– Веди её сюда, хоть бы и силой. А драться будет – зови, все придём.
Здесь он бросил недобрый взгляд на Марфу, которая, вооружившись какой-то метёлкой, смахивала пыль с широких, как тарелки, листов фикуса и всем своим видом выражала полнейшее безразличие к происходящему.
Девицу Феодору не пришлось тащить силой. Вскоре она появилась, а следом за ней вошёл и Яков. Она, казалось, была напугана скоплением народа и недоверчиво озиралась, напоминая связанного зверя, которого охотники поймали и для забавы привели в комнаты.
– А ну, матушка, – сказал, хмурясь, Фома Фокич, – сними-ка ты платочек.
– Это зачем ещё? – прогнусавила девица Феодора, отступая на шаг и оглядываясь на Марфу.
– Ты делай, что велят, – прикрикнул Фома Фокич и пристукнул для убедительности палкой. – Платок сними, пока всю тебя не велел разоблачить.
Девица Феодора криво ухмыльнулась, бросила ещё один взгляд на Марфу и распустила платок, затянутый узлом на загривке. И тут все, кто был в комнате, как по команде ахнули – девица Феодора оказалась Фёдором.
А в следующую секунду новоявленный Фёдор, не дожидаясь, пока толпа опомнится, оттолкнул Якова и выскочил вон из комнаты. За ним тотчас бросились, потому что нельзя не броситься за беглецом. Но Фома Фокич закричал:
– Пусть его!.. Пусть его!..
И погоня вернулась.
Гнев Фомы Фокича обратился на Марфу. Вопреки протестам и проклятиям, Марфу закрыли в её же комнате, заперев и ставни снаружи.
В тот же вечер Фома Фокич сделал распоряжения в доме брата, объявив хозяином дома Данилу, а ослабевшего умом Фоку Фокича снарядив с собой в Лефортово.
С тех самых пор Фока Фокич поселился у брата, избрав излюбленным занятием своим общение с птицами. В летнее время он рассыпает по двору зёрна и обращается к птицам со словом. И птицы небесные слетаются, чтобы послушать его.
– Дети, – говорит Фока Фокич птицам, – знайте: злая жена есть огневица неутолимая и трясовица неоставляющая, копьё сердечное и змеиное покоище…
Птицы безбоязненно клюют зёрна рядом с Фокой Фокичом и, кажется, с радостью внимают ему.
Что же до Марфы, сначала хотели изгнать её. Но поскольку с исчезновением девицы Феодоры обнаружили исчезновение столового серебра и бумажных денег из шкатулки в комнате хозяина, то Марфу, как сообщницу, обвинили в краже. И Марфа предстала перед Фемидой. Чаши весов качнулись в руке слепой, и больше Марфу никто уже не видел. Только однажды, спустя время, дошёл до Москвы слух, что будто бы скончалась Марфа Расторгуева от тифа в пересыльной тюрьме.
Еким Петунников
В Ирининской церкви народ собирался разный. Главным образом, конечно, здесь были купцы, фабричные и неизменные для всякой церкви старухи, которые, Бог знает, чем и где существуют. Приезжали и господа. Но господа селились неохотно вокруг Ирининской церкви, потому что ни Елохово, ни Покровское не просто не отвечали господским привычкам, но даже и принадлежности своей стольному граду не выдавали ничем, отличаясь, напротив, какой-то чрезмерной простотой обычаев и нравов.
Ирининская церковь, как все, конечно, знают, памятна героическим своим клиром. И вскоре после того, как французы оставили Москву, поползли по Басманной и дальше по Покровке, расползлись во все переулки и подворья самые необычайные слухи о сокровищах святой Ирины. О тех самых сокровищах, в поисках которых французы перевернули церковь вверх дном. Но так и не найдя ни полушки, запрягли старого дьякона в тележку, дабы перевозить таким немилосердным способом воду, дрова и всё, что было потребно.
Время, ещё более немилосердное, чем французы, уничтожило давно и дьякона, и самого попа – отца Стефана. А люди, влекомые рассказами о золоте, шли нарочно к святой Ирине, чтобы своими глазами увидеть сокровища и услышать их историю. Впрочем, в этой истории нет ничего особенного. А потому не стоит и останавливаться на ней особо. Разве что так, к слову. Да к тому же и позднейший дьякон – отец Андрей – наговорил столько небылиц про Ирининскую церковь, что, если бы не Домна Карповна, пришлось бы схватиться за голову от этой цветущей небывальщины. Можно, пожалуй, сравнить рассказ отца Андрея, который как какой-нибудь кулик горазд хвалить только своё болото, и Домны Карповны, правдивее которой нет никого на Москве…
Итак, едва только стало понятно, что неприятель со дня на день займёт Москву, как ирининский настоятель отец Стефан и дьякон отец Василий, запершись вдвоём в церкви, разобрали пол, выкопали на том же месте яму и, сложив предварительно в ящик, спустили туда все церковные ценности, включая иконы, оклады, утварь и приношения благодарной паствы. Отец Андрей, впрочем, утверждает, что не в ящике, а в мешке хранились сокровища.
Яму, конечно, тут же засыпали, плиты вернули на прежнее место, и принялись ждать. Точнее, старый и вдовый дьякон решил переждать нашествие дома, ни на секунду не сомневаясь, что это краткое и временное неудобство. Сам же отец Стефан, обременённый семьёй, вынужден был покинуть столицу.
Нет ничего удивительного, что объявившиеся вскоре французы первым делом затребовали у отца Василия ключи от церкви, а вторым – добровольной сдачи церковного имущества. Домна Карповна рассказывает, что старый дьякон ключи закопал, и неприятелю пришлось ломать церковные двери. А вот отец Андрей совершенно необоснованно утверждает, будто бы отец Василий собственноручно отпер французам церковь. Далее, правда, разногласия сглаживаются, и рассказчики проявляют единодушие, живописуя тёмные дни, наступившие для отца Василия. Не то злобясь за укрытие сокровищ, не то скучая в обезлюдевшей столице, но только незваные гости принялись измываться над стариком. Седой и высохший дьякон, никогда и прежде не улыбавшийся, с восхитительным смирением сносил новые свои несчастья. Несчастья, впрочем, закончились, как только закончилось пребывание иностранцев в Москве. Поняв, что загостились, заграничные визитёры спешно покинули город, унеся с собой всё, что только успели схватить в суете сборов. И в то время, как Москва была обчищена как какой-нибудь плодоносящий сад, Ирининская церковь вернулась к прежней жизни во всём своём великолепии.
И снова дьякон отец Андрей наговорил пустяков: будто бы отец Василий по отходу супостата лишился ума, вообразил себя бесогоном и стал приставать к прихожанам с намерением изгнать из каждого «легион французов». Так что иные из прихожан ходили жаловаться к настоятелю. Ну не вздор ли?..
Как бы то ни было, Ирининская церковь по воскресеньям бывала полна. Люди случайные, возможно, и не знали Петунниковых. Но местным была хорошо известна петунниковская печаль – не так давно пропал у купцов единственный сын. Ещё на Святой отбыл в Старую Руссу, прожил там с неделю, а дальше – как не было. До Руссы Еким Петунников добрался вполне благополучно и даже обустроился у Боговых – в семье отцовой сестры, о чём Боговы тут же и отписали в Москву. Но по прошествии нескольких дней Еким пропал. След его обрывался в гостином ряду, где в последний раз Еким был замечен теми немногими рушанами, кто успел проведать о нём от Боговых или же заприметить как человека нового и, возможно, небезынтересного по торговой части. При себе, отправляясь в Руссу, Еким имел триста рублей, что и подтолкнуло к мысли о грабеже и насилии. Во всяком случае, отец семейства – Влас Терентьевич – после нескольких дней напряжённого ожидания объявил, что «оно тут, пожалуй, всё ясно будет: нет в живых Екишки». И хотя иные из домочадиц заахали и даже стали подвывать тоненькими голосами, Фёкла Акинфеевна сохранила спокойствие. Прежде всего потому, что перечить супругу она не любила, а кроме того, несмотря на каждодневные с некоторых пор тайные слёзы, ждать она не переставала. Уверенность, что Екиша жив, пребывает в здравии где-то неподалёку и очень скоро явит себя миру и родителям, никогда её не покидала.
* * *
О Старой Руссе мечталось Екиму давно. Лет двенадцати довелось ему провести лето у тётушки Василисы Терентьевны, и с тех самых пор то и дело возвращался мыслями Еким на Дмитриевскую улицу. Снилась ему Перерытица – тихая, безразличная ко всему речка, снилось что-то непонятное и бесформенное, но определённо рушанское. Снилась отведённая тётушкой комната, пахнущая сухими цветами и закрытая от солнца ёлкой, круглый год топырившей ветки, словно и в самом деле не желавшей подпускать никого к окну. Снилась Екиму тишина, снился прохладный сумрак, снился покой чужого дома, где предоставлен был Еким сам себе, где не было отцовых строгостей. Что отец? То недоволен, то смотрит с жалостью. Да ещё ввернёт невзначай: «Дурачок ты у нас, Екишка, как есть – дурачок. Какой уж коммерсант из тебя…»
Словом, прошло уж лет семь, как гостил Еким в Старой Руссе, а всё памятен был ему рушанский уголок. Как вдруг от тётки пришло письмо. Василиса Терентьевна поздравляла семейство «дорогого братца» со Светлым Христовым Воскресением, заверяла, что не смогла бы радостно провести праздничные дни, если бы «замедлила изъявить своё почтение», и под конец жаловалась, что торговля идёт из рук вон плохо и денег нет. После несколько даже прямолинейно намекала, что ни сама она, ни супруг Парамон Митрич от братовой помощи никогда не отказывались и впредь не собираются. А чтобы поправить дела, нужен хоть маленький, да капитал, «а капитал, дорогой братец, по нынешним временам товар редкий. И ежели не от близких людей, то помощи и ждать не приходится, потому как прийти неоткуда».
Петунниковы и не слыли богачами – куда уж до Кокоревых! Но отослать сестрице денег – это Влас Терентьевич вполне позволить себе мог. Когда же вечером за ужином Влас Терентьевич зачитывал семейству письмо и домочадцы, отдуваясь от жары и проснувшихся недавно мух, тянули чай, пропуская горячую струю сквозь зажатый в передних зубах кусок сахара, Еким вдруг понял, что если он сейчас не предпримет чего-то необычайного, то потом будет поздно. Еким заволновался, заёрзал, словно стул вдруг сделался под ним горячим. А потом, перебив отца, степенно рассуждавшего о том, что «помочь-то сестрице можно», заговорил не своим, одеревеневшим голосом:
– Если бы… того… я бы… того…
Отец умолк, а все, кто был в маленькой тёмной столовой, пропахшей ладаном, с любопытством, испугом и недоумением повернулись к Екиму. Во-первых, никто не мог понять, что значат все эти «того». Во-вторых, влезать в разговор, а тем более перебивать отца было не в правилах семейства Петунниковых. А в-третьих, волнение Екима было слишком заметным и непонятным, чтобы не обратить на него внимания.
Странности не укрылись и от внимания Власа Терентьевича да и, вероятно, поспособствовали тому, что Влас Терентьевич не стал прибегать к нравоучению, но сделал попытку разрешить сына от томившего бремени.
– Ну?.. – сказал он, уставившись на Екима, точно хотел нанизать его на свой взгляд.
Но Еким, потупившись, молчал.
Фёкла Акинфеевна перекрестилась и забормотала что-то молитвенное. Влас Терентьевич нахмурился и со словами «ну-ну…» стал медленно и тяжело, точно выпрастываясь из пелён, подниматься из-за стола. Поднявшись и опершись правой рукой о спинку стула, а левой – о край столешницы, он повернулся к иконе Спасителя в углу. Стол под тяжестью его руки пискнул тихонько, домочадцы зашевелились, поспешно отодвигаемые стулья завизжали. Ужин завершился.
* * *
Ночью было душно. Сны толпились как овцы в загоне. То и дело Еким просыпался, но и явь караулила его. Едва открывавшему глаза Екиму становилось страшно всего – отца, Старой Руссы, тётки, судьбы. Потом он снова погружался в сон, и снова встречали его беспокойные грёзы. Потом опять просыпался навстречу ужасу, и пробуждение всякий раз походило на рождение, когда мироздание, призвав к себе человека, смеётся над его беспомощностью и малостью. Рассвет разогнал ночные страхи. Ещё оставаясь в постели и разглядывая, как сонмы пылинок резвятся в солнечном луче, пересекающем комнату, Еким подумывал, а не поговорить ли, в самом деле, с отцом.
Отчего бы не подойти и не рассказать всё, как есть… Правда, что именно «есть» и что стоило бы сказать, Еким не знал, в сознании Екима мысль не всегда встречалась со словом, отчего порой и не обретала законченных черт. Однако и не имея чётких очертаний, томила и нудила.
За завтраком, а домочадцы собирались в столовой трижды на дню, Влас Терентьевич вдруг сказал:
– Вот что мыслю… Собирайся-ка ты, Екиша – поедешь к сестрице. Письмо отвезёшь, – тут он как фокусник извлёк откуда-то и выложил на стол письмо, перевязанное крест-накрест бечёвкой, концы которой, затянутые в узел, топорщились как тараканьи усы. Поверх же письма опустил широкую ладонь с толстыми, прямыми пальцами, поросшими у оснований кустиками чёрных волос.
– С письмом-то, смотри, осторожно, – продолжал Влас Терентьевич, – с тебя спрошу… Да и вот ещё что… Дам я тебе денег… триста рублей… Поживи ты пока у сестрицы и попробуй сам, своим то есть манером торговлю завести… А получится или нет… Ну уж как Бог даст, так пусть и будет…
Влас Терентьевич был, конечно, купцом, но купцом по установившемуся порядку, именно потому, что так «Бог дал». Он был не просто умён и расчётлив, но внимателен и чуток, к тому же был лишён той грубости и самодурства, что отличали порой представителей его сословия. Супруга же Власа Терентьевича была умна сердцем. Она ничего не требовала и ни на что не жаловалась, назначение своё мыслила исключительно в исполнении семейного долга, состоявшего, по её мнению, в заботе о доме и полнейшей покорности мужу. И потому, даже не желая расставаться с Екишей, она, узнав о его отъезде, только прошептала: «Святители…», и в следующую секунду уже думала о том, как бы получше снарядить Екишу в дорогу.
Что до Екима, то для него с этой минуты началась какая-то новая и небывало приятная жизнь, продолжавшаяся до тех самых пор, пока однажды он не обнаружил себя в тихой сумрачной комнате, хранящей терпкий запах сухих цветов – в комнате дома Боговых по Дмитриевской улице Старой Руссы.
Но судьба, как это часто бывает, зло подшутила над Екимом, подманив посулами и тут же крепко ударив. И вскоре после того, как Еким оказался на Дмитриевской улице, как расцеловался со всеми Боговыми, как ответил на все тёткины вопросы, не забыв передать конверт с письмом, вспомоществованием и усиками из бечёвки, случилось нечто совершенно невероятное и не имеющее никакого объяснения. Настолько невероятное, что могло показаться, будто сама судьба взяла Екима за шиворот и что есть мочи встряхнула.
* * *
На другой же день по приезде своём в Старую Руссу Еким, отдохнувший и полный радужных предвкушений, решил отправиться в гостиный двор. Ему не терпелось пустить в оборот свои триста рублей. Казалось, что если один раз повезло и сбылась самая потаённая мечта, то, быть может, отныне всё будет получаться, и все самые дерзновенные замыслы найдут своё воплощение. Главное же – надлежало приумножить капитал и не оплошать при этом. Екиму предоставлена была свобода решить: спросить ли совета у Боговых или самому взяться за дело. Он не знал ещё, как поступит, но прежде положил осмотреться в городе и прицениться на торгу.
И вот, выйдя из дому, Еким повернул налево к Никольскому мосту и, перейдя через речку Порусью, оказался на Пятницкой улице. А когда уже возле синагоги хотел свернуть направо к Торговой площади, вдруг вспомнил о своей любимице – Перерытице, беспечной и ленивой речке, не то дремлющей, не то о чём-то мечтающей. И Еким пошёл по Пятницкой прямо. Он прогулялся взад и вперёд по набережной, потом спустился ближе к воде и уселся на травку. Жизнь была хороша. И единственное, пожалуй, что отравляло её в это мгновение, был доносимый откуда-то ветром отвратительный запах. Еким безотчётно повернулся, словно пытаясь отыскать источник разрушающего гармонию обстоятельства, и тут только заметил, что в нескольких шагах от него сидит человек и с каким-то тревожным любопытством его, Екима, рассматривает. А рядом с человеком лежит огромный мешок. Еким справедливо слыл тихим и малообщительным мечтателем, но сейчас он чувствовал себя другим, и ему хотелось вести себя по-другому. И он нарочно, как будто он был не Еким, а кто-нибудь другой, заметил со всей непринуждённостью, на какую только был способен:
– Какой большой мешок!
Хозяин мешка кивнул и ничего не ответил. Так они сидели молча, время от времени поглядывая друг на друга. Еким заглянул в большие тёмные глаза незнакомца и отметил, что где-то на самом их дне застыло выражение непреходящей скорби.
Народу вокруг почти не было. Только поодаль мальчишки бросали камушки в воду, отчего река лениво, сонно булькала и чмокала. Екиму надоело сидеть, он спустился к воде посмотреть на лодки, легко, словно колыбели, качаемые Перерытицей, на солнечные блики, седлавшие мелкие волны у самого берега. Хотелось смотреть и смотреть на реку, чьё течение напоминало дыхание спящего, но нужно было идти, и Еким побрёл неохотно к Торговой площади. Проходя мимо скотопригоньевского рынка, он подумал, что, должно быть, отсюда ветер доносил неприятный запах, и вспомнил о незнакомце с мешком. Но перейдя Тихвинский мост и завидя впереди Торговую площадь, Еким уже позабыл о недавних впечатлениях.