– Вы думаете, теперь лучше, настала эра просвещения и ослабления гнета традиций? Эти глупости всем всегда только мешают… Это вы устроили свой брак как хотели, поскольку вы сирота, а дядюшка ваш, как это часто бывает, ваш друг. А брат далеко.
– Почему же мешают? Порой они подкрепляют, вселяют какую-то надежду и устроенность. Возможно, я слишком не старомоден. Но не ваша сестра, по всей видимости. Она воздвигла нешуточную стену между нами, причем без моего поощрения. Для меня открытием было, что некоторым женщинам не нужна нежность, что ханжество не столь далеких десятилетий кажется более приемлемым, чем свобода и надежда. А ведь я не так плохо знаю ваш пол. Впрочем, – продолжал он с грустью, и глаза его подобрели, как у человека, вспоминающего нечто приятное, – мне не особенно везло с дамами. Каждый раз, еще мальчишкой, я витал в самых радужных иллюзиях… Но нимфы не желали замечать меня. Все изменилось лишь когда я вырос и, так сказать, возмужал… Как приятно было почувствовать себя сильным и желанным! А с Анной теперь я опять испуганный отрок.
Сказав все это, Николай испугался, что переборщил, но почему-то ему хотелось разоткровенничаться. Как бывает иногда с людьми, даже если они знают, что этого делать не нужно. Он избегал ее взгляда и чувствовал себя неловко, но она проявила небывалое для нее снисхождение.
«Да не в эпохе тут дело, – размышляла Янина, вернувшись к прошлой теме и наблюдая, как ее собеседник блестящими ногтями проводит по ножке бокала, из которого распивал, предаваясь размышлениям. Вольное обращения Литвинова со слугами и домочадцами импонировало Яне, и раньше она надеялась, что, когда у сестры и ее мужа пойдут дети, они не будут взрослеть в тисках, как друзья ее детства. Для выполнения функции воспитателей дом был заполонен гувернантками, нянями, дядьками, учителями – иностранцами. Вырастая, ребенок имел мало эмоциональной связи с обоими родителями, принимая их как должное. То, что в отношении семейственности новое время более тянулось к западу, подкупляло Янину. Родственники становились ближе, сплоченнее и больше ценили семью, заботу и любовь, чем рассудочный восемнадцатый век с его служением отечеству, поражающем все помыслы мужчин, а женщин оставляя в тени всего происходящего. И Яня, сколько могла с разрешения эпохи, пыталась раскрепоститься.
– Мне кажется, Яня, – продолжал Николай, – или нравы нашего десятилетия и впрямь изменились в лучшую для нас и худшую для консерваторов сторону?
– У консерваторов высушивается душа. И они крепче всего опасаются, что вулкан, клокочущий весьма глубоко в них, однажды прорвется. Вот они и пытаются всеми способами затушить его и тех заодно, кто пытается предпринять то же с собой.
– Завидно?
– Должно быть. И страшно. Вот живете вы спокойно, размеренно. И вдруг появляется некто, кто подначивает вас пойти и спрыгнуть со скалы в море, чтобы научиться жить вольно, чувствовать ясно. И вы видите только опасность от данного предприятия, но не представляете, сколько лавин эмоций вам принесет это. И, быть может, это стоит риска.
– Вы говорите так, будто все монахи кругом. А вы возьмите высший свет. Адюльтеры. Незаконные дети.
– Я сужу, как любой, в силу своего видения. И отражаю лишь свои чувства, весьма ограниченные кругом моего опыта. Я не так много вращалась в свете, чтобы просмотреть его от начала до конца и наваять трактат о тамошних нравах. Я допускаю, что там есть и любовь, и истинная преданность. Но это лишь ложка меда, в общем и целом это клоака, погрязшая в лицемерии. Что уж говорить, если наш государь – император имеет столько любовниц…
– Еще немного, – опередил Николай дальнейшие слова, – и вы начнете разоблачать его политику. И, кроме того, клоака все кругом, не только высший свет. С редкими проблесками. Высший свет всего лишь лучше видно.
– А я всего лишь бедная родственница. И пора мне спуститься с небес на землю.
– Это попахивает бунтарством, – не без опаски произнес Николай.
– Будто вы впервые заметили это во мне, – устало отозвалась Янина.
Укромный уголок – отступление от прямолинейной анфилады, где они сидели на красной мебели, выписанной хозяином из столицы, был отгорожен ширмой. Ни пронырливые слуги, ни прочие домочадцы не могли потревожить их своими важными пустяками.
– Народ волнуется все больше… Страшно мне.
– Да не будет никакой революции! – неожиданно вскипел Николай. – Слишком нас огорошили декабрем двадцать пятого. Все эти писатели – пророки… Наживаются на страхе людей, собственном красноречии и моде. А, пока дворяне и дальше влезают в долги и живут в свое удовольствие, крестьяне не сдвинутся с мертвой точки.
– Писатели – лишь производное эпохи. А крестьян вы что же, считаете такими ограниченными? – спросила Янина, зная, что он прав, но все равно ощущая неодобрение.
– Отчасти. Без нас они, как ни прискорбно, ничего не представляют из себя.
– Но волнения народа имеют место…
– Кто же поведал вам об этом? – прервал ее Николай.
– … и смута будет.
– Смута всегда будет, везде. Но, пока дело не приобретает поразительных масштабов, нечего нам думать об этом.
– А о чем, позвольте спросить, стоит думать? О лентах на моей шляпке для прогулок? Вы ли это?
– Я, дорогая, – примирительно ответил Николай.
Николай был слегка сбит с панталыку, поскольку говорил о ситуации в стране с женщиной, которая, по всей видимости, была осведомлена лучше его. Открытие таких мыслей в человеке, с которым он делил кров, было удивительно. Он привык думать о свободомыслии как-то между прочим, где-то далеко. Едва ли Николай всерьез размышлял об этом, и разговор иссяк – ему нечего было прибавить.
«К чему она вообще начала об этом?» – по опыту он знал, что Стасова редко озвучивала то, что не занимало ее.
На деле ограждение дворяночек от «прозы жизни» вело к полному непониманию социальных течений современности и беспомощности в житейских ситуациях, что породило многочисленные анекдоты. Янина же видела вред подобных ограничений и была прямо противоположна этому шаблону.
– Мы должны воспитывать из дочерей хороших жен, – зачем-то прибавил Николай простую всем известную и недостойную даже упоминания истину.
На это даже Янина не нашла что ответить. Свободомыслие ее развилось не настолько, чтобы подвергнуть сомнениям вековые устои.
36
Настал день долгожданной весенней охоты. Анна не пожелала участвовать в погоне на воздухе, и из женщин на древнейшем обряде присутствовала лишь Янина. Впрочем, особенной помехой она не была. Она все надеялась, что Николай в какой-то момент перестанет владеть собой и окажется в таком экстазе, что совладать с ним станет непосильной задачей. Верхом ей хотелось разогнать лошадь до предела, чтобы отвлечься, забыть, раствориться в воздухе, бьющем в лицо. Но в женском седле приходилось больше думать о том, чтобы не упасть.
Николай был особенно расслаблен и лучист. Его глаза казались совсем большими и очень умиротворенными под сенью коричневых ресниц, выгодно оттеняющих загорелые веки. Он неспешно следовал за своей гончей, мерно покачиваясь в седле от поступи горделиво – сонной кобылы. Янина обгоняла его и нетерпеливо возвращалась, но не желала двигаться в одиночестве.
– Не будет ли здесь лешего? – находясь в плену азарта и наслаждения смехом, выкрикнула Янина, чувствуя движения лошади и подстраиваясь под ее учащающийся от волнения ход.
Яня смеялась до судорог в животе, азартом горели ее глаза. «Ни одна из истин не верна вполне», – вспомнил Николай, наслаждаясь видом и ветром.
– Человек придумал сверхъестественное, чтобы раскрасить собственный мир. А мне окружающее не кажется серым и обычным, поэтому мне это не нужно. Не жду я его, – невольно поддался Николай и тоже рассмеялся.
– Не стоит судить так здраво, убежденно и… скучно, – вновь после короткой передышки засмеялась Янина сгустившимся смехом.
Сосед Литвинова Архип Романович Синичкин, которого Николай пригласил на охоту от нечего делать, совсем не вовремя подоспел сзади и закричал о том, что его собака настигла зайца и насмерть его перепугала («Зрелище преотвратное», – заверил он с улыбкой). Николай что есть мочи ударил лошадь кнутом и понесся за ним, Янина же не могла поспеть к центру событий и, если признаться, совсем этого не желала. Ей претило смотреть на участь бедного зверя. Она понимала, что это естественный порядок вещей и не порицала его, но все же… Все же она позволила лошади пустить конную прогулку на самотек и вскоре оказалась за пределами имения Литвиновых. Подхваченная легким ветром, она с наслаждением ощущала, как шелковый шарф, обхвативший ее шею, щекочет подбородок.
Внезапно четкий резкий звук хлыста оглоушил ее примятые думы. Как бы очнувшись от питающего сна, она подняла голову и различила в столпах высокой ржи четырех мужчин – трех из простонародья и одного явно высшего сословия. Двое крестьян стояли с инструментами в руках, видно, работали в поле, один же, схватившись за шею, согнулся и почти повалился на землю, постанывая.
– Ах ты мерзавец, – прошептала Янина, различив в руке помещика хлыст и исследуя исказившееся от злобы лицо – утонченное и выхоленное годами верного питания, и все же отвратительное из-за овладевшего им бешенства.
Мужичье, даже не переглядываясь, а руководствуясь, по всей видимости, предварительным сговором, повалило на землю помещика и начало избивать его подручными средствами. Янина, пораженная, ибо никогда не видела такого раньше, застыла в седле и не решалась двигаться, боясь привлечь к себе внимание. Ее вдруг парализовал тошнотворный страх, холод сменялся жаром, успокоение и свежесть приносил лишь ветер.
– Перестаньте! – долетел до Янины слабый голос помещика, прорвавшийся сквозь ругательства мужичья и шелест потревоженной травы. – Не буду я на вас доносить!
Мужики нерешительно переглянулись.
– Мы не собирались ведь его до смерти… – сказал один косматый.
– Да и шут с ним! – выкрикнул тщедушный с жиденькой безалаберной бородкой.
Мужичье разомкнуло над обомлевшим прерывисто дышащим помещиком свои лапищи, позволило ему подняться и сесть на лошадь. В тот же момент и Янина пришпорила свою кобылу, следуя к своим в полном недоумении с тяжелой от тусклых мыслей головой.
Николай, когда полумертвая Янина вернулась к мужчинам, с гордостью рассматривающим добычу, был поражен и обескуражен ее рассказом. Она не торжествовала, несмотря на то, что выиграла спор с ним. Он был слишком занят подбадриванием себя, что все прекрасно, что революция не нужна и невероятна, убеждал всех спорщиков (их немного было в их захолустье), что проблема не в царе, а в них самих. На что Янина, первоначально думающая так же, фыркала. Хотя временами холодок сомнения закрадывался в его душу. Хотя Янина, терпеливо ожидая, пока прислужница перемотает ее рану от назойливых сучьев чистыми самодельными бинтами, ничего не говорила, не источала никакого яда и разумений в стиле: «Я же говорила!», Николай решил, что она недовольна и осуждает его. Он выступал против бунтов крестьян, считал это предательством. Янина думала почти так же, но больше оправдывала их.
– Можно всех всегда оправдывать… И власть, и царя. Хорошо и верно быть отвлеченным мыслителем, которого не затрагивают никакие бури. Но это дела не исправить. Не только ведь говорить отвлеченные верные гуманные понятия стоит, но и делать что-то для разнообразия. Ваша точка зрения сильна, но я чувствую, что в ней не хватает чего-то… Быть может, справедливости, солидарности… или жалости к простонародью. В любом случае истинной стороны это не раскрывает, – сказала Янина под конец.
37
Дмитрий и Анна условились встретиться у бани, находящейся с другой стороны барского дома. Обычно свидания их проходили на чужой квартире в Петербурге, из-за чего Анне приходилось совершать поездки из пригорода в столицу, а то и вовсе оставаться нам на несколько дней. Мужу она объясняла это необходимостью участвовать в светской жизни и видеться с друзьями. Из-за этого они даже крепко повздорили однажды, потому что Николай отказывался верить, что Анна вмиг обратилась в фурию, злорадно указывающую ему на его промахи и подтрунивающую над его начинаниями. Сегодня же Анна вдруг решила покапризничать и под угрозой разоблачения заставила Дмитрия самому пожаловать к ней. Он встретил ее у ограды без всякой охоты и, хмурясь, отвечал на ее поцелуи, не смотря при этом на девушку, при мыслях о которой совсем недавно не мог сомкнуть глаз.