– Вот это самое интересное, – сказал Добровольский и вытер со лба пот. Ему было больно и не хотелось, чтобы она поняла, как ему больно. – Самое интересное, что это началось именно сейчас. Почему?
– Почему?!
Он пожал плечами и поволок себя по лестнице вверх, с трудом одолевая каждую ступеньку.
– Нужно выяснить.
– А как?! Как это выяснить и кто будет выяснять?!
– Я, – сказал Добровольский.
Они были уже на площадке второго этажа. Он пытался достать из кармана ключ, а Олимпиада стояла и ждала.
– На всякий случай, если приедет милиция, ты должна говорить, что…
Он вдруг замолчал, а потом засмеялся.
– Черт побери, я не знаю, что ты должна говорить! Ну, скажи, что спала все это время. Хорошо, что хоть отпечатков нет.
Она мельком глянула на свои руки – перчатки по-прежнему были на месте, не зря он тогда на нее прикрикнул, чтобы не снимала!
– Позвони мне, – вдруг попросила Олимпиада жалобно, когда он уже почти вошел в свою квартиру. На пороге показался Василий, переступал лапами и извивал зеленый хвост. – Если тебе вдруг понадобится моя помощь.
Павел Петрович серьезно посмотрел на нее и кивнул.
И скрылся за своей дверью. Она тихонько закрылась, щелкнул замок.
Олимпиада стояла и ждала. Ей так хотелось плакать, что в горле было больно.
Как он ей позвонит? Он даже не знает ее телефона. И как он смел уйти от нее, просто кануть за свою дверь, будто не было ничего, что они пережили сегодня, будто он не стал ей самым близким человеком на земле, словно он не внук Михаила Иосифовича, который когда-то нарисовал ей грачей на ветке?!
Как он посмел?!
Олимпиада повесила голову, зашла в свою квартиру, споткнувшись об обувную полку, которая стояла как-то странно, зажгла в прихожей свет и отрешенно посмотрела на себя в зеркало.
Свитер был весь изодран спереди, просвечивал голый живот, а на нем царапины. Довольно глубокие, подумала Олимпиада равнодушно. От перчатки оторвался большой палец, а она даже не заметила когда. Наверное, когда на лестнице болталась.
Она стянула свитер через голову, швырнула его в ванную, и тут в дверь позвонили.
Это Добровольский, подумала она. Ему нужна моя помощь, а телефона-то он не знает!
Она кинулась к двери, дернула замок и открыла.
– Привет, – сказал Олежка, протискиваясь в узкую щель. – Где ты была? С лимитчицей своей лясы точила?
Не глядя на нее, он снял куртку, аккуратно повесил и пошел в комнату.
– А я за сигаретами ходил, – сообщил он уже оттуда. Скрипнул диван, и телевизор заговорил громко и бодро. – Кончились, представляешь?!
… – Почему нет публикаций? – спросила Марина Петровна, глядя в окно. – Нет, я просто хочу знать, почему нет публикаций!
– Потому что никто ничего не опубликовал, – буркнула Олимпиада.
Марина Петровна помолчала.
– Я не поняла. Ты мне хамишь?
– Ах, да что вы, Марина! Я просто не знаю, почему их нет!
– А кто должен знать? Олимпиада, ты работаешь в очень престижном месте. Не всем после института удается сразу прийти на такое место с таким окладом! – На слове «оклад» Марина Петровна закатила глаза. – Если ты думаешь, что тебе будут платить просто так, за сам факт твоего существования, то ошибаешься.
Они помолчали. Оправдываться у Олимпиады не было сил.
С тех самых пор, как она долбила молотком крышу, стоя на шатком пластмассовом офисном стуле, и знала, что непременно должна продолбить жесть, или смерть, непонятная и страшная, настигнет их прямо в тайной комнате, полной проводов и взрывчатки, проблемы Марины Петровны стали ей казаться маленькими-маленькими и пустяковыми-пустяковыми.
С тех самых пор, как следом за Олежкой прибежала бледная, зеленая, как кот Василий, Люсинда и сказала, что Парамонова повесилась в своей квартире, Олимпиаде не стало никакого дела до публикаций.
По правде говоря, ей ни до чего не было дела. Но зато вечером она собиралась поехать к матери.
Всегда это было тяжелейшее из испытаний – поехать к ней, да Олимпиада и навещала ее недавно, но невозможно не поехать после всего случившегося!..
Когда твердо знаешь, что умрешь, – вот-вот, через несколько минут или через полчаса, какая разница! – вдруг начинаешь понимать жизнь немного по-другому. Так человек в темноте смотрит на мрачную гору перед ним и не знает, как ее преодолеть, а с первыми лучами солнца понимает, что это не гора, а веселый домик трех поросят, где на окнах висят клетчатые занавески, на подоконнике герань, а на плите кипяченое молоко.
Все совсем не так, как представляется из темноты. Важное становится неважным, а нужное ненужным, и уже невозможно понять, на что тратились силы, куда уходило время, на кого расходовалась любовь!..
Публикации, говорите? Нету их? Ну, сейчас нету, в следующий раз будут. А не будет, тоже невелика беда.
– Липа!
– А?
– Почему я не слышу ответа?
Потому что я ничего не отвечаю, тянуло ее сказать. Потому что я даже не знаю, о чем вы спрашиваете!
– Хорошо, Марина, я постараюсь.
Марина Петровна посмотрела на нее подозрительно.
– Если ты больна или так уж устала, иди домой и вызови врача, и пусть он тебе даст больничный. На работе нужно работать!
– Да, я знаю.
…Добровольский за соседней дверью не подавал никаких признаков жизни, и Олимпиада – из гордости – тоже не подавала, по крайней мере, перед его дверью! Правда, каждый день, уходя на работу и приходя домой, проделывала возле нее некие пассы – подолгу мыкалась на площадке, будто в поисках своих ключей, долго тыкала ими в замок, как бы не в силах попасть с первого раза, открывала, закрывала, выходила… И все напрасно!
За три прошедших дня они повидались только однажды, когда с них в очередной раз «снимали показания» – теперь уже по поводу смерти Парамоновой. Кстати сказать, эта смерть никого особенно не заинтересовала – ну повесилась тетка с горя, да еще и выпивши была маленько, ну и ладно! Тамерлана вывезли, квартиру опечатали, и теперь уже две двери в их некогда сонном и мирном подъезде, как бельмами, отсвечивали белыми бумажками с фиолетовой печатью.
Люсинда сидела дома с замотанным горлом, и вид у нее был несчастный. Она говорила, что «подпростыла» с горя, когда увидела повесившуюся Парамонову, но при этом отводила глаза и мялась. Олимпиада все собиралась у нее допытаться, что такое случилось тем вечером, и все никак не могла собраться с силами.