– Во-первых, я не понимаю, как они узнали, кто я такая. В госпитале ты не называешь свое имя, свой адрес и все остальное для сохранения тайны личности. Но кто бы это ни был, он знает, кто я такая и где я живу. Каким образом?
Кезия поправила свой капор, заправив выбившиеся пряди черных волос.
– Теперь ты заставляешь меня нервничать.
– Понимаю.
– Может быть, они просто скрывают, что она умерла, и выдумали эту историю, чтобы ты не так сильно переживала?
– Полагаю, умирают многие дети, которых приносят туда. Но это не вина госпиталя: большинство детей попадает туда уже в полумертвом состоянии. Кроме того, их отправляют за город, где о них заботятся сиделки и кормилицы.
– И все-таки они могут быть виноваты. Что, если произошел несчастный случай, или…
– Киз, зачем им лгать?
– Что, если они продали ее?
– Кому? Кто купит младенца, который успел прожить только один день? Брошенных детей можно покупать по десятку за пенни. Они повсюду: лежат в придорожных канавах или в бедных лачугах. Половина семей на этой улице продала бы своих детей, если бы у них была такая возможность.
Кезия поежилась. В этот момент две маленькие фигурки устремились к нам, толкаясь и цепляясь друг за друга. Мозес, старший из братьев, перепрыгнул через кучу сапог в корзине. Джонас попытался последовать его примеру, но не допрыгнул и зацепился за ножку стола, отчего тот перевернулся, и чистая одежда Кезии оказалась на земле.
– Джонас, несносный грязнуля! Посмотри, что ты натворил! – Она принялась отчитывать мальчика, ухватив его за тощую руку. – Почему вы не остались у миссис Абельман? Я плачу за то, чтобы она присматривала за вами и не позволяла вам ползать, как вшам, по моей одежде.
Она поставила стол на место, а я стала подбирать и складывать одежду.
– Она разрешила нам поставить хлеб в печку, – с гордостью сообщил Джонас.
– Лек-хем, – сказал Мозес. – Это значит «хлеб» на идиш. А та-нур значит «печь».
– И где этот хлеб?
– Его сейчас готовят на пекарне!
– Заберите его и сразу же возвращайтесь к миссис Абельман, слышите? Не останавливайтесь, ни с кем не разговаривайте и больше не выходите из дома, даже если сам король явится сюда в паланкине.
Они бросились наперегонки мимо ботинок и нижних юбок, и Кезия смотрела им вслед, пока они не исчезли за углом. Из-за их шалостей я позабыла о своих бедах: дети умеют делать такое со взрослыми людьми. Я отряхнула несколько сорочек и положила их сверху.
– Ты слишком беспокоишься за них.
– Здесь не бывает никаких «слишком», – возразила Кезия.
Мы немного постояли, оглядываясь по сторонам. Люди прятали лица и руки от ледяного ветра. Здесь были лишь те, кто мог выйти на улицу в такую погоду, но у многих не было иного выбора. Уже смеркалось, а когда стемнеет, никто не будет покупать одежду. Лучшие вещи Кезии – блузки с цветочной расцветкой, полосатые и цветные шелковые ленты – были повешены на столбики из бондарной лавки позади нее. Эти вещи лучше выглядели в сумерках, когда нельзя увидеть вставок другого цвета, пятен пота на подмышках и количества щелока, понадобившегося для отбелки.
– Что ты теперь будешь делать? – спросила она, потирая руки.
Я погладила фиолетовую ленту.
– Не знаю. Я вернусь домой одна; Эйб будет спрашивать, где ребенок, и Нэнси Бенсон тоже не отстанет от меня, так что я буду выглядеть идиоткой. Я уже сказала Нэнси, что у нас будет подмастерье, и в Биллингсгейте все уже знают об этом. Не знаю, как все это вынести.
Кезия помолчала, обдумывая мои слова. За короткое время стало еще темнее, и когда я снова посмотрела на нее, то больше не видела отдельных черт ее лица, тонких морщинок в уголках глаз.
– Возможно, сейчас она живет лучше, чем ты смогла бы устроить для нее, – тихо сказала она.
– Да. – Я глухо рассмеялась. – Возможно, герцогиня удочерила ее и теперь учит ее живописи и игре на фортепиано. Нет, Киз: я не знаю, чему верить. Я не верю этим клеркам из госпиталя с их париками и гусиными перьями. Они смотрят на нас через пенсне и монокли. Мы для них одинаковы, мы и наши дети.
– Уверена, что это неправда. Они не могут умышленно дурачить тебя. Ты сама сказала, что не называла свое имя и адрес, когда принесла малышку, тогда как они могли узнать это? А Дэниэл вообще знал, где ты живешь?
– Разумеется, нет. Я лишь дважды встречалась с ним. Не знаю, Киз. У меня такое ощущение, словно я блуждаю во сне.
Я посмотрела вдоль Розмари-Лейн в сторону Олд-Бейли-Корт, где Эйб сидел на стуле в ожидании встречи с дочерью и беспокоился из-за денег. «Как мы будем содержать ее?» – не раз спрашивал он. Я напомнила, что мы прекрасно справлялись с кормлением трех ртов, пока Нед не ушел из дома, а теперь и подавно справимся.
Сейчас Эйб сидит и прислушивается к шагам на лестнице, а на столе расставлены три тарелки для ужина. Сама мысль о признании того, что я не знаю, где Клара, казалась… бессердечной. Что за мать, которая не знает, где находится ее дочь? Мне было невыносимо думать об этом. Находилась ли она в Лондоне или даже в Англии? Могла ли она уплыть куда-то? Сначала я думала, что она умерла, но знание того, что она может быть где угодно, оказалось еще более изощренной пыткой.
– Помоги мне собрать вещи и приходи к нам на ужин, – сказала Кезия.
Я с благодарностью приняла ее предложение и помогла ей сложить одежду в тюки, которые мы погрузили в ее тележку и положили сверху столик и корзины. Мы пошли на север по широкой улице Майнорис[7 - Майнорис – улица в Лондоне, выходившая к Тауэру, в то время заселенная главным образом старьевщиками и мелкими биржевыми маклерами (прим. пер.).], где могли свободно разъехаться две ломовые телеги, а потом свернули в закопченные переулки, ведущие к Броуд-Корт, где жила Кезия со своей семьей. С обеих сторон обрамленная синагогами, эта часть Лондона предназначалась для «перемещенных лиц»: чернокожих, испанцев, гугенотов, евреев, ирландцев, итальянцев и ласкаров[8 - Ласкары – матросы-индийцы, служившие на британских судах (прим. пер.).], которые теснились в маленьких дворах и меблированных домах. Эти жилища были приличнее, чем трущобы, где находили убежище воры и проститутки и семьи спали на голом полу, но находились на одну ступень ниже, чем Олд-Бейли-Корт с его водокачкой и одной или двумя комнатами на семью. Две комнаты Кезии находились в полуподвальном этаже с окнами на уровне улицы, и когда я посещала ее, мне приходилось стучать ей в окно, поскольку владелица пансиона, раздражительная француженка с крючковатым носом и птичьими глазками, разражалась потоком ругательств, если посетители стучались во входную дверь, и иногда захлопывала ее перед ними. Когда мы пришли, уже совсем стемнело, но ее окна мягко светились за занавесками, и это означало, что ее муж Уильям находился дома. Когда мы вошли, он натягивал скрипичную струну на чисто вымытом столе, а Джонас и Мозес сидели рядышком на скамье и читали Библию вслух. Горела только одна свеча, но Уильям как будто не обращал на это внимания, поэтому Кезия зажгла другой огарок, вручила его Джонасу и сказала, что его брат ослепнет, если будет разбирать крошечные буквы в темноте. Я помогла ей собрать ужин – хлеб, холодная жареная говядина и пиво, и мы все поели за столом, а Уильям положил свой инструмент на стул, как будто скрипка тоже ужинала с нами. Мальчики рассказали о канарейке миссис Абельман, которая влетела в каминную трубу и отказывалась вернуться обратно. Посреди детского щебета и жевания я на минуту-другую забыла, что произошло сегодня утром. Лишь когда я обвела взглядом простую комнату моей подруги с желтовато-коричневыми стенами, ткани и корзинки, разложенные повсюду, радостные лица детей и усталые, но любящие взгляды, которыми обменивались супруги, я все вспомнила. Казалось, что тени удлинились и в маленькой комнате стало холоднее. Должно быть, я выглядела удрученной, поскольку озорник Джонас попробовал рассмешить меня, и я улыбнулась ему.
После ужина Кезия велела мальчикам отправляться в постель, и они послушно ушли, оставив дверь приоткрытой, чтобы она могла слышать их. Мы помыли посуду, пока Уильям занимался своей скрипкой, а когда Кезия сняла фартук, мы расселись на двух удобных стульях перед очагом. Мне больше всего хотелось положить под голову подушку и закрыть глаза. Я не хотела возвращаться в Олд-Бейли-Корт без Клары и видеть ее пустую кровать.
– Ты должна вернуться в госпиталь, – сказала Кезия.
– Для чего? – спросила я. – Они лишь повторят то, что уже сказали. Готова поклясться, они считают меня лгуньей. Или, хуже того, сумасшедшей: какая мать может забыть, что она забрала собственного ребенка? Они отправят меня в Бедлам.
Пока Кезия рассказывала Уильяму о сегодняшних событиях, которые как будто произошли год назад, я наблюдала за пляшущими языками пламени, нечувствительными к порывам холодного ветра в каминной трубе. Уильям слушал и одновременно чистил скрипку кусочком ветоши, смоченным в терпентинном масле. После долгой паузы он сказал:
– Госпиталь для брошенных детей… Мне приходилось играть там.
Я резко выпрямилась.
– Вот как?
Он кивнул и сурово нахмурился, но не отрывал взгляда от скрипки. Заботливость, с которой он относился к этому инструменту, была не похожа на обычное мужское поведение.
– Несколько месяцев назад – кажется, в сентябре. Они проводили службу в часовне. Вы знаете, что Гендель сочинил специальное произведение для госпиталя?
– Кто это?
Теперь он недоуменно посмотрел на меня.
– Гендель, композитор. Он написал гимн «Мессия».
Я покачала головой.
– Как там он начинается? Благословенны внемлющие бедным и сирым…
Кезия перебила его:
– Если ты говоришь не о музыке, то о проповедях. Но мы говорим о другом.