже слез со стола, и нас расфасовали по машинам и разослали по селам. Примерно двадцать пять человек из нашего эшелона, включая маму и меня, попали в село Большая Шелковка Рубцовского района.
Переход среди миров
Когда советская армия принесла в Вильно новую власть, для нас очень многое изменилось: нас выгнали из квартиры, отец ушел в чернорабочие, мама пошла учиться шить, а я нашел себя в? школе, где языком преподавания был идиш, который я только частично понимал. Несмотря на все это, вокруг нас оставался Вильно, определяя ощущение, что мы все же дома. Вильно защищал меня от чувства, что мир распался. Мир не распался, просто в него пришли «Советы» – так мы называли чиновников и солдат НКВД. Мы говорили: «Два Совета пришли вместе с тремя евреями и четырьмя холопами („холоп“ – крестьянин в наших краях)». Это все было странно, но можно было с этим жить и выжить. Вильно давал силы удержать то, что было, а я оставался тем же Теодором, который знал, что «где текла вода, там она потечет опять». В моем Вильно никто не мог мне указывать, кто я. Я такой, какой я есть, – это было моим сокровенным самоощущением.
Новый мир – советский – начался в Сибири. Там все было по-другому. Сама Сибирь была абсолютно иной, чем все то, чем я жил до тех пор. Новый мир начался для меня в минуту, когда мы сошли с поезда. Из-за беспорядка на станции мы обрели на короткий срок относительную свободу. Начальство приказало кормиться самим, и так продолжалось несколько дней. После эшелона и выкриков: «Один человек – два ведра» – я вдруг ощутил себя странно свободным. Нас даже не сторожили – до ближайшей границы были тысячи километров.