– Зачем? – тупо повторил он.
Третья бессонная ночь лишила его остатков сообразительности.
– Ты ешь, ешь.
От Твигги пахло потом и мылом, и от неё, как от печки, шло ровное душное тепло. Он попытался отодвинуться, но в закутке слишком тесно, а Твигги – нет, Прутиком она была очень давно. Он ничего ещё не понимал, а его челюсти перемалывали чёрствый крошащийся ломоть рабского хлеба.
– Я ещё принесу. И постираю тебе.
– Чего тебе от меня надо?
Твигги всхлипнула.
– Сынка моего к тебе отправляют. Ты уж не неволь его.
– Чего-чего? – стало до него доходить. – Это я буду надрываться, а он что?
– Что ты, что ты, – заторопилась Твигги. – Он старательный, что скажешь – всё сделает. Так дитё ж он, силёнок никаких. Кровиночка моя…
Она заплакала. Он чувствовал, как сотрясается её тело, слышал всхлипывания. И молчал. Что он мог ей сказать?
– Ты уж хоть к быку его не посылай, Угрюмый. И… и ко мне его отпускай, ну, хоть иногда. А я с ним хлебца тебе передам или ещё чего. Ты только скажи ему, а я уж расстараюсь.
Наобещала. Он угрюмо дожёвывал хлеб. Будто она кладовкой командует и может что-то давать кому хочет и когда хочет.
– Уйди, а, – попросил он. – Я после пузырчатки, мне и без тебя погано.
– Уйду, сейчас уйду, ты не сердись, Угрюмый, я всё сделаю. Ты только… только ты…
– Ну, чего заладила? Договаривай и выметайся.
– Ты… ты ведь спальником был, – она остановилась, и он ждал, чувствуя, как леденеет, наливается холодной тяжестью лицо, а она уже продолжала, – если приспичит тебе, не трогай моего, ну, прошу тебя. Я помогу, уговорю кого, ну сама… я ещё могу, Угрюмый…
– Уйди, – тихо сказал он.
И его сил только и хватало сейчас, чтоб не ударить её. Она поняла и с удивительной для её толщины ловкостью бесшумно исчезла. А он как сидел, так и повалился на нары и бил, бил кулаками по гладким отполированным телами рабов доскам, не чувствуя боли, пока не обессилел и заснул…
…Утро было пасмурным. Эркин проснулся, как только встала Женя. Полежал, пока она одевалась, а когда она ушла на кухню, откинул одеяло и сел на постели. На стуле у кровати лежали его штаны и рубашка. Он оделся, посидел ещё на краю кровати и осторожно встал. В сером утреннем полумраке пошёл на кухню. Женя возилась у плиты. Оглянулась на стук двери и улыбнулась.
– Доброе утро. Ну, как ты?
– Доброе утро, – он улыбнулся в ответ. – Хорошо. Совсем хорошо.
От огня сумрак в кухне не серый, а тёплый красноватый. И от запаха еды сладко щемило под ложечкой.
– Пойду Алиску будить, ты пригляди за плитой, ладно?
Он кивнул, и она пробежала в комнату. Эркин подошёл к плите и приоткрыл топку. Та-ак, она бы ещё полбревна заложила. Осмотрел прислонённые к плите сбоку поленья. Крупно колоты, под большую топку. В имении мельче кололи. Но он нащеплет лучины, было бы чем. А пока… он взял пару поленьев потоньше и подложил их. Зибо, покойник, спасибо ему, многому выучил.
– Эркин.
Он оторвался от огня, обернулся к ней.
– Я ж к плите не подойду.
Он захлопнул дверцу и отошёл к окну. Алиса, сопя и фыркая, умывалась у рукомойника. Женя, быстро переставляя кастрюли и не оборачиваясь, командовала.
– Алиса, про шею не забудь. Вытирайся и марш к столу. Эркин, руки вымой и туда же. Давай-давай, у меня времени в обрез.
Он послушно обмыл руки, хотя запачкать их никак не мог, и пошёл в комнату.
И не сразу понял, что изменилось. Кровать застелена, стол накрыт. Он ещё раз взглядом пересчитал чашки. Три. Она что же… Алиса уже сидела за столом и крутила, играя, свою чашку. А Эркин стоял и оторопело смотрел на стол. Три чашки, три тарелки, три ложки, большая тарелка с нарезанным хлебом, сахарница.
– И долго ты будешь стоять? – Женя поставила на стол низкий и широкий кофейник. – Молоко кончилось, будем чай пить, – и опять убежала.
– Ага, – радостно согласилась Алиса.
«Значит, это чайник», – зачем-то подумал Эркин.
Женя принесла кастрюлю с кашей. Разлила чай, разложила кашу, а он никак не мог выйти из столбняка. И Жене пришлось почти силой усадить его за стол.
– Ешь.
Он несмело, неловко взял ложку.
– Алиса, сиди прямо и не чавкай.
Ну, Алиса, ладно, она ничего не понимает. А Женя, она-то… он осторожно покосился на неё. Как будто, так и надо, что индеец, раб, за одним столом с белыми, с белой женщиной, она что, не боится? Она же расу потеряет. Но… но она так хочет. Это её желание, её воля. У него задрожали руки, но он загнал эту дрожь внутрь, поднёс ко рту ложку, проглотил, не чувствуя вкуса. Когда-то, ещё в питомнике их, отобранных в спальники, учили всему, что может понадобиться, и как есть «по-белому» тоже. В имении он всегда ел как все, по-рабски, и вроде забыл всё, но его руки помнят лучше, чем он сам. Он ел, не поднимая глаз и не ощущая вкуса.
– Алиса, доедай быстренько.
Он быстро допил чай и не встал, выскочил из-за стола. Женя собирала посуду.
И опять мгновенный вихрь дел, советов и наказов.
– Устанешь – полежи, прямо на одеяло ложись… Алиса, много не приставай, он ещё слабый после болезни… печку без меня не трогайте, ещё угорите ненароком… Все, я убежала.
Дочку в щёку, ему пришлось куда-то по носу, и только каблучки её по лестнице простучали. Алиса, как обычно, побежала помахать из окошка.
Эркин пошёл на кухню, осмотрелся. Кое-что он и раньше углядел. Слабости никакой не было, во всяком случае, он её не замечал. Так, лучина. Чтоб просохла. Вот и нож подходящий. Он взял полено, взвесил на руке. Тяжеловато. Сырое или силы не вернулись? Ладно, дерево просохнет, а сила нарастёт. Топором бы лучше, но и нож сойдёт. Он поставил полено на железный лист, прибитый к полу перед топкой, сел на корточки… Ну, пошёл… тонкая нежно-белая на срезе полоска дерева отделилась от полена.
Алиса сначала молча смотрела, как он работает, а потом стала оттаскивать лучинки в сторону. Он покосился на неё, потом отложил нож и показал ей, как складывать лучину, чтоб быстрее просохла. И дальше они работали вдвоём. Четыре полена он расщепал на лучину, а остальные… нет, без топора не выйдет. Топора он нигде не видел.
– А топор есть?
– Да, – кивнула Алиса, – в сарае. Мама его запирает. И пила там.
Он мрачно кивнул. С этим ничего не выйдет. Больше он сейчас ничего сделать не сможет. Черенком ножа он подбил отстающий угол листа перед топкой. Оглядел кухню. Нет, больше он ничего здесь не сделает.