Начинать всегда трудно. Но начинать новую профессию с поступления в аспирантуру, когда у тебя нет базового образования и нет профессионального общения, чтобы делать и оттачивать первые профессиональные шаги – это похоже на авантюризм. Однако, отнюдь не смущаемая этим обстоятельством, в пору роскошных белых ночей, я прибыла в Ленинград, чтобы подать документы в аспирантуру факультета психологии Ленинградского университета, познакомиться со своим будущим шефом и получить его добро на право держать вступительные экзамены.
Питерские белые ночи потрясли меня. Я бродила по площадям и набережным этого, как когда-то сказал поэт, «державного» города, и рефреном во мне звучали, пели, били в набат Пушкинские строки:
Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит.
Много позже потом мне довелось увидеть немало роскошных европейских городов и столиц, но не изменилось убеждение, что Петербург по красоте и величественности не уступает прославленным Вене, Парижу и Лондону.
Величие и красота города словно вбирались в мою душу и укрепляли решимость преодолеть все мыслимые и немыслимые препятствия и выйти победителем в своих авантюристически дерзких планах.
Решающее слово оставалось за Шефом. Знакомство с Шефом было кратким и впечатляющим. Крупный, добродушносурового вида человек с ямочками на круглых розовых щеках возвышался над дубовым, огромных размеров старинным письменным столом и, казалось, заполнял собой всю довольно просторную комнату. Он бегло, по диагонали просмотрел мои документы и требуемый при поступлении реферат, никак не отреагировал на мой инженерный диплом и сказал коротко: «Ну, что же, давайте попробуем, сдавайте документы и готовьтесь к экзаменам».
Это уже была победа и удача, поскольку больше всего я боялась, что буду выставлена сразу с порога, как только обнаружится мое не базовое образование. Окрыленная, засела я за книги и учебники. Дело оставалось за малым, за месяц пройти университетский курс социальной психологии. Государственная библиотека имени Салтыкова-Щедрина с ее чудесным дымящимся черным кофе на время стала моим родным домом. Я приходила к открытию и уходила последней. Мне было по-настоящему интересно, и я не чувствовала себя уставшей или переучившейся.
На экзаменационные вопросы я отвечала без запинки. Шеф был вполне удовлетворен, вывел мне жирную «Отлично» и даже поставил в пример другим экзаменующимся. Итак, я получила благословение на дальнейшую работу, теперь уже над диссертацией. И все эти нелегкие аспирантские годы, и много позже, когда судьба посылала новые испытания, как-то так получалось, что этот город с его холодновато-надменной державной красотой словно служил мне внутренней опорой и укреплял мой дух в самых тяжких испытаниях, посылаемых судьбой.
Чем больше я узнавала этот город, тем больше благоговела перед ним. Он был очень разный и очень контрастный. Отточенная и безупречная архитектурная красота фронтальной части зданий повсеместно соседствовала со зловещей убогостью каменных дворов-колодцев и черных, безнадежно запущенных лестниц. Я снимала комнату на Пяти Углах, недалеко от дома с мемориальной квартирой Достоевского. Казалось, тени его несчастных героев сопровождали меня, когда я вечерами возвращалась через пустой, зигзагообразный двор-колодец к двери бывшей дворницкой, располагающейся в торце старинного здания. Моя квартира и ее обитатели также были чисто в духе Достоевского и его персонажей. Входная дверь открывалась сразу в большую переднюю с провалившимся полом, которая одновременно служила кухней, столовой и местом сбора всего хозяйского семейства. Из передней шел узкий, с низким тяжелым сводчатым потолком коридор, с чередою дверей. За этими дверями располагались крохотные, совершенно облупленные комнатенки с затхлой, убогой мебелью, где проживали и члены семейства, и квартировавшие. Помимо хозяйки семейства, главой которого была маленькая, очень деятельная женщина-дюймовочка, здесь также проживали старая, никуда не выходившая бабка и двое, вороватого вида сорванцов, в одной или двух комнатах временами селились на короткое время жильцы вроде меня.
Несмотря на совершеннейшую убогость своего пристанища, я полюбила его и его обитателей и даже успела проникнуться их повседневными заботами и горестями. Дюймовочка была постоянно озабочена добыванием денег. Для чего она выполняла сразу массу разнообразных функций: работала сторожихой в соседней школе, чистила снег с крыш, ходила мыть окна состоятельным жильцам, сдавала комнаты и еще, вела непрерывные военные действия со своим приходящим мужем-пропойцей. Бабка целый день воевала с сорванцами, а в выкраивающееся свободное время со вздохами, охами и обескураживающими подробностями, рассказывала о военных и послевоенных тяготах деревенской жизни. Жизнь обитателей дворницкой была бесконечно далека от парадного Ленинграда и от университетско-библиотечного мирка, но тем не менее, очень совмещалась с темой моего диссертационного исследования.
После долгих раздумий и взвешиваний темой диссертации я выбрала детскую преступность. Обследование несовершеннолетних преступников я проводила в следственном изоляторе. Пропускали меня туда только по воскресеньям, когда был свободен отсек со специальными комнатами для допросов. Словоохотливый замполит следственного изолятора, в нарушение всех инструкций и с известной долей риска, запустив меня в этот отсек, выводил ко мне по пять пацанов, которые распределялись по одному в комнатках с привинченными табуретками и столом и запирал на ключ общее помещение. Охрана по воскресеньям тоже отдыхала и я оставалась одна с пятью подследственными, заполняющими мои анкеты и тесты.
День такой работы заканчивался для меня состоянием полной опустошенности. Было безумно жаль пацанов, выглядевших затравленными волчатами. Большинство из них впервые в жизни делали открытие, что со взрослым человеком, оказывается, тоже можно по-человечески общаться, без окриков и нравоучений, и что кому-то интересна их жизнь. Участливого разговора было достаточно, чтобы теплели их лица и начинались откровения, от которых становилось не по себе.
Я вспоминала свой, когда-то поразивший меня, скромный опыт перевоспитания трудных подростков, за которыми закрепили меня по комсомольской линии на заводе, где начиналась моя трудовая биография. Тогда на завод прибыла большая ватага ПТУшников-детдомовцев, с которыми не было никакого слада. Они никак не могли войти в рабочий режим и прогуливали работу в самый неподходящий момент, когда в цехе объявлялся аврал и каждая пара рабочих рук была на учете. Не помогали ни комсомольский прожектор, ни проработка на собрании, ни суровый разнос начальника цеха. По малолетству их нельзя было уволить, принять же на занятое рабочее место других тоже было невозможно, и цех горел синим пламенем вместе со своим производственным планом и премиальными. И тогда мне пришло в голову пообщаться с девчонками, наиболее злостными прогульщицами, в их домашней обстановке. Я заявилась к ним в воскресение, в их комнату в рабочем общежитии. За полупустым столом сидела большая курящая компания, которая нисколько не смутилась от моего появления. Один из гостей, криминального вида юноша, вытащил финку с автоматически выбрасывающимся лезвием, котором и был разрезан мой тортик, и мы начали мирное чаепитие. Разговор был крайне незатейливый, что называется, ни о чем. Я поинтересовалась, из каких средств они питаются и ведут свое хозяйство, поскольку заработки с учетом многочисленных прогулов были мизерными. Мне ответили, что много им и не надо, на чай и хлеб хватает, а к остальному они не приучены. Не было потребностей и в развлечениях: кино, театре, книгах, не беспокоила и проблема нарядов. Жизнь была скудна и необременительна никакими размышлениями о будущем.
После чаепития меня хором проводили домой и в конце, всем захотелось посмотреть, как я живу. Моя скромная однокомнатная хрущевка, тем не менее, произвела на моих гостей весьма сильное впечатление. Оказалось, что выросшие в детдоме, они никогда не видели обыкновенной жилой квартиры и впервые попали в семейный дом.
С этого вечера у нас завязалась теснейшая дружба, девчонки привязались ко мне так, как могут привязаться бездомные животные к вдруг обретенному хозяину. Удивительно, как немного потребовалось им, чтобы решительно изменить свой образ жизни. Закончились проблемы с прогулами, они бросили курить, прибарахлились, поступили в вечерние школы и довольно скоро обзавелись своими семьями. А еще, им захотелось разыскать когда-то отказавшихся от них мамаш. Поразительно, но у этих бедных детдомовских девочек не было и тени обиды на своих несостоявшихся мамаш, а только жалость и желание вытащить их из беспутной, пропащей жизни.
Как немного всем им было нужно, но и этого немногого не могли им дать люди. Жалость и бессилие приводили меня в отчаяние после общения с моими юными арестантами. Я ничем, ничем не могла помочь этим пацанам. Ведь наивно же было думать, что моя диссертация действительно способна принести хоть какую-нибудь реальную пользу.
И когда мы с Шефом, после моей защиты, обсуждали за бутылочкой коньяка мои дальнейшие планы, я сказала, что буду менять свою проблематику, и что у меня больше не хватает здоровья заниматься этими трудными детьми, которые никому не нужны в нашем государстве. На что мой немногословный Шеф изрек свою очередную пророческую фразу: «Кто всерьез начинает заниматься этой проблемой, тот ее уже никогда не оставляет». Я ответила, что в ситуации, когда этими детьми никто, кроме милиции, не интересуется, наши научные изыскания не что иное, как спекуляция на злободневной проблеме. На что Шеф, будучи уже хорошо подшофе, выдал не характерную для себя пространственную тираду на тему, что так не может долго продолжаться и что, в противном случае, доживем опять до Октябрьской революции. Неправдоподобными, ох, как неправдоподобными, казались мне тогда, в 1978 году, его нетрезвые речи. И хотя я знала редкую прозорливость Шефа, тогда эти прогнозы я отнесла на издержки хмельного застолья.
Но Шеф оказался прав, как всегда и когда говорил, что я не смогу оставить свою проблему, и когда предрекал грядущие перемены в нашем отечестве.
Но, как говаривал Воланд в знаменитом романе Булгакова: «Ваш роман Вам принесет еще сюрпризы», – так и грядущие перемены, которые предрекал Шеф, также принесли много неожиданностей. Не меньше сюрпризов преподнес мне и мой научный интерес. Начиная после защиты кандидатской диссертации преподавать психологию в Тюменском университете, я не на шутку решила сменить свою проблематику, практическая невостребованность которой меня угнетала. Хотелось сосредоточенной академической жизни, уединенных занятий за письменным столом и лекторской деятельности в студенческой аудитории. Чего-чего, а лекторской нагрузки оказалось более, чем с избытком. С полной выкладкой была учебная аудиторная нагрузка, которая включала все читаемые в то время психологические дисциплины, к этому добавлялись бесчисленные лекции по линии общества «Знание», которое тогда весьма исправно функционировало, кроме того, для преподавателей Университета были обязательными лекции в Институте усовершенствования учителей.
Казалось бы, дай Бог справиться со всем этим. Но как уже было замечено не нами – «Человек предполагает, а Бог располагает». Так и тогда, не получилось у меня размеренной академической жизни. А началось все с того, что мне поручили руководство макаренковским студенческим педагогическим обществом, что меня, на первых порах, крайне обескуражило. Ни с Макаренко, ни с педагогикой я была не знакома. А пытливые студенты халтуры не прощали. Они и сами, придя в макаренковское общество, не намерены были халтурить. Всем хотелось попробовать себя на реальном педагогическом поприще, и инспекция по делам несовершеннолетних такую возможность, конечно же, предоставила. Прослушав коротенький психолого-педагогический курс, мои студенточки брали себе в подшефные трудных подростков и становились, по сути дела, теми самыми социальными работниками, о которых у нас заговорили лишь десять лет спустя. Они добросовестно навещали своих подшефных, утрясали их непростые отношения в школе, дома и во дворе.
Не все и не у всех шло гладко. Но, не обремененные жизненным опытом, мои юные воспитатели не склонны были отчаиваться. Наши связи с внешним миром все больше расширялись. Мы дружили с подростковыми клубами, начали сотрудничать с кафедрой психиатрии медицинского института. И психиатры не только стали делать доклады у нас, но и, в случае необходимости, обследовать и консультировать наших трудных. Мы даже смогли съездить в Куряж, бывшую колонию имени Дзержинского, где когда-то, в конце двадцатых годов, работал сам Антон Семенович Макаренко. И Макаренко стал для нас не просто хрестоматийным автором, а человеком живым, страстным, страдающим и ищущим, как и мы, способы помощи этим попавшим в беду пацанам.
Но самой захватывающей страницей нашей жизни стала дружба с подростковыми клубами и особенно с клубом «Дзержинец», который как вольная и независимая республика «ШКИД», размещался в центре города, в бывшей водонапорной башне и неудержимо влек к себе пацанов со всего города.
Увы, эта вольнолюбивая башня влекла к себе не только подростков, не меньше свой недобрый интерес к ней проявляли и взрослые из различных проверяющих инстанций, начиная от прокуратуры, милиции, пожарников, гороно, совета ветеранов и т. д. Цену, с которой тогда педагогические новации пробивались в жизнь, мне пришлось узнать не только по газетным публикациям, но и по многострадальной судьбе нашего любимого клуба и его руководителя, Нечаева Геннадия Александровича, Генсаныча, нашего местного Макаренко, как с легкой руки журналистов его прозвали.
Педагогические баррикады
Середина 80-х годов запомнилась газетными и журнальными баталиями по поводу педагогических новаций, которые получили тогда имя «педагогики сотрудничества». Это движение начало формироваться вокруг «Учительской газеты», когда ее главный редактор Владимир Федорович Матвеев и журналист Симон Соловейчик стали писать о педагогах-новаторах, сотрясая своими публикациями устои традиционной советской школы и академической педагогической науки. Тогда стало известно о донецком математике Викторе Федоровиче Шаталове, о директоре белгородской сельской школе Михаиле Петровиче Щетинине, о тбилисском докторе психологических наук Шалве Александровиче Амонашвили, о семье Никитиных и о многих других подвижниках этого зарождающегося движения, которому суждено было взорвать застывший казенный монолит нашей школы, где главным мерилом педагогического успеха стал «порядок». «Новый порядок», это, как известно, было любимое слово и цель кровавых завоеваний Гитлера. Может быть, это неслучайное совпадение как нельзя лучше отражало суть тоталитаризма, независимо от того, на какой основе он замешан – коммунизме или фашизме.
Советский тоталитаризм, как это ни парадоксально, что, кстати сказать, было мало кем замечено, начал взрываться из школы. Собственно, суть педагогики сотрудничества, как и суть последовавших спустя пять лет после возникновения этого движения общественных перемен, сводился к простому – относиться к человеку, даже маленькому, не как к бездушному винтику, а как к партнеру, который имеет право на свои пристрастия, на свое мнение, и помнить, что успех его школьной деятельности зависит от того, насколько этому человечку интересно или неинтересно в школе, на уроке, с учителем. Это, казалось бы простое и понятное условие в корне заставляло менять и педагогическую науку и педагогическую практику, больше ориентированных на принуждение.
В октябре 1986 года учителя-новаторы вместе с Матвеевым и Соловейчиком собрались в подмосковном Болшеве, в доме семьи Никитиных, и разработали свой коллективный манифест с основными принципами педагогики сотрудничества, делавшими не нужной практически всю академическую педагогическую науку, над которой работали 16 научно-исследовательских институтов Академии педагогических наук.
Бешенная оголтелость, с которой была принята педагогика сотрудничества и ее последователи столпами академической науки, не останавливалась ни перед чем. В ход шли в основном проверенные средства: интриги, клевета, шельмование, навешивание ярлыков. И это было все труднее делать, поскольку в поддержку новаторов стало формироваться широкое общественное мнение, и не только «Учительской газетой». Во всех наиболее передовых и массовых периодических изданиях того времени, газетах «Известия», «Комсомольская правда», «Литературная газета», журналах «Огонек», «Новый мир» и других, появилось свое бойкое перо, которое писало на тему школы, детства, учительства. И читать это было по-настоящему всем интересно. В обществе переживался интересный феномен. Педагогические темы на какое-то время стали центром общественного внимания.
Борьба, между тем, была, что называется, не на жизнь, а на смерть. И к сожалению, не обошлось без жертв в прямом смысле слова. Не выдержав многолетней травли, сгорел в конце восьмидесятых главный редактор «Учительской газеты» Владимир Федорович Матвеев. После его смерти стали затухать газетные баталии по поводу педагогики сотрудничества. Но уже был расшатан и основательно подгнил главный бастион противника – тоталитарная идеология и ментальность, которыми жило и с которыми сжилось общество за 70 лет.
Тогда в пылу школьной полемики не осознавалось, что за прорывом в педагогике последуют решительные перемены всей социально– политической и экономической жизни нашего общества, нашего государства и каждого из нас.
И наверно, не случайно, что первыми обостренно почувствовали невозможность застойной омертвляющей жизни в школе те, кто соприкасается с живыми, растущими и развивающимися детскими душами. И там, опережая политиков всех рангов, начали с боем прорываться ростки новых очеловеченных отношений.
В нашем далеком от столицы сибирском городе бастионом этих педагогических сражений стал наш любимый подростковый клуб «Дзержинец». Тучи постепенно собирались над крышей бывшей водонапорной башни, где размещался «Дзержинец», и над его начальником, неунывающим крепышом Генсанычем.
Ребячья жизнь бурлила в «Дзержинце». Здесь подростков не делили на трудных и благополучных, хотя трудные-то и составляли в клубе большинство. Они стекались в башню со всего города, побуждаемые вначале простым и понятным для мальчишек желанием «подкачаться». Непростая и опасная уличная жизнь требовала от пацанов физической силы и ловкости для отстаивания себя и своего мальчишеского достоинства в кровавых драках. Наслышанные, что в «Дзержинце» можно быстро освоить приемы самбо и каратэ, ребята спешили записаться в клуб. Генсаныч принимал всех, понимающе выслушивал полуправду, полуложь новичков и ставил условие: «Доступ к желаемому карате и самбо возможен только через участие во всех коллективных делах клуба».
Но чем больше завоевывал клуб популярность у мальчишек города, тем больше у него становилось недоброжелателей, особенно среди блюстителей порядка, в милиции и прокуратуре. Вряд ли эти блюстители, которые ополчились на «Дзержинец» и Генсаныча, могли объяснить себе мотивы своей яростной ненависти. Эта категория людей вообще не склонна к рефлексии и каким бы то не было глубоким размыщлениям. Как известно, чтобы запрещать и не пущать, много ума не требуется, и мало того, ум при этом еще и мешает
Поводом, давшим выход кипевшим вокруг «Дзержинца» страстям, стала история с Наташкой, 13-летней строптивой девчонкой, в очередной раз сбежавшей от воспитывающей ее, как правило, ремнем, бабки. Только в этот раз она сбежала не на вокзал или в подвал, а в клуб, в который незадолго перед этим прибилась и успела полюбить больше, чем свой дом.
На беду, Наташкина бабка оказалась из разряда таких же яростных блюстителей порядка, нашедших свое призвание на старости лет в сутяжничестве и писании жалоб. Обнаружив пропавшую Наташку в клубе, она тут же разразилась письмами и жалобами во все мыслимые и немыслимые инстанции, в которых дала волю своим буйным фантазиям, согласно которым, клуб был ничем иным, как притоном, развращающим малолетних.
Такого сигнала только и ждали, и сразу же, вереница въедливых и ничему не желающих верить проверяющих двинулась в «Дзержинец». Инспектора из народного образования требовали планы воспитательной работы, сотрудники инспекций по делам несовершеннолетних – списки стоящих на учете в милиции подростков и планы индивидуальной работы с ними, пожарники – правил соблюдения пожарной безопасности, санэпидстанция – медицинских освидетельствований детей и сотрудников.
Но больше всего старался представитель совета ветеранов, который был представлен в лице еще вполне крепкого, полоумного дедка, вышедшего на заслуженный отдых из органов. На встречах с молодежью, где он делился воспоминаниями о своем богатом жизненном опыте, больше всего этот ветеран любил рассказывать, как во время войны, служа в СМЕРШЕ, расстреливал разных отщепенцев и не закапывал. Эту фразу он почему-то произносил подчеркнуто горделиво, как главный свой воинский подвиг. Конечно же, по строгой оценке всех проверяющих ни Генсаныч, ни «Дзержинец» не выдерживали никакой критики и клуб надлежало немедленно закрыть. Напрасно Генсаныч просил представителей всех инстанций встретиться с ребятами, и ребята сами прорывались к проверяющим. Напрасно им подсовывали пухлые альбомы, где питомцы клуба, бывшие хулиганы, были сфотографированы в военных формах с приложенными благодарностями от воинских частей, где они успешно служили. Напрасно наперебой рассказывали о бывших питомцах клуба, по которым когда-то плакала тюрьма, как благодаря клубу состоялась их судьба, как стали они учителями, офицерами, передовиками производства, учились в институтах, служили в армии.
Но ни слушать ребят, ни знакомиться с живой историей клуба и судьбами его питомцев проверяющие и не думали. Задача была простой и предельно ясной – прикрыть клуб и примерно, по всем возможным линиям, наказать Генсаныча. Это бы, конечно, и произошло, если бы Генсаныч, несмотря на свое богатырское здоровье, не свалился с тяжелейшим заболеванием нервной системы – парезом правой стороны.
В разгар этих событий я возвратилась из Москвы, где наконец-то после долгих проволочек и изобретательных интрижек коллег по кафедре получила приказ Министерства о переводе в докторантуру и предвкушала наконец-то с головой погрузиться в свои научные труды. Не успела я разложить свой багаж, как затрещал телефон с печальными известиями, а следом прибежали дзержинцы с моими студентами-макаренковцами, работающими в клубе, и подробно, в картинках, изложили всю историю разгрома «Дзержинца».
Наутро я была в больнице у Генсаныча. Его вид меня ошеломил. Вместо невысокого крепыша, каким я его знала много лет, навстречу мне вышел щуплый подросток с перекошенным от пареза нерва лицом. Он держался мужественно и пытался шутить, но было явно не до шуток. Надо было что-то делать, спасать Генсаныча, спасать клуб и всех, кто с ним связан.
На два месяца я потеряла сон и аппетит. Квартира превратилась в штаб, где писались письма в инстанции, статьи в местные и центральные газеты, приходили журналисты и все, кто болел за клуб. Таких оказалось немало. Приехала журналистка из «Учительской газеты» Лена Хилтунен. Ее визит в отдел народного образования и затем, публикация в газете, заставили присмиреть проверяющих, разоблачающих «непедагогичность» Генсаныча.
Собкор «Советской России» Игорь Огнев, с нашей общей статьей, прошелся по высоким этажам партийных органов. Я сама с коллективным письмом от научной общественности обошла почти двадцать кабинетов городских и областных властей. Подключилась местная пресса.
Наша бурная деятельность закончилась тем, что как-то утром у меня дома раздался звонок секретаря горкома партии по идеологии, которая раздраженным тоном приказала прекратить шумиху вокруг «Дзержинца», поскольку это мешает властям работать. На что я резко по тем временам ответила, что мы оба, она как партийный работник, а я как ученый, даром едим свой хлеб, если такие, как Генсаныч, оказываются в больнице.
Общими усилиями пожар вокруг «Дзержинца» удалось загасить, подлеченного Генсаныча отправили восстанавливаться на курорт, жизнь в клубе начала понемногу восстанавливаться.
Но история на этом не закончилась. Теперь мстительные блюстители порядка принялись за меня, а вернее, за мою закрытую год назад хоздоговорную научную тему, которую я вместе со своими студентами – макаренковцами выполняла по заказу областного управления внутренних дел. Нам тогда, с девчонками-второкурсницами, третьекурсницами удалось обследовать около тысячи стоящих на учете подростков, добрая половина из которых находилась в тяжелейших условиях и требовала немедленной помощи, которую милиция, конечно же, не имела возможности оказывать. Мои сердобольные девчонки, как могли, поддерживали пацанов, подкармливали со своей степешки, помогали с уроками и безнадежной школьной запущенностью, увещевали пьянствующих, потерявших человеческий облик родителей, словом были, по сути дела, настоящими социальными работниками, о которых мы в то время не слышали. За свою работу они получали по нашей хозтеме 0,1 ставку младшего научного сотрудника, то есть 10 рублей, что составляло треть от их степешки.
Тщательнейшая проверка никак не могла установить ни нарушений, ни хищений в нашем, более чем скромном бюджете. И тогда подключили, как к особо опасному делу, городскую прокуратуру. Для проверки была направлена старейшая, опытнейшая работница прокуратуры. Прокурорша, действительно, оказалась не на шутку добросовестной и обошла всех моих девчонок, чтобы убедиться, что это их подписи стоят в ведомостях с их копеечной зарплатой. В нашем провинциальном городишке и таком же провинциальном, любящем посудачить университете, эти прокурорские проверки вызвали немалый переполох и еще большие пересуды.
Наконец-то проверка закончилась, и я получила повестку для явки в прокуратуру. Можно себе представить, в каком состоянии я шла в это грозное заведение. Но мне повезло, и крупно. Когда я с дрожащими коленками вошла в кабинет, мне навстречу встала пожилая женщина с уставшим лицом, неожиданно для меня протянула мне руку и сказала: «Я пригласила вас, чтобы извиниться». Добросовестность прокурорши не прошла даром. Она увидела всех моих девчонок, которые в свои восемнадцать-девятнадцать лет как могли спасали пропащих пацанов, получая при этом символическое вознаграждение. И сердце пожилой женщины дрогнуло, тем более что о каких-либо финансовых нарушениях и хищениях при нашем копеечном финансировании было смешно и нелепо говорить.
Мне действительно повезло, поскольку затем, с годами выяснилось, что в аналогичных делах еще не факт, что отсутствие хищений либо нарушений освобождает от заключения и тюремных нар.