По вечернему городу ехалось легко. Девица – нет, Настя – молчала, только изредка говорила, где повернуть. Сидела она сгорбившись, стиснув коленями ладони с носовым платком.
– Не убивайтесь вы так, – сказал он, не выдержав, – ничего страшного. У вас что, машина в первый раз ломается?
– У меня в первый раз бабушка умерла. Мне… трудно это пережить. Да еще навалилось все сразу…
Весь жизненный опыт Кирилла Костромина свидетельствовал о том, что все плохое всегда наваливается сразу.
– Переживете, – сказал он неприязненно, – нужно уметь держать удар.
– Ну да, – согласилась она безразлично, – конечно.
Конечно, подумал Кирилл, внезапно снова раздражаясь, как же! Какой еще удар, если она выросла в семье, где блокадная бабушка до последнего своего дня водила машину и «не слишком любила возиться с детьми»! Она, эта Настя, наверное, и слова-то такого не знает – «удар». Потому и с павианом по имени Кира возится – старательно ищет проблем и приключений ввиду их полного отсутствия.
Да и черт с ней.
– За заправкой направо, – сказала Настя, – потом все время прямо. Мы почти приехали.
Почему-то он думал, что Петергоф – это сплошь дворцы, аллеи, фонтаны и деревья, подстриженные под франтоватого пуделя, – и был странно удивлен, въехав в сонный зеленый городишко с двухрядной шоссейкой, узкими тротуарами и парковыми решетками по обе стороны дороги. Попалась какая-то церковь, неуместно большая и слишком русская для глаза, привыкшего к европейской четкости Питера. Что за церковь?
– Летом мы всегда здесь жили, – проговорила Настя, не отрываясь от окна, – нас было пятеро. Соня, Света, Сережка, Владик и я. Дом выходит прямо на Финский залив. Мы сидели в нем круглые сутки.
– Вы же говорили, что ваша бабушка не выносила детей!
– Ничего подобного я не говорила, – она посмотрела удивленно, – я говорила, что она за нами никогда не ухаживала. Все правильно. За нами ухаживала Зося Вацлавна, домработница. И няню специально на лето нанимали. А когда я совсем маленькая была, еще одна девчонка с нами жила, внучка бабушкиных старинных друзей. Ее дед вместе с нашим то ли воевал, то ли в тюрьме сидел, и бабушка ее привечала. А потом они куда-то переехали. Так что быт у нас был… вполне помещичий. Как Никита Михалков в своих фильмах показывает. Знаете?
Нет, он не знал. Он ненавидел большие семьи. Он ненавидел шум, грязь, бардак, мелкие склоки, крупные ссоры, продавленные диваны, вопящих детей, захватанные обои, обшарпанную мебель, пластилин на ковре, борьбу не на жизнь, а на смерть за кусок хлеба, посыпанный сахаром, за каждую секунду невозможного, отчаянно желанного уединения. Он ненавидел жизнь в коллективе и не понимал, почему он обязан в нем жить. Он ненавидел слово «взаимовыручка» – главное и любимое слово его отца – и не понимал, почему он должен выручать сестер и братьев, для которых лучшим развлечением было устройство разнообразных пакостей друг другу и ему самому. Он ненавидел чужую заношенную одежду, растоптанную обувь, он ненавидел сочувственные взгляды в районном универсаме, которыми его провожали все продавщицы, особенно когда он повзрослел и неожиданно стал симпатичным. Он ненавидел покупки – семь батонов, три черных, два килограмма овсянки, и так каждый день.
И все это было совсем не похоже на помещичий быт из фильмов Никиты Михалкова.
Его почему-то очень задело, что она из многодетной семьи, как будто она призналась в чем-то постыдном и неприличном.
– И сколько же вас у родителей?
– Кого – нас?
– Детей.
– Нас у родителей нисколько. У моих родителей я одна. У тети Нины, папиной сестры, Сережка и Светка. У тети Александры – Соня и Владик. Тетя Александра бабушкина сестра. Только она намного ее моложе. Почти на пятнадцать лет. Я же вам говорила. Двоюродные братья и сестры. Племянники и племянницы. Вы, наверное, не слушали.
– Наверное, – согласился он, чувствуя облегчение.
Ему как будто снова не стало дела до ее семьи. Можно было успокоиться. Интересно, с чего он вообще разволновался?
– Сейчас еще раз направо, и мы приехали. Спасибо, Кирилл Андреевич. Я бы без вашей помощи сегодня совсем пропала.
Дом был огромный. Он не ожидал увидеть такой огромный дом, и вправду как в кино – с запущенным садом, с кованой железной решеткой вместо забора, с островерхой крышей, проглядывающей сквозь плотную резную зелень деревьев. И Финский залив открылся неожиданно, прямо под боком, за низкой порослью жестких кустов. Солнце валилось в него, зажигало темную воду, не давало смотреть.
– Господи, неужели ее больше нет? – пробормотала Настя и взялась за щеки. И с ужасом посмотрела на дом. – Как это, я приехала, а ее нет? Так не бывает. А, Кирилл Андреевич?
– Там кто-нибудь есть?
– В доме? Нет. Бабушка почему-то уволила Зосю Вацлавну. Месяца три назад. Скандал был ужасный, так мы и не узнали, почему она ее уволила. Бабушка гордая была, ни за что бы не сказала. Зося Вацлавна с ней жила, а новая, Муся, живет отдельно, я даже точно не знаю, в городе или в Петергофе.
– Город – это, надо понимать, Питер?
– Ну конечно.
– Давайте я вас провожу, – предложил он решительно.
Все равно уйму времени на нее потратил, три минуты ничего бы не изменили, а дом на самом деле выглядел холодным и мрачным, как будто скорбел о хозяйке и не желал никаких перемен.
– Спасибо, – ответила она с облегчением, – большое спасибо. Мне так неудобно, что вы со мной возитесь.
Он не стал говорить положенное по этикету «ничего-ничего». Все правильно. Он возится с ней, и она должна быть ему благодарна.
По засыпанной гравием дорожке они пошли к высокому серому крыльцу, темневшему сквозь разросшуюся сирень. Гравий приятно хрустел под ногами, в сирени копошились какие-то поздние птицы, и все это очень напоминало кладбище.
Она подошла к крыльцу и остановилась.
– Только не говорите мне, что ключи от дома вы забыли в своей квартире, – попросил Кирилл. Голос его отчетливо и странно прозвучал в погребальной тишине сада. Что-то быстро прошелестело в кустах, как будто кто-то пробежал и замер, высматривая.
– Не забыла, – ответила Настя шепотом и, сделав над собой усилие, поднялась на крыльцо. Дверь открылась без всякого зловещего скрипа, просто открылась, и все. Внутри было черно. Не заходя, Настя пошарила рукой по стене, что-то сухо щелкнуло, но свет почему-то не зажегся.
– Света нет, – сказала она и оглянулась на Кирилла. – Почему-то нет света.
– Есть у вас свет, – ответил он уверенно, – фонарь же горит. Пустите.
Настя посторонилась, пропуская его в дом, и посмотрела на уличный фонарь над калиткой. Он и вправду горел, жидкий желтый свет был почти невидим в плавящемся вечернем солнце.
Как это он заметил?
– Где пробки?
– Что?
– Щиток с пробками где?
– А… в коридоре, справа, как войдете.
Он вошел в черноту дома и щелкнул зажигалкой. Длинный язык бензинового огня осветил бледный рисунок на обоях и черный бок старомодного счетчика. Над ним оказались четыре пробочных рыльца. Одна белая пуговка была длиннее других, и Кирилл нажал на нее.
В коридоре вспыхнул свет, где-то загудел холодильник, и Кирилл захлопнул зажигалку, гася ненужное, растворившееся в победительном электрическом свете пламя.
Наверное, не стоило спрашивать, но выбитые пробки навели его на мысль, от которой он не мог отделаться.
– Ваша бабушка здесь умерла?
– Да. Хотите кофе, Кирилл Андреевич? Я бы сварила. И лимон у нее есть. Мы всегда пьем… пили с лимоном.